Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Соловьёв
лександр Константинович Соловьёв, сын коллежского регистратора Константина Григорьева Соловьёва и Татьяны Николаевой, родился 18(30) августа 1846 года в городе Луга Петербургской губернии, дворянин, революционер-народник, отставной коллежский секретарь. Родители Соловьёва на момент совершения их сыном покушения на государя императора проживали в Санкт-Петербурге в здании Каменно-Островского дворца великой княгини Екатерины Михайловны.
В 1865 году Александр Соловьёв поступил на юридический факультет Петербургского Императорского университета, однако из-за недостатка средств оставил учёбу на втором курсе. В 1868 году Соловьёв выдержал экзамен на учителя и работал в торопецком уездном училище – вёл историю и географию. Помимо преподавания в училище, Соловьёв давал частные уроки. Хотя непосредственное начальство его весьма ценило, он в 1875 году подал в отставку. Поселившись в селе Воронине, изучал кузнечное ремесло, одновременно занимался просвещением крестьян. В 1876 году женился на Екатерине Челищевой, однако жили супруги раздельно.
Бывший с детства человеком набожным, Соловьёв постепенно разочаровался в религии; произошло это не без участия друзей его, социалистов. В 1876 году Соловьёв стал членом «русской социально-революционной партии «Земля и воля». После этого в течение двух лет занимался революционной пропагандистской деятельностью в поволжских сёлах и деревнях. Имел в среде крестьян много друзей и почитателей.
Из признательных показаний Александра Соловьёва:
«Безрезультатна была при существующих политических условиях жизнь революционера в деревне. Какой угодно ценой надо добиваться изменений этих условий и прежде всего сломить реакцию в лице императора Александра II. Смерть императора может сделать поворот в общественной жизни; атмосфера очистится, недоверие к интеллигенции прекратится, она получит доступ к широкой и плодотворной деятельности в народе; масса честных молодых сил прильёт в деревню, а для того, чтобы изменить дух деревенской обстановки и действительно повлиять на жизнь всего российского крестьянства, нужна именно масса сил, а не усилия единичных личностей, какими являлись мы... То недовольство, которое теперь выражается глухим ропотом народа, вспыхнет в местностях, где оно наиболее остро чувствуется, и затем широко разольётся повсеместно. Нужен лишь толчок, чтобы всё поднялось».
Соловьёв был уверен: смерть царя – как раз и есть тот крайне необходимый толчок.
Всё уже было готово к делу: и куплена одежда, и заряжен револьвер, и изучен излюбленный маршрут прогулок государя. Осталось только подготовить себя, нетленный дух свой, подготовить к последнему испытанию, к последнему рубежу, ибо за этим испытанием, за этим рубежом, скорее всего, ничего уж не будет; настроить душу-струну – точно настроить её на святую ненависть, чтоб не плакала – пела; чтоб не дребезжала – звенела ясно и высоко; и чтоб не сбилось дыхание ввиду смертельной опасности, чтоб не дрожала рука в великий момент истины и первая же пуля поразила цель.
И очень захотелось порадоваться жизни напоследок: все блюда отставив, сразу с сладкого начать...
Соловьёв шёл по Невскому проспекту, оглядывая пристальным взором встречных девиц. Он искал знакомую проститутку. Нашёл.
Ночь со Страстной пятницы на субботу – перед Пасхой – он провёл у проститутки, которую знал давно, которая от других клиентов его отличала и привечала и которая не только тело своё отдавала ему, но и часто предоставляла ночлег и разделяла трапезу и вино. Весь Светлый понедельник он также провёл с проституткой – у неё на квартире. Предаваясь любовным утехам, но с трепещущим от нехорошего предчувствия сердцем и с мрачным лицом, целый день не выбирался из постели. Ушёл от проститутки 2-го апреля, в Светлый вторник, примерно в 8 часов утра.
Шёл, сжимая в кармане пальто рукоять револьвера и не замечая в волнении прекрасного, ясного, весеннего утра, не слыша радостного пения птиц. Пришёптывал себе:
– Наверное, ты уже проснулся? Последнюю ночку поспал ты на этом свете, государь...
Государь
ародник Александр Соловьёв стрелял в царя Александра II 2-го апреля 1879 года около 10 часов утра.
Из показаний жандармского штабс-капитана Коха и многих очевидцев следует...
Государь в соответствии с распорядком, которому не изменял много лет, совершал прогулку вблизи Зимнего дворца. В этот день он прогуливался без охраны и без спутников. Когда царь проходил неспешным шагом у ворот здания штаба гвардейского корпуса, на набережной Мойки, он увидел молодого человека вдалеке, следящего за ним глазами. Не заподозрив никакой опасности, ибо для государя привычное дело, когда на него глядят, монарх, погруженный в думы, продолжал прогулку, шёл по направлению к Дворцовой площади. Но он принуждён был отвлечься от размышлений, когда увидел, что молодой человек с пышными обвислыми усами, по виду разночинец, решительным быстрым шагом двинулся к нему. Государь остановился. Молодой человек сунул руку в карман и ещё ускорил шаг. Когда уж был он к государю совсем близко – в пяти саженях, не более, – он выхватил револьвер и выстрелил. Промахнулся. Царь быстрым шагом пошёл в сторону Певческого моста, потом побежал с криком «Помогите!». А покуситель, бросившись за ним, выстрелил и во второй, и в третий раз. Однако пули снова ушли мимо цели; потому что «цель» убегала не по прямой, «цель» то влево, то вправо подавалась; бежал зигзагами, немужественно, некрасиво бежал православный царь – под дулом револьвера петлял как заяц... Только одна из пуль пролетела у самой цели – пробила шинель императора. Краем уха Соловьёв слышал: кто-то кричал в стороне, свистел свисток, близился топот. Кровь стучала в ушах, белые мухи снежинками вились у глаз, мешали смотреть; прыгал в руке, изрыгая свинец и пламя, грозный, тяжёлый револьвер.
Лишь после четвёртого выстрела, опять же не сразившего цель, к месту покушения подбежал жандармский офицер по фамилии Кох и свалил Соловьёва с ног сильным ударом шашки по спине. Офицер мог бы здесь и зарубить Соловьёва, но он намеренно ударил его шашкой плашмя, дабы задержать живым. Удар был столь силён, что шашка согнулась. Потом офицер и кулаком не раз приложился. Соловьёв, уже лёжа, выстрелил пятый раз – в спину удаляющемуся царю. И опять промахнулся. А тут народ собрался. Соловьёв вырвался из рук Коха и побежал к Дворцовой площади, однако очевидцы покушения настигли его, повалили на землю вблизи здания Министерства иностранных дел и жестоко избили. Когда его взяли под стражу, он уж был совершенно истерзан. Не желая оставаться в живых, Соловьёв раскусил подготовленный накануне орех с ядом. Но отравиться не получилось. Охранники заставили выплюнуть скорлупу ореха. Были срочно вызваны доктора, которые быстро определили яд по остаткам его на скорлупе. Сказали: «цианистый кали». И дали Соловьёву противоядие. Может, противоядие помогло, а может, яд был уже старый, утратил первоначальную силу, но покуситель не умер на месте, не умер он и через час, и через два, а к следующему дню уже и вовсе оклемался.
Сначала Соловьёв имя своё скрывал и представлялся Иваном Соколовым. Но когда стали допрашивать его с пристрастием, тогда он и имя своё назвал, и во всём сознался, и вину признал.
В ходе следствия было установлено: государь остался в живых исключительно благодаря случаю – оказалось, что стрелок недостаточно хорошо знал свой револьвер. Единомышленник Александра Соловьёва народник Николай Морозов через посредство доктора Веймара достал очень мощный револьвер, специально приспособленный для дальней стрельбы, – так называемый дальнобойный револьвер. Соответственно высота прицела у него была установлена такая, что попасть из сего револьвера в цель с близкого расстояния не представлялось практически никакой возможности. Это констатировали эксперты, исследовавшие оружие после неудавшегося покушения.
Забегая наперёд, скажем, что дело об «отставном коллежском секретаре Александре Константинове Соловьёве, обвиняемом в государственных преступлениях», рассматривали 25-го мая 1879 года на заседании Верховного Уголовного Суда под председательством князя С. Н. Урусова. Уже к концу дня суд признал Соловьёва виновным. В протоколе заседания было записано: «Принадлежа к преступному сообществу, стремящемуся к ниспровержению путём насильственного переворота существующего в России государственного и общественного строя, 2-го апреля 1879 года, в 10-м часу утра, в Санкт-Петербурге, с намерением заранее обдуманным, посягая на жизнь Священной Особы Государя Императора, произвёл в Его Императорское Величество несколько выстрелов из револьвера». Соловьёв признал себя виновным и заявил, что действовал самостоятельно, отлично понимая, что действия его находятся в русле программы партии, членом которой он имеет честь быть.
Суд вынес Александру Соловьёву приговор.
Приговор
ародник Александр Константинович Соловьёв был приговорён к лишению всех прав и к смертной казни через повешение.
Прошли три дня после суда, и приговор был приведён в исполнение на Смоленском поле при огромном стечении народа – на месте казни собралось до 70 тысяч человек. Соловьёв стоял на эшафоте – тихий, подавленный, бледный. Держался достойно: слезинки не обронил, не просил снисхождения, не умолял коленопреклонённо о помиловании. Но было ему больно и горько: великая идея, за которую он пошёл на преступление, а теперь шёл на смерть, увы, не находила сочувствия в народе, ибо что-то не видно было сочувствующих в огромной толпе... От напутствия священника перед казнью Соловьёв отказался: «Крещён в православной вере, но религии не признаю». Он низко поклонился священнику и тут же был повешен.
Гроб с телом казнённого зарыли на острове Голодай...
Из признательных показаний Александра Соловьёва:
«В субботу заходил на Дворцовую площадь, чтобы видеть, в каком направлении гуляет государь. В воскресенье совсем не приходил, а в понедельник произвёл покушение. Ночь на второе гулял по Невскому, встретился с проституткой и ночевал где-то у неё на Невском. С родителями я простился в пятницу, сказав, что на другое утро уезжаю в Москву. Форменную фуражку купил в Гостином Дворе; револьвер мне уже давно подарил один мой знакомый... Я, как нелегальный человек, держал при себе револьвер, чтобы в случае попытки задержать меня было чем обороняться. Платье купил себе в Петербурге разновременно – в январе и феврале. Яд цианистый кали я достал в Нижнем Новгороде года полтора тому назад и держал его в стеклянном пузыре; приготовил его в ореховую скорлупу накануне покушения.
Я признаю себя виновным в том, что 2-го апреля 1879 года стрелял в государя императора с целью его убить. Мысль покуситься на жизнь Его Величества зародилась у меня под влиянием социально-революционных учений; я принадлежу к русской социально-революционной партии, которая признает крайней несправедливостью то, что большинство народа трудится, а меньшинство пользуется результатами народного труда и всеми благами цивилизации, недоступными для большинства.
Ночь с пятницы на субботу провёл я у одной проститутки, но где она живёт, подробно указать не могу; утром в субботу ушёл от неё, надев на себя чистую накрахмаленную сорочку, бывшую у меня, другую же, грязную, бросил на панель.
Я не прошёл ещё ворот штаба, как, увидя государя в близком от меня расстоянии, схватил револьвер, впрочем хотел было отказаться от исполнения своего намерения в этот день, но государь заметил движение моей руки, я понял это и, выхватив револьвер, выстрелил в Его Величество, находясь от него в 5—6 шагах; потом, преследуя его, я выстрелил в государя все заряды, почти не целясь. Только когда сделал четыре выстрела, жандармский офицер подбежал и сбил ударом по голове с ног. Народ погнался за мной, и, когда меня задержали, я раскусил орех с ядом, который положил себе в рот, идя навстречу государю».
Солдат
назначенный час на квартиру к Бертолетову пришёл солдат из охраны. Тот солдат, про которого на квартире у Фанни говорили, что «вместо головы у него прыщик»; а ещё кружковцы про этого солдата говорили, что вместо головы у него кошёлка, что очень жаден этот солдат, только о прибытках думает и шагу не ступит, прибытка не увидев; говорили, жадность его – не свойство, а болезнь, причём болезнь прогрессирующая, ибо в другой день он жаднее прежнего, и кошёлка его растёт соответственно аппетитам. Ещё говорили, что сердца у него нет совсем и нет у него даже представления о чести, и потому знакомство с этим солдатом может быть выгодным, хотя и полагаться на него нельзя.
Бертолетов узнал этого солдата. На всю жизнь врезался в память тот окрик: «Посторонись! Жить надоело?..» и злой, унижающий достоинство удар кнутом. И усы эти тараканьи запомнились. Но виду не подал, солдат ему был нужен.
Едва солдат вошёл, в прихожей запахло луком, сырым салом и табаком. Если бы здесь была Надежда, она бы припомнила, что серо-голубая шинель у солдата неприятно пахнет карболкой и ружейным маслом, поскольку уже встречалась с ним однажды в дверях подъезда.
Бертолетов провёл его на кухню. Здесь и разговаривали с полчаса при закрытых занавесках. Солдат курил, табачный дым сизыми облачками цеплялся за его пышные геройские усы.
Так Бертолетов узнал дату и час следования подполковника Ахтырцева-Беклемишева по известному мосту.
Беспокоился:
– Не вышло бы ошибки...
– Не выйдет, – кивал уверенно солдат. – Хотя, конечно, всякое бывает. Но вожжи и кнут у меня в руках, и пока что я решаю, куда править, какой дорогой его благородие везти. Их но кабинетам высокие мысли посещают, а на улице они со всеми мыслями высокими доверяются мне.
– Сколько же дать тебе за добрые вести? – Бертолетов нащупал в кармане свой тощий кошелёк.
– Уж не обидь. Сильно рискую я, – тревожно и алчно блеснули глаза солдата. – За то, что я тебе продаю, шпицрутены полагаются. Спина после знакомства с ними – сплошная рана; затем, коли сдюжишь, по тракту – на восток. Сам ведь знаешь, господин хороший. А может, нехороший?.. – солдат взглянул на него из-под кустистых бровей хитро. – Хороший, хороший, – успокоил. – Не волнуйся. Это я оттого тебе продаю, что подполковника не люблю. Заносчив больно.
Гонору – через край. Доброго слова не скажет. Ни здравия не пожелает, ни даже при встрече не кивнёт. Кабы встретился мне где-нибудь в степи да чтоб ни души за сто вёрст – уж поздоровкался бы со мной, уж я бы ему показал...
Оставив в покое кошелёк, Бертолетов снял с шеи ладанку и вынул из неё золотое колечко:
– Вот – могу предложить. Больше у меня ничего нет. Я не богат, как видишь.
– А и хватит, – скривился солдат, колечко исчезло в бездонном кармане его шинели. – Лады.
Солдат был большой, широкоплечий. И видно, к казармам привык; в маленькой кухне оказался неповоротлив. Уходя, случайно задел плечом шкаф. И со шкафа упала бутылка с уксусом. Разбилась. Уксус расплескался и по полу, и по стенам. И весь низ кухонного шкафа был в уксусе.
– Извиняйте! – как ни в чём не бывало, шёл к выходу солдат.
– Какой ты, однако, неуклюжий, брат, – посетовал Бертолетов. – Медведь, право! Ладно, не винись, я затру. Уксус – не водка. Переживём.
За спиной солдата, по которой шпицрутены плакали, громко хлопнула дверь.
Примерно через час этот же солдат скинул тяжёлую и вонючую шинель свою на руки Маше. Когда Маша отвернулась на миг, чтобы повесить шинель на вешалку, солдат басовито хохотнул и Машу грубо, по-мужицки тяжело облапал – одной рукой ей грудь примял, а другой уверенно скользнул пониже живота. Маша вспыхнула вся и взвилась перепуганной птицей; вырвавшись, прошипела ему хохочущий рот:
– Я Виталию Аркадьевичу скажу!..
Спустя минуту, подкрутив и напомадив геройские усы, солдат стал перед подполковником навытяжку.
Ахтырцев-Беклемишев, сидя в кресле за столом, взирал на неожиданного посетителя строго. Ещё более строго взирал на солдата государь император с дагеротипного портрета на стене.
Подполковник припомнил этого солдата, узнал его по необыкновенно большим усам и по широкой спине, из-за которой коней не видно; солдат этот был у него за кучера.
– Чем обязан?
– Имею доложить, ваш-благородь...
– Я слушаю, слушаю.
– Не знаю, как и сказать-то, ваш-благородь...
– Прямо говори, что хотел.
Переступив с ноги на ногу, глядя преданно государю в лицо, солдат доложил:
– Числа двенадцатого сего месяца бойтесь бомбистов, ваш-благородь...
– Откуда известно? – подполковник даже бровью не повёл, хотя император на портрете, похоже, вздрогнул.
– Второго дня в трактире слышал. Шептались подозрительные люди.
– Что ж не задержал?
– Один был, ваш-благородь. С троими бы не сладил. Зато фамилию бомбиста хорошо расслышал. Бертолетов... его зовут.
Подполковник задумался, с минуту барабанил пальцами по столу.
Пока он размышлял, солдат, вывернув голову вправо, разглядывал диво-дивное – солдатиков оловянных. Раза два, пожалуй, он видел таких в антикварной лавке, но там солдатиков было – с пяток, и всё грубой работы. А тут целые полки стояли новеньких солдатиков, ярких и блестящих, и при регалиях, и с геройски закрученными усами. Кто в колоннах на марше, кто в каре, кто в рассыпном строю. И офицеры были – и пешие, и на конях. И пушки были на лафетах, и зарядные ящики на колёсиках. И целая деревня немецкая была – с церковью ихней, с кирхой... Совсем по-детски округлив глаза, солдат смотрел и смотрел. Он даже не сразу услышал господина подполковника, когда тот заговорил. Солдатики были будто живые...
Наконец, справившись с изумлением, он расслышал голос хозяина кабинета:
– ... сам я трубочку не курю... А у тебя, гляжу, усы от дыма жёлтые. Вот тебе, любезный, за старание, – и подполковник бросил перед ним на стол красивую пачку заграничного табака.
Выйдя на улицу, солдат довольно улыбнулся в усы:
– С паршивой овцы – хоть шерсти клок. А цацки у него – да-а!.. Барчонку его пофартило.
Много в честном сердце заноз, в бесчестном – ни одной занозы.
Друг
хлобыстни знал, что где-то здесь... где-то здесь – вон в той кондитерской, вон у того чернявого пироженщика (говорит, что француз, и даже по-французски знает несколько фраз, поминутно Dieu vous garde[47]47
Да хранит вас Господь (франц.).
[Закрыть] говорит) – обычно его Магдалина сидит и его поджидает. Мордашка миленькая, квадратненькая, а тело – белое-белое, как снег, как молоко; а кожа – тончайший батист... А губы – словно спелые сливы, соком налитые. Ему их всегда хотелось зубами взять и держать, держать, держать – долго, уверенно, властно. Чтобы шевельнуться не смела, чтобы пикнуть не смогла... когда он её любит. Его женщина на час, его женщина на ночь, и его она до конца дней... потому что дней, быть может, осталось не так и много... все под Богом ходим, не ведая промыслов Его... Как знать, не близок ли уже конец света и не завтра ли Страшный суд. В стране-то вон что творится!.. Его тёмные мысли прочь!.. Где-то здесь... где-то здесь обычно лакомится сладеньким нежная кружевница, милашка из милашек, любовь-Магдалина.
Вот и окна квартиры её!..
Он и запах её уже слышал – некий молодой, опьяняющий и притягивающий, молочно-ванильный запах с примесью запаха свежего постельного белья.
Но вот и она сама наконец!.. Он увидел её через окно кондитерской – сидящую за столом перед вазочкой с конспектами и тарелочкой с пирожными; увидел её беленькую милашку, ребёночка совсем, сластёну. И в тот же миг он себя увидел – в отражении на стекле. Старый (уж сорок лет!) сутулый тип с дрябловатой кожей желчного оттенка, с длинным утиным носом и пронзительными круглыми глазами. Он двинулся к двери, и отражение его наложилось на образ её, и получился кошмар, от которого даже самому Охлобыстину стало тошно.
Войдя в кондитерскую, он молча схватил Магдалину за руку и потащил за собой, потащил вон, на проспект, а потом во двор, не глядя на окна, избегая видеть отражение на стекле, и в подъезд, на лестницу потащил, мимо старой карги, которая всегда ему здесь встречалась и всегда что-то каркала алчно-радостное в лицо, которая за спиной у него всегда руки потирала. Краем глаза он видел: карга юбку одёрнула Магдалине. Что бы это значило? Пыль стряхнула? Примета какая-нибудь? Чтоб ухажёры не перевелись?.. Охлобыстин и так весь дрожал от нетерпения, а жест старухи ещё более его возбудил. Он едва не вскрикнул, едва не выпустил вспотевшую ладошку Магдалины. О, эта бесконечная лестница!..
Но и она кончилась. Зло звякнул ключ в замке, жалобно всхлипнула дверь. Выстрелом щёлкнул засов.
Губы её – мягкие спелые сливы – приторно пахли пирожным. Он держал их зубами уверенно и властно, чтобы Магда шевельнуться не смела, чтобы пикнуть не смогла во время этого вечного и прекрасного действа (так кот властно и уверенно держит кошку зубами за ухо, за загривок во время того же вечного, прекрасного действа). Он наслаждался действом, слыша краем уха, как под юным шелковистым телом её вкусно скрипели чистейшие, накрахмаленные простыни...
...А потом потекли мысли – ясные, умные, точные, уже оформленные в изящные фразы. Хватай и пиши.
Охлобыстин подскочил с постели и, как был, в чём мать родила, устремился к столу. Но, кроме готовых уже кружев, коклюшек, подушечки с булавками, ничего на столе не нашёл. А искал он принадлежности для письма.
Краем простыни Магда привычно прикрыла свою прекрасную наготу; покосилась на его тощий зад:
– Что-то вам не лежится, господин.
– Мысль попёрла. Нужно скорее ухватить, – он оглядывал комнату. – Есть у тебя перо, чернила?
– Конечно есть, господин...
Он едва оглянулся на неё, продолжая поиски хоть клочка бумаги:
– Не зови меня господином. Мы же договорились: ты – как жена мне, а я – как муж тебе.
– А как вас называть?
– Милым дружком, к примеру, зови.
– Нет, милым дружком не получится, – глаза Магдалины стали грустными. – Он – другой.
Охлобыстин, занятый «попершими» мыслями, не стал уточнять – какой другой:
– Тогда можешь говорить «мой друг или «добрый друг»...
– Добрый? – она что-то представила себе, что-то прикинула, как будто мысленно прикинула к лицу кружева; грустно улыбнулась. – Пожалуй.
Он нашёл на какой-то полке сложенный вчетверо кусок мятой обёрточной бумаги:
– Так и что? Ты не ответила. Перо и чернила есть?
– В буфете посмотрите. Ящичек выдвиньте – Schublade... Там стальное перо и стеклянная чернильница. От моего писаря осталось... чтоб ему в жизни не было покоя.
– А что такое? – навострил ушки Охлобыстин. – Обманул?
Магдалина с тоской смотрела в потолок:
– Нехорошо со мной обошёлся. Да если бы только со мной. Дочка у меня от него была.
– Да. Писари все подлецы. Всё норовят занятую не там поставить – ошибиться норовят в свою пользу. Листа бесплатно не напишут.
Он уже, найдя перо и чернила, переложив кружева на тумбочку, сидел за столом, писал на обёрточной бумаге черновик.
Магдалина закинула руки за голову, и при этом красивая, по-девичьи крепенькая грудь её выглянула из-под простыни. Если бы господин Охлобыстин был художник, он бы непременно заметил сейчас её красивую грудь, её нежно-розовые сосочки-пуговки; а если бы он был великий художник, он бы сейчас на обёрточной бумаге эту чудную грудь пером набросал, увековечил бы красоту, сделал бы тленную красоту нетленной. Но господин Охлобыстин не был художником, он был филёром... талантливым филёром, и любовью пресыщенный, служебными мыслями занятый, на красавицу Магдалину сейчас даже не глядел.
Она между тем говорила:
– А потом я случайно узнала, что он никакой не писарь, а студент. И я не первая дура у него оказалась... Денег у него нет за жильё платить, так он подженится на зиму – и сыт, и пьян, и нос в табаке.
Охлобыстин быстро что-то писал, но разговор как будто не мешал ему:
– Да. Студенты все подлецы. Это я хорошо знаю – по долгу службы... Так что же дочка? Отдала в приют?
– Умерла моя дочка, – глухо, будто в подушку, произнесла Магда.
Перо в руке у Охлобыстина на мгновение замерло:
– Вот не знал. Подлец, подлец твой писарь... э-э... студент. А ему сказала?
– Не сказала, нет.
– Почему?
– Много чести ему – про беду мою знать.
Охлобыстин вскинул на Магду удивлённые глаза, заметил-таки её красивую грудь, огладил взглядом:
– А ты, однако, молодец. Уважаю, – тут в глазах у него засветилось некое прозрение. – Часом, не Бертолетов студента твоего зовут?.. Впрочем это так, – снова принялся писать он, – неожиданная догадка, предположение... был бы любопытный фортель судьбы... для романиста какого-нибудь... Ты этого Бертолетова не можешь знать. Он из других жизненных сфер, так сказать...
– Нет, не Бертолетов, – у Магдалины остановились и потемнели глаза. – А что за Бертолетов такой?
– Да вот – пишу по нему отчёт. Его сегодня брать будут... Подлец изрядный. Как все студенты-медики впрочем. Ничего святого нет! А Бертолетов – опаснейший для государства человек. Слышала слово «социалист»? А слово «бомбист» слышала? А «нигилист»?.. Это всё про него, подлеца. Никто не знает, что у него на уме... – Охлобыстин оглядел перо на свет и сдул с него некую соринку. – Да, на уме... Так о чём это я? Ага!.. Может околоток завтра взорвать, а может – номера Зусмана твоего, а может – и Александрийский столп повредить... пошатнуть символ, так сказать, самодержавия... а может и на самого государя замахнуться... Слышала ведь, что недавно поймали одного. Соловьёв – фамилия. Скоро будут судить. Тоже из студентов... недоучка, – Охлобыстин вздохнул. – Кто их разберёт, что у сумасшедших на уме?
Он всё говорил и говорил – в этом же духе; он всё писал и писал, усердно скрипел пером; как видно, так из него и пёрло... И совсем не замечал «добрый друг» Охлобыстин, что Магдалины в комнате давно не было и что даже осталась незаправленной постелька её; а не заметив, он не задумался над тем, что не в характере Тили без «прости-прощай» пропадать и тем более не в её характере постельку – святое, можно сказать, – оставлять незаправленной. Чтобы она так внезапно и спешно упорхнула, чтобы даже не забросала ветками гнёздышко любви – на то причина очень веская должна была быть.