Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Жандарм
италий Аркадьевич Ахтырцев-Беклемишев, подполковник, был ответственен за целое направление в деятельности Третьего отделения. Он практически являлся правой рукой шефа жандармов и главного начальника Собственной Его Императорского Величества канцелярии Александра Романовича Дрентельна, назначенного возглавлять Третье отделение после гибели генерала Мезенцева. Ахтырцев-Беклемишев, блестяще образованный и с прекрасными манерами офицер, умница, был весьма известен и популярен в самых высоких столичных кругах. Он состоял в дружеских отношениях с прокурором Петербургской судебной палаты Александром Алексеевичем Лопухиным, был накоротке со многими адвокатами и, в частности, с знаменитым Кони. Он являлся доверенным лицом нового министра юстиции Дмитрия Николаевича Набокова. И, что было очень важно для успешной карьеры, он числился на хорошем счету у министра внутренних дел Льва Саввича Макова. Министр полностью одобрял его методы работы, – хотя иногда весьма жёсткие и порой не лишённые коварства (но разве смог бы в своё время Трухзес подавить восстание крестьян в Германии, не пользуйся он жёсткими и не лишёнными коварства методами?), – и едва не на каждом служебном совещании, отмечая его успехи, ставил его другим офицерам в пример.
Это почти закон: обласканных начальством сослуживцы недолюбливают. Подполковник Ахтырцев-Беклемишев был исключением из этого закона. Сослуживцы, в том числе и прямо подчинённые, его глубоко уважали, ибо он был человек на своём месте, вышестоящих не подсиживал, к нижестоящим не цеплялся, наказывал с неохотой, поощрял с удовольствием, за ответственное дело, на него возложенное, более других радел – радел и днями, а если требовалось, и ночами, – и знал его лучше всех, пожалуй. В служебных отношениях он придерживался превосходного стиля: со всеми – и кто был выше его по чину, по должности, и кто был ниже – он вёл себя одинаково уважительно, предупредительно и вне зависимости от ситуаций ровно; и с самим министром внутренних дел, вызвавшим его по какому-нибудь делу для отчёта, и с солдатом, стоявшим у подъезда на часах, подполковник говорил с одним, спокойно-нейтральным, выражением лица и с одними, доброжелательными, интонациями; даже арестантов, с коими подполковнику приходилось много работать, он никогда не унижал, ни словом, ни действием. И то верно: нехорошо, если с подчинённым ты лев, а с начальником – обезьяна. Только глупый не знает, что означенное служебное лицедейство, очень распространённое, увы, хорошо видно со стороны и смешно... Кабинеты беспрекословно подчинялись ему – не приказу его, а просьбе, произнесённой негромким голосом; адъютант готов был за него жизнь отдать...
Подполковник родился в Архангельской губернии в обедневшей дворянской семье. Тот вид на будущее, что открывался перед ним, как перед многими небогатыми провинциальными дворянами, ограничивался с одной стороны дальним лесом, а с другой стороны дальним полем, межой с такими же небогатыми владениями соседей, и большее, на что он мог рассчитывать, останься он дома, – это на выборную должность в управе ближайшего уездного городка и на речь, произносимую раз в три года в захолустном дворянском собрании перед десятком дремлющих от скуки стариков-помещиков и дюжиной обряженных в старомодные платья недалёких их дочек, мечтающих все как одна о скорейшем замужестве и только. Но он от рождения был выше своего болота кулик. И даже не кулик он был, а скорее сокол, ибо честолюбие у него проявилось рано. Честолюбие, кое по достижении размеров значительных становится побуждением низким и порицаемым, было развито у него, совсем молодого ещё человека, не чрезвычайно, однако достаточно – достаточно для того, чтобы волновать его туманными, но красивыми и желанными городскими, столичными перспективами; честолюбие было достаточным для того, чтобы увлечь его круто и властно, как сорванную былинку увлекает ветер, из родных тесных сельских пенатов, из медвежьего угла в необозримый, тревожащий воображение, сулящий бесчисленные блага и почести мир.
Не полагаясь на родителей и другую родню, он принялся сам строить свою жизнь. Окончил с отличием пехотный кадетский корпус, был выпущен в армию прапорщиком. Хорошо проявил себя на службе – дисциплиной, смекалкой и умением подчиняться (что всегда замечалось и вознаграждалось начальством) – и уже спустя год стал подпоручиком. Сокол крепко стал на крыло, далеко свой провидел полёт. Тогда и женился на девушке из хорошей семьи, дочери известного врача.
Как истинный патриот России, ревнитель российских ценностей и тысячелетних традиций, как человек наблюдательный и отлично понимавший хитросплетения того протестного безобразия, какое начало твориться в стране, Ахтырцев-Беклемишев хотел быть полезен отечеству в борьбе с внутренним врагом и потому на пятом году службы подал начальству прошение о переводе в Особый отдельный жандармский корпус. Прошение его без колебаний удовлетворили, поскольку видели, что человек просто создан для поприща политического сыска и следствия.
Всего себя он отдавал службе, сделал много полезного и потому был досрочно произведён в штабс-капитаны. В течение многих лет Ахтырцев-Беклемишев служил в Киевском губернском жандармском управлении, и благодаря, главным образом, именно его усилиям очень быстро оказалась прекращена подрывная деятельность ряда революционных рабочих кружков. Он принял самое деятельное участие в разгроме первой в России революционной рабочей организации «Южно-русский союз рабочих»: пересажал в тюрьмы и отправил на каторгу всю верхушку «Союза» и десятки наиболее активных членов. Те, кого выследить и арестовать не удалось, бежали за границу, нашли себе пристанища в Швейцарии и на севере Италии и там разрабатывали планы восстановления организации, а также обдумывали действия по физическому устранению своего умного и удачливого врага. Всё тщательно продумав, подобрав исполнителей, снабдили тех деньгами, оружием и послали в Киев. Но опоздали, так как в Киеве к тому времени Ахтырцева-Беклемишева уже не было. По прошествии некоторого времени исполнители выпустили пар на бароне Гейкинге, которого изначально даже не рассматривали как серьёзного противника; даже в среде подпольщиков многие после ломали головы над вопросами: при чём тут Гейкинг? почему убит он?..
Когда в Третьем отделении Собственной Е. И. В. канцелярии, в первой его – секретной – экспедиции образовалась вакансия и стал вопрос, на кого чрезвычайно ответственное и непростое дело возложить и кому предложить высокую, но очень хлопотную должность, лучшей кандидатуры, чем Ахтырцев-Беклемишев, не нашлось. По рекомендации прокурора Киевского военно-окружного суда генерал-майора В. Г. Напальникова он был переведён в Санкт-Петербург. К этому времени Ахтырцев-Беклемишев уже был в чине подполковника.
Обосновавшись в северной столице, подполковник умело, уверенно повёл дела (новым своим сослуживцам с первых шагов задал тон) и быстро нанёс народническому подполью весьма ощутимый урон...
Виталий Аркадьевич был педант из педантов. Он во всём придерживался заведённого раз и навсегда порядка. Прежде всего он стремился навести порядок у себя в мыслях. Этого ему удавалось добиваться практикой активных размышлений – в кабинете на службе, в кабинете дома или в карете по пути от дома к месту службы и на обратном пути. Навести порядок в мыслях, облечь мысли в близкую к идеальной форму, сделать мысли афористичными ему помогала привычка проговаривать то, о чём он думал; уединившись в кабинете, Виталий Аркадьевич часто разговаривал сам с собой, рассматривая предмет размышления с разных сторон, перебирая многочисленные «за» и «против». Отделить пшеницу от плевел, то есть правильные мысли от неправильных (и как следствие: правильные решения от ошибочных), ему помогало время; он не спешил проявить к мысли то или иное отношение (не спешил принять решение, в особенности – ответственное); он обдумывал её несколько дней, в разных настроениях, он как бы обкатывал мысль на разных настроениях и благодаря этому крайне редко ошибался в мыслях и действиях. Наведя порядок в мыслях, подполковник наводил порядок вокруг себя. Постоянными целенаправленными усилиями он добился того, что сослуживцы его работали как единый, прекрасно отлаженный механизм. Как сам подполковник был до болезненного точен во времени и в исполнении, так точны во времени и в исполнении были все те, с кем связывало его общее дело. Добившись практически идеального порядка на службе и стяжав на этом немало седин, Виталий Аркадьевич, само собой разумеется, добился и идеального порядка у себя в доме. В традициях педантизма – строгости, точности вплоть до мелочности, соблюдения порядка и в главном, и в околичностях – он воспитывал и своих детей, воспитывал всех, кроме только Сони, пожалуй, поскольку Соня, более других детей удавшаяся в отца, была педанткой от природы. Жена давно была воспитана в этих традициях и не страдала, у неё, как говорится, всякая букашечка по своей дорожке бежала. А страдали от педантизма отца семейства, от одного из тяжёлых проявлений педантизма – всегдашней придирчивости – в основном молоденькие служанки. Поэтому в доме они долго не задерживались, и на вешалке в комнате для служанок одна плюшка быстро сменяла другую[23]23
В XIX веке в среде горничных было модно носить плюшевые жакеты, именовавшиеся в обиходе плюшками.
[Закрыть].
Многие из тех, против кого он правил свои умения и свой талант, против кого оттачивал свои убеждения, хотели бы видеть в нём, в жандармском офицере, человека грубого, ограниченного, человека нрава необузданного, быть может, даже дикого нрава, они хотели бы видеть в нём подлого, бессердечного сатрапа, чтобы подлым, бессердечным сатрапом его на всех столичных перекрёстках представлять и клеймить, на всех тумбах поверх театральных афишек образ его сатрапский распинать. Но, увы им, подполковник Ахтырцев-Беклемишев был не таков. Он и в молодые годы умел тонко мыслить и много и с немалой пользой для себя французских и немецких философов, а также видных моралистов читал и понимал, а ныне, человек ещё не старый, но давно уже зрелый, он сам был философом и изобретателем собственных весьма изящных сентенций; он прекрасно знал жизнь и свет, на званых вечерах и балах с известными политиками, влиятельными государственными особами за ломберным столиком сиживал, между игрой серьёзные заводил разговоры, а то и, забросив игру (карточных игр он не любил, как не любил всякой бесполезной потери времени, но ради высокого, полезного общества их не гнушался), обсуждал первостепенной важности вопросы из современной российской и европейской политики; он и сам вполне мог бы быть хорошим политиком – дальновидным, гибким, но неуступчивым, политиком патриотического толка, из тех, что на все ухищрения пойдут, но пяди родной земли не оставят, отечественного интереса не предадут, ни за какие блага отечественной тайны не выдадут. А ещё он умел по-настоящему радоваться жизни, умел ценить деталь, тонкость отношений, точно подобранное слово, он, приняв к сведению главное, умел смаковать подробности. Это в молодости человека привлекают простые, грубые удовольствия, сильные ощущения. А чем старше человек становится, тем тоньше его удовольствия. Какая-нибудь мелочь, которую он не замечал в юности, может составить предмет его восхищения к старости. Оттенки за сильными ощущениями не видны. Человек, которому сильные ощущения давно наскучили, избегает их и радуется мелочам; он, наблюдательный, опытный, понимает, что именно из мелочей крепко соткан мир.
Наган
приходом зимних холодов и метелей, с укорочением дня (о, север! едва утро развиднеется, а уж с востока подкрадывается, наползает по руслу Невы вечер) Надя и Бертолетов уже не могли, как прежде, совершать бесконечно долгих прогулок по живописным улицам и набережным. Теперь они, прячась от стужи, больше бывали дома: иногда в келейке у неё, но много чаще – в секретной комнате у него, где им было уютнее и вольнее. Надя обычно сиживала в углу диванчика с какой-нибудь книгой на коленях или с записями лекций, с чашкой чая в руке, а Бертолетов что-нибудь мастерил за своим огромным рабочим столом – для кафедры, в основном. И много, много говорили, спорили.
Как-то Надя, припомнив их первую встречу, завела разговор:
– Всё хочу тебя, Митя, спросить... Тот револьвер, помнишь? Он ещё у тебя?
Бертолетов удивлённо вскинул брови:
– У меня. А зачем тебе?
– Нет, мне он не за чем. Просто любопытно было бы взглянуть. Никогда не видела оружия близко.
Он поднялся из-за стола, подошёл к вешалке, где висел его сюртук, и достал из его бокового кармана револьвер. Откинув барабан, ловко высыпал на ладонь патроны, заглянул в ствол, потом дал револьвер Наде.
Она едва не выронила его:
– Какой тяжёлый! И холодный.
– Держи крепче, двумя руками.
Надежда поворачивала револьвер и так, и эдак, и как все, кто берёт в руки стрелковое оружие впервые, пробовала заглянуть внутрь ствола, как будто бы там можно было что-то увидеть:
– Новенький, – она, поднеся револьвер ближе к лампе, прочитала: – Nagant. Тут ещё что-то... Beige.
– Бельгийский, – важно пояснил Бертолетов. – Ему ещё и года нет. А здесь вот, справа, смотри, шарнирная дверца для заряжания.
– Откуда он у тебя? – вскинула глаза Надя.
Бертолетов чуть не отечески улыбнулся:
– Ты порой задаёшь вопросы, на которые очень трудно ответить, – но потом он продолжил без улыбки: – Один друг подарил. С тех пор я всегда хожу с револьвером. Никогда не знаешь, какой представится случай. Бывает удача сама идёт к тебе...
– Как в тот раз? – вставила Надя.
Но он, кажется, её не услышал:
– ... обидно, если в это время под рукой не будет револьвера, – тут Бертолетов как бы спохватился, и глаза у него загорелись: – Хочешь, научу тебя стрелять?
– Нет, что ты! – испугалась и наотрез отказалась Надя. – Этого не будет никогда... Ни за что!.. Избави Бог от такой напасти...
...Уже на следующий день, а было воскресенье, они с утра поехали на конке от Николаевского вокзала до деревни Мурзинка. Пройдя через деревню под лай собак, они ещё с полверсты шли по накатанному санями просёлку, потом Бертолетов углубился в лес и сразу провалился по пояс в сугроб. Был лёгкий морозец, потрескивали деревья, покаркивали вороны. Кроме деревьев и ворон, всё вокруг было белым-бело. Бертолетов шёл впереди, подминая кусты, пробиваясь через сугробы, протаптывая в них для Надежды узенькую тропку, обивая палкой снег с разлапистых елей. Он весь был в снегу и похож на Деда Мороза. Надя смеялась над ним: кабы ещё бороду да красный нос...
Наконец Бертолетов посчитал, что они достаточно удалились от населённых мест, остановился, огляделся:
– Видишь, Надя, вон тот пень?
Саженях в пяти от них стоял под круглой шапочкой снега большой и, по-видимому, трухлявый пень.
– Вижу пень, – взволнованно кивнула Надя.
Бертолетов расстегнулся, достал из-за пояса револьвер, взвёл курок:
– Вот в этот пень и стреляй. Целься правым глазом.
Надя передала Бертолетову муфточку. Взяла револьвер неуверенной рукой – тяжёлый и холодный, пахнущий смазкой. Посмотрела на пень, подняла револьвер и тут же его опустила:
– Тяжёлый.
– Держи двумя руками. И не бойся, – он стал у неё за спиной и, приобняв, помог ей поднять и направить револьвер. – Представь, что это не пень, а Дантес, и мы будто не в лесу за Мурзинкой, а на Чёрной речке. Целься. Отомсти ему. Это представляется сложным только в первый раз.
Желая вернее отомстить за гибель Поэта, Надя целилась долго и старательно. Сначала она закрыла левый глаз, потом закрыла правый глаз, опять левый. Ствол ходил ходуном. Бертолетов у неё за спиной усмехался.
Наконец Надя закрыла оба глаза:
– Ой, мамочки!.. – она ещё отвернулась и нажала на курок.
Грохнул выстрел. Как будто оживший револьвер едва не вырвался у девушки из рук. Несколько раз, затихая, отозвалось эхо. Перепуганные вороны с громким карканьем сорвались с веток и полетели прочь.
– Н-да, – едко ухмыльнулся Бертолетов. – Отыскать пулю в этом лесу – куда она попала – навряд ли возможно. А Дантес твой уже с секундантами ускакал. Сегодня шампанским упьётся... Попробуй-ка ещё.
Однако Надя вернула ему револьвер:
– Нет, Митя, уволь. Это не моё. Руки дрожат, в ушах звенит и сердце ёкает.
– Хорошо. Тогда теперь я...
Бертолетов выстрелил несколько раз – быстро, зло, метко. Надя видела, что очень не поздоровилось «Дантесу»; одновременно с каждым выстрелом от пня отлетали изрядные куски коры или чёрные щепки. Облачки синего порохового дыма слоились и покачивались в воздухе.
Митя что-то сказал, но Надя не расслышала.
– Что?
Тут она поняла, что стоит, всё ещё крепко зажимая уши руками. Она отняла руки.
– Так-то, говорю. Поэт отмщён, – Митя весело ей подмигнул и спрятал револьвер под ремень; взял её под руку. – Что ж, пойдём, милая. Какое-то представление ты теперь имеешь.
Стреляные гильзы Бертолетов забросил на обратном пути далеко в болото.
Дневничок
« канун Рождества мы с Митей отправились на каток, что был устроен для питерской и заезжей публики возле Морского кадетского корпуса. Забава эта относительно новая у нас – всего несколько лет миновало с тех пор, как стали на реках расчищать, а в парках заливать катки. Я знаю, что в Голландии этой забаве не одна сотня лет, и остаётся удивляться, почему великий реформатор Пётр Алексеевич, преклонявшийся перед всем голландским, бривший соотечественникам бороды, обязывавший их варить «кофий» и носить европейское платье, не ввёл повсеместно и это европейское развлечение – катание на коньках. Но я катаюсь уже третий год. Также и Митя весьма уверенно стоит на коньках. Очень многие отдают дань моде – и стар, и млад, но более те, кто млад; я слышала, иные барышни из богатых, влиятельных домов, из известных фамилий не идут на балы, а торопятся на катки, так как именно на катках ныне собирается вечерами весь цвет столичного общества.
На берегу красовалась высокая ёлка, украшенная разноцветными гирляндами и фонарями, а под ёлкой был устроен довольно внушительных размеров вертеп со Святым семейством – вертеп, более похожий на подмостки передвижного театра, ибо фигуры, искусно вырезанные из дерева, тонко раскрашенные и освещённые множеством свечей, были в натуральную величину. Недалеко на набережной разместился оркестр. Как раз когда мы пришли, был объявлен Цезарь Франк; играли что-то минорное. А хотелось повеселее. Катающаяся публика оживилась, когда заиграли искромётную русскую плясовую. Все поехали по кругу, составив невиданной величины хоровод. Возле катка бегала собачонка и лаяла на катающихся; все над ней потешались, а кто-то бросал в неё снежки, отчего она приходила в ещё большую свирепость. Скоро, вконец охрипнув, брехливая собачонка подевалась куда-то...
Мы с Митей катались – и вместе, взявшись за руки, и порознь – около часа. Но совершенная идиллия наша закончилась, когда устроители катка объявили состязание по прыжкам в длину. Конечно же, Митя захотел участвовать. Как без него? Я бы удивилась, если бы участвовать он не захотел.
Состязание заключалось в том, чтобы прыгнуть на коньках по возможности дальше и при этом не упасть. На лёд бросили метлу; от неё всякий прыжок должен был начинаться. Самый длинный из прыжков помечался другой метлой. По мере того, как участники состязания набирались уверенности и опыта и прыгали всё дальше, вторая метла отодвигалась. Соискателей приза было много, но мало кому удавалось прыгнуть дальше четырёх аршин. Очень скоро большинство отсеялось, обратилось из участников в зрителей. А соревнование свелось к упорному противоборству всего двоих: Мити и другого молодого человека – военного, если судить по выправке. Митя очень хотел победить, страстно хотел, ибо за состязанием наблюдала его дама, я то есть. Кажется, проигрыша Митя не перенёс бы. Противник его тоже не прочь был взять приз; я приметила, что и за него болела одна юная особа, пару раз она даже всплеснула в ладони, когда он прыгнул удачнее других. Однако верх одержал Митя. В качестве приза он получил... метлу, увитую золотой лентой.
После катка Митя пошёл меня проводить. Не зная, куда девать метлу, нёс её на плече, как ружьё. Нам было смешно, потому что на него с подозрением косились все полицейские.
Митя отдал метлу первому встреченному дворнику. А отдав метлу, неожиданно признался мне, что начал делать... впрочем, не обо всём я могу в дневничке писать, поскольку есть секреты, мне не принадлежащие».