Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Годьленберг
о доскажем о Григории Гольденберге, пусть дальнейшие события из жизни сего убеждённого революционера-социалиста и несколько выходят за временные рамки нашего повествования. Однако судьба этого человека настолько любопытна и во многом показательна, что поистине достойна быть описанной в отдельном романе. И мы не можем отказать себе в удовольствии рассказать читателю об этой судьбе хотя бы кратенько...
В конце марта 1879 года Гольденберг вместе с Людвигом Кобылянским и Александром Соловьёвым приехал в Петербург. Цель перед ними стояла непростая: организация и исполнение убийства государя императора Александра Николаевича. Покушение, о котором мыв своём месте расскажем подробнее, не удалось.
В октябре 1879 года принимал участие в подготовке террористического акта, который должен был прогреметь на всю Россию и в прямом, и в переносном смысле.
Гольденберг «со товарищи» рыли подкоп под полотно железной дороги недалеко от Москвы. Когда подкоп был уже почти готов, Григория Гольденберга отправили в Одессу за взрывчаткой. Это было 9 ноября. Уже 12 ноября Гольденберг получил около полутора пудов динамита от М. Фроленко. Другой товарищ по «Народной воле», образованной в августе 1879 года[30]30
В августе 1879 года давно наметившийся в организации «Земля и воля» раскол привёл к образованию двух организаций – «Чёрного передела», возглавляемого Плехановым, Засулич, Стефановичем, Аптекманом, Дейчем, и «Народной воли», возглавляемой Желябовым, А. Михайловым, С. Перовской.
[Закрыть], Златопольский снабдил его деньгами – дал 300 рублей.
На следующий день Гольденберг уже выехал в Москву. Однако 14 ноября был задержан на станции Елисаветград со всем грузом взрывчатки: подвели нервы; Гольденберг очень нервничал, вёл себя суетливо и подозрительно, чем привлёк к себе внимание полиции.
При аресте Гольденберг оказал вооружённое сопротивление и пытался бежать, но бегство не удалось. Он был заключён в елисаветградскую тюрьму. Сначала арестованный отказался давать какие бы то ни было показания, и о назначении динамита он внятного объяснения не дал. Документы, обнаруженные при нём, были документы, выписанные на Степана Петровича Ефремова – тульского потомственного почётного гражданина. После проверки выяснилось, что арестованный вовсе не Ефремов. На одном из допросов Гольденберг признал, что документы подложные, и заявил о принадлежности своей к революционной организации. Имя продолжал скрывать и вообще совершенно в себе замкнулся, никаких показаний больше не давал. Только 21 ноября благодаря начальнику Киевского жандармского управления полковнику Новицкому удалось установить его личность. Одесский генерал-губернатор граф Тотлебен потребовал перевода Григория Гольденберга из елисаветградской тюрьмы в одну из тюрем одесских; требование Тотлебена было удовлетворено с одобрения Третьего отделения. Арестанта переправили в Одессу 27 ноября 1879 года. Но и в Одессе на всех допросах Гольденберг продолжал отмалчиваться. Тогда дознаватели попробовали прибегнуть к классическому приёму «подсадной утки». Ирония ситуации заключалась в том, что роль такой «утки» сыграл предатель из землевольцев по фамилии Курицын; иными словами, приём, к какому прибегли, можно было со всем основанием назвать приёмом «подсадной курицы». Итак, Фёдор Егорович Курицын был подсажен в камеру к Гольденбергу, очень быстро вошёл к последнему в доверие, что и требовалось, и тот рассказал новому «товарищу», «собрату по несчастью», страдающему соузнику о том, что лично стрелял в Харьковского генерал-губернатора Кропоткина, и о том, что участвовал в подкопе на железной дороге, что именно для этого и предназначался динамит. Понятно, все откровения Гольденберга очень скоро стали известны следователям. Запираться далее не имело смысла, и Гольденберг стал на допросах повествовать о своей террористической деятельности во всех подробностях.
Особенно откровенен Гольденберг был, когда на допросах присутствовал товарищ прокурора господин Добржинский – человек умный, в обхождении приятный и уважительный не только с коллегами, но и с арестантами. Этими приятностью и уважительностью Добржинский, можно сказать, Гольденберга подкупил. Их даже стала связывать своего рода дружба, если можно назвать дружбой приязненные отношения людей, находящихся по разные стороны тюремной решётки. Добржинский был человек красноречивый, глубоко понимающий науку логику и умел излагать свои доводы обстоятельно, аргументированно, а значит, и убедительно. Он описал Гольденбергу тяжёлую ситуацию в стране – с той точки зрения, с какой её видело правительство; он сетовал на то, что нет единства в стране, что лучшие умы тратят время и силы на противоборство, он ужасался тому, что льётся кровь, что гибнут с обеих сторон люди, которые могли бы быть гордостью нации (а многие гордостью нации и были), которые могли бы сделать для страны и для народа очень много полезного, и было бы разумнее для обеих сторон не враждовать, не считать взаимные обиды, а сесть за стол переговоров и договориться наконец обо всём, одним махом разрешить все недоразумения, исправить все ошибки, и, быть может, разработать общую программу действий, и, быть может, создать во властвующих структурах фракцию народников, и, быть может, совместными усилиями подготовить проект конституции, и, быть может, задуматься... ну, о конституционной монархии, например, и т д., и т.п., – что выглядит весьма возможным, если принимать во внимание склонность государя к реформаторству (которая, кстати, очень многими в верхах не одобряется, и государь, можно сказать, сам во многом революционер!).
Многие положения, высказанные Добржинским, показались Гольденбергу оригинальными и достойными рассмотрения, а иные, может быть, и достойные того, чтобы принять их на веру и попробовать реализовать. Он, во всяком случае, задумался над словами приятного в обращении товарища прокурора; не одну ночь провёл в раздумьях над его словами. Поверил или только хотел поверить? Был обманут или был «сам обманываться рад», искал в обмане облегчения, ибо устал от тюрьмы?..
А тут ещё Добржинский с подкупающим воодушевлением высказал идею, замечательно свежую идею, которая, с одной стороны, могла выглядеть как несбыточная фантазия – химера, но с другой стороны – казалась вполне осуществимой. Товарищ прокурора предложил себя в качестве посредника между Гольденбергом и правительством; он предложил в полной мере открыть членам правительства настоящие цели народнического движения, предложил убедить их в том, что достижение этих целей для России необходимо, что стремление к этим целям – не иначе как высшая добродетель, достойная всяческого поощрения, предложил рассказать в подробностях о членах революционной партии, о высоких свойствах их души, об их святом самоотречении, об их желаниях, планах. Добржинский уверял: непонимание в правительстве целей революционеров-народников – во многом от незнания этих целей. Он гарантировал: едва члены правительства, люди умнейшие, цвет России, убедятся в благородстве целей революционного движения, едва увидят высокие свойства души представителей этого движения, они прекратят преследование народников, они, наоборот, наладят с ними самые тесные связи и окажут содействие в строительстве лучшей жизни в стране. Это же так просто! Зачем противостоять, зачем лить кровь? Зачем звучать «револьверным выстрелам», когда могут звучать созидательные речи? Зачем насилие, когда всё можно решить рукопожатием?..
Гольденберг думал и всё больше склонялся к мысли, что Добржинский прав, и химерическая идея товарища прокурора с течением дней представлялась всё менее химерической.
Тем временем Гольденберга перевели из Одессы в Петербург. Он был заключён в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. Добржинский устроил Гольденбергу встречу с весьма уважаемым в России человеком – с членом Государственного совета графом Михаилом Лорис-Меликовым. Граф в общих чертах повторил то, что предлагал ещё в Одессе Добржинский, и благие намерения графа, человека порядочного, насколько знал Гольденберг, выглядели естественно. После продолжительного разговора граф ушёл, оставив перед Гольденбергом чистый лист бумаги и перо с чернильницей...
Одного листа Григорию Гольденбергу не хватило. Очень хотел он как можно лучше отразить истинные цели народнического движения, их суть и благородство, очень хотел он яснее описать высокие свойства души лучших своих соратников по борьбе за счастье народа. Мелким почерком, очень убористо Гольденберг исписал восемьдесят страниц; но это были только его признательные показания. К ним он составил ещё приложение на семидесяти четырёх страницах. В этом документе он подробно изложил характеристики почти полутора сотен деятелей революционной партии, упомянутых им в первом документе. Он сообщил по каждому деятелю биографические сведения, какие знал, подробно изложил взгляды, указал, чем эти взгляды не совпадали с его собственными, а в чём совпадали, он описал личные качества всех известных ему народников, обрисовал портреты их и даже назвал особые приметы – у кого, разумеется, таковые имелись. Хитрый Добржинский опусами Григория Гольденберга остался превесьма доволен. Оба бесценных документа тут же пошли в работу.
Так Гольденберг «сдал» жандармским властям всю известную ему революционную элиту – Желябова, Кибальчича, Александра Михайлова, Морозова, Перовскую, Плеханова, а кроме них, множество наиболее активных членов обеих народнических партий.
Время шло. Для Гольденберга, ещё не прозревшего и пребывавшего в ожидании потепления между непримиримыми врагами, ничто не менялось – к его немалому удивлению. Вокруг были всё те же стены треклятой Петропавловки, по расписанию в камеру приносили всё те же пустые супы, более напоминавшие помои, и безвкусные жидкие каши, непонятного происхождения по-тарелке-размазни, временами выводили на короткие прогулки. А было уже лето.
В июне Гольденберг имел разговор с неким Аароном Зунделевичем, членом Исполнительного комитета «Народной воли». Этот Зунделевич был помещён в бастион ещё раньше Гольденберга; его, как и последнего, задержали по глупой случайности. Но, в отличие от Гольденберга, Зунделевич упорно молчал и ни на какие уловки не поддавался. Следователи решили попробовать разговорить упрямого народовольца с помощью Гольденберга и устроили им в бастионе встречу.
Когда на встрече Григорий Гольденберг нарисовал утопическую картину всеобщего процветания и взаимопонимания, когда открыл свои планы сотрудничества с правительством и призвал к такому сотрудничеству собеседника, Зунделевич жестоко высмеял его и назвал предателем из предателей. Зунделевич поразился такой наивности – как можно поверить царским сыскарям, как можно положиться на достоинства людей недостойных, на честное слово людей бесчестных?..
Зунделевич, подобно провидцу, заглядывал в грядущее:
– Будет суд. И на том суде ты будешь выступать как предатель, обличающий товарищей. Они будут пытаться спастись, а ты, подтверждая свои показания, загонишь их всех на эшафот. За это тебе подарят жизнь, но как ты будешь жить после этого? А если всё же сможешь, то, поверь, найдутся люди, которые обязательно покарают тебя – предателя.
Ещё Зунделевич сказал, что глупо рассчитывать на посты в правительстве, на участие в работе над реформами. Всё, на что можно рассчитывать, – так это на виселицы и каторжные работы...
После описанной встречи Гольденберг задумался о возможных катастрофических последствиях, к каким могли привести его доверчивость и его откровения; он взглянул на свои признания с другой стороны, о какой, пребывая в плену иллюзий, почти забыл. Гольденберга, конечно, и раньше посещали сомнения, но он гнал их от себя, а теперь стал прислушиваться к ним, и они ещё усилились. Впав в глубокое уныние, он надолго замкнулся в себе.
Гольденберга продолжали содержать в Петропавловской крепости. Узник терзался мыслью о своём страшном заблуждении, приведшем к краху дело многих достойных людей, единомышленников его, сподвижников добродетели и чести, и искал себе оправдания. Но не находил оправдания. Те аргументы, что он себе в оправдание приводил, наверное, несильно отличались от аргументов, какими пытался успокоить муки совести Иуда, предавший Христа. Хорошо ещё, что тридцать сребреников ему не предложили, и он их не взял, и они теперь не жгли ему руку. И был, выходит, Гольденберг иудой бессребренным. Глодала душу обида. Не так, не так он всё видел вчера, не так хотел повлиять на общее дело, не таким хотел остаться в анналах истории. Борцом хотел остаться с чистым сердцем и чистыми же руками. Хотел остаться человеком революции, человеком кристальной честности и образа благородного, человеком с незапятнанной совестью; хотел остаться светлым примером для последующих поколений. Подлые люди всё иначе вывернули и всё иначе представили; они деяние его, исполненное стремления к общему благу, обернули предательством. Обманули, обманули...
Когда его привели на очередной допрос, он посмотрел на Добржинского тяжело:
– Помните, если хоть один волос упадёт с головы моих товарищей, я себе этого не прощу.
Добржинский не обратил внимания на нотку угрозы в голосе Гольденберга. Добржинский с приятной улыбкой ответил:
– Уж не знаю, как насчёт волос, ну а что голов много слетит, это верно.
Из-за приятной улыбочки, из-за вызывающего доверие благообразного лица грубая откровенность Добржинского выглядела ещё грубее, она ранила, она убивала.
В середине лета этого же года, страдая от мук совести, Григорий Гольденберг повесился у себя в камере на полотенце. Он разорвал полотенце на полосы, свил из полос верёвку, приладил её к крану умывальника и сказал белому свету «прощай!». Было это непросто, но уж очень он хотел.
Филёр
«ороховое пальто» Охлобыстин был человек чуть выше среднего роста, сутуловатый, поджарый...
Вообще весьма трудна задача описать его портрет, ибо в портрете этом будут пестреть сплошные «не» и «ни». Охлобыстин не носил ни усов, ни бороды, он не отличался ни смуглостью, ни бледностью, глаза у него были не голубые и не карие... Внешность его была непримечательная, и художнику зацепиться в ней было не к чему. Поэтому пусть простит нас читатель, если в описании нашем он филёра Охлобыстина не увидит... Попробуем всё же обратить внимание на глаза его – главное в портрете всякого человека, ибо исключительно глаза (и ни коим образом ни нос, ни уши и ни иные части лица) отражают его душу. Почему нелегко описать глаза господина Охлобыстина? Потому что в глаза господину Охлобыстину очень нелегко заглянуть; другими словами: нелегко заглянуть ему в душу. Всегда были очень подвижны его глаза, постоянно от прямого взгляда со стороны ускользали. И мало кому вообще удавалось поймать глаза Охлобыстина. Пожалуй, начальству это иногда удавалось – когда филёр Охлобыстин смотрел на него преданно и искательно; пожалуй, удавалось это пару раз Магдалине – когда мужчина Охлобыстин глядел на неё плотоядно; наверняка удавалось это супруге его, которую мы ещё не знаем, но узнаем обязательно; быть может, это ещё кому-нибудь удавалось, кого мы не знаем и здесь уже точно не узнаем. Тогда спросим у Магдалины: какого хотя бы цвета у Охлобыстина глаза?.. Сероватые с рыжими пятнышками. Непонятного цвета глаза, совсем не броские глаза, не запоминающиеся... Зато мы можем сказать, какая у Охлобыстина походка, наблюдали не раз: походка у него крадущаяся, неслышная; это походка охотника. Можем мы отметить здесь и любопытную повадку Охлобыстина – постоянно оглядываться; в филёрском деле такая его повадка превесьма полезна.
Но если мы лишены возможности даже приблизительно набросать портрет, сколько-нибудь передающий образ этого человека в морфологическом смысле (в смысле строения внешних форм, наличия тех или иных внешних признаков, особых примет), то у нас есть замечательная возможность живописать некоторые его качества, иными словами, и если можно так выразиться, – подойти к портрету героя с физиологической стороны, а точнее со стороны физиологии органов чувств. Дело в том, что у Охлобыстина от природы были очень развиты органы чувств. Но более всего – нюх. У сыщика Охлобыстина нюх был очень чуткий, идеальный нюх. Об этом никто не знал, поскольку главное качество своё, невероятный дар свой, помогающий заработать верный кусок хлеба, выгодно отличающий его от других людей, а главное от других филёров, Охлобыстин старательно скрывал. Даже его близкие не подозревали о бесценном его даре. Очень давно, в детстве ещё, Охлобыстин с другими мальчишками воровал яблоки в чьём-то саду, по оплошности сорвался с яблони и, упав, пресильно ударился головой. Слава богу, остался жив, но голова болела долго. А как перестала болеть, так и обнаружил в себе юный Охлобыстин чудесный дар – нюх едва не собачий. О, каким богатым на впечатления сразу сделался для него мир!.. И он понял, как бедна жизнь обычного человека, лишённого такого дара, лишённого собачьего нюха!.. Будто третий глаз открылся для Охлобыстина, ибо даже со смежёнными веками он видел, как примерно «видит» собака, дремлющая в конуре, что делается вокруг в пределах сотни-другой саженей, а может, и ещё дальше, «видит», как кто-то смело идёт, как кто-то злонамеренный взволнованно крадётся, как кто-то испуганно пускается наутёк, «видит», какое вкусное блюдо готовят там-то и там-то, а какое ещё дальше – через дом, через избу – да какие пряности, какие корешки в варево добавляют. Обоняние было столь сильно, что Охлобыстин мог, высунув нос из-за угла, но не выглядывая, с точностью сказать, много ли народу идёт, да чего несут. Проходя мимо открытого окна, Охлобыстин мог знать, присутствует ли в доме мужчина во цвете лет и желаний, или, быть может, молодица кормит там грудью малыша, или дети играют с котёнком, или лежит на смертном одре при последнем дыхании древний старик. В летний полдень, проходя по полю, Охлобыстин слышал нежные запахи поднимающихся из земли молодых растений, он слышал запахи бабочек, вьющихся над зреющими колосьями ржи, он слышал запахи дикого зверья, прячущегося в лесу, он слышал бесконечное разнообразие ароматов полевых цветов... Охлобыстин различал не только запахи сладкие, кислые, горькие, приятные, неприятные, резкие или мягкие, экзотические, но даже и запахи грустные, весёлые, романтические, зовущие, угрожающие и т.д. Он ясно слышал особый запах женщин, какой бывает у них в смущённые дни. Как любая собака, он слышал запахи, какие свои бывают у каждого человека – неповторимые, как лицо, как голос, как отпечатки пальцев. Он любил стоять лицом к ветру, потому что ветер всегда приносил ему «видение» целого мира, иногда очень далёкого – в котором он никогда не бывал и пешком до которого дойти бы не смог. Порой он слышал запах, какой ветер приносил из-за моря, – тревожащий воображение запах чужой жизни. Примерно такой же запах доносился до него, когда по Неве поднимались корабли из западных стран. Иные запахи доставляли Охлобыстину нужные сведения, иные приносили ему удовольствие или радовали его, от иных у него портилось настроение, а иные раздражали или даже злили его. Так, из-за резких отвратительных запахов он терпеть не мог потных и пьяных мужиков, чуть не с утра торчавших в трактирах, а к вечеру штурмовавших конки; от мужиков этих разило потом, воняло сладко-ядовито крепким самосадом, гнилыми зубами, сивухой, прогорклым салом, луком и кровью. Терпеть он не мог и нечистоплотных девок; в запахе, исходящем от них, ему слышалось что-то бесстыжее; этих девок он отчётливо «видел» с закрытыми глазами: у всех у них были красные рожи и приоткрытые слюнявые рты – обличье бесстыжести. Неприятны Охлобыстину были и господа, которые курили трубки, пусть и набивали они свои трубки дорогим заграничным табаком; господа эти источали неистребимый, очень въедливый и подавляющий остроту нюха запах неперегоревших смол, тех липких, жёлтых смол, что оседают на стенках трубки и на зубах у курильщиков. Так же, как эти господа, неприятны были Охлобыстину дамы, злоупотреблявшие парфюмом: покрывавшие лицо толстым слоем душистых пудр, обильно мазавшие губы сладкими помадами, неумеренно орошавшие себя духами и полагавшие, что становятся от всего этого привлекательнее; дамские запахи были ужасно прилипчивые, и после встречи с такой дамой Охлобыстин долго не слышал никаких иных запахов и ходил будто слепой – как все другие люди...
Выше мы говорили, что по части особых примет у Охлобыстина было никак. Это мы, пожалуй, поторопились сказать; это мы, наверное, ошиблись. У него имелась одна особая примета, у него имелась одна очень заметная морфологическая деталь, за какую цепляется взгляд любого стороннего человека, а тем более взгляд приметливого художника, и какую мы можем здесь без труда описать. О чём же речь?.. Нет ничего удивительного в том, что при таком чутком нюхе нос у Охлобыстина был длинный и подвижный. Нам уже понятно: нос этот предназначен был не столько для того, чтобы украшать невыразительное лицо Охлобыстина, и даже не столько для того, чтобы через него дышать, сколько для того, чтобы вынюхивать, пронюхивать, обнюхивать, внюхиваться, принюхиваться и т.д.; можно было бы вставить в этот ряд ещё и «занюхивать», но Охлобыстин не пил; можно было бы вставить ещё «снюхиваться», но он был одиночка, привык полагаться в жизни только на себя. Нос у Охлобыстина был великолепный: тонким, острым шильцем устремлённый вперёд, с хорошо развитыми ноздрями. Когда Охлобыстин ловил какой-либо запах, когда держал нос по ветру, ноздри у него шевелились и едва не поворачивались в поисках источника запаха, как поворачиваются уши у волка в поисках источника звука, крылья носа приподнимались сзади и становились распростёртыми, как крылья взлетающей птицы.
Длинный нос – выдающаяся деталь. Вот в этом и была обратная сторона медали. В своё время из-за длинного носа Охлобыстина даже не хотели брать в штат Третьего отделения. Известно, для филёра важна неприметная внешность – чтобы наблюдаемый, выслеживаемый не выделил его из массы случайных людей и не запомнил. Длинный же нос – деталь запоминающаяся. Но потом всё же махнули на его нос рукой. Бывают и более заметные особые приметы; как то: горб, башенный череп, косоглазие, кривое лицо, большой рот, редкие зубы, родимое пятно, оттопыренные уши, заячья губа, колченогость, всевозможные увечья, смазливость, безобразность и пр. К тому же Охлобыстин весьма подходил Третьему отделению по всем другим статьям: у него было отменное здоровье, он был вынослив, как выносливы все сухощавые люди (мог тридцать вёрст пройти и не почувствовать усталости, мог часами сидеть или лежать без движения – наблюдать), у него были хорошие зрение и слух (хотя и не такие хорошие, как нюх), исключительная память, и от других филёров его отличало достаточно сносное и подходящего характера образование – года два он учился на юридическом в университете, но на учёбу не хватило средств и пришлось её бросить. Пожалуй, из всего отряда петербургских филёров, осуществлявших наблюдение за объектами заинтересованности тайной полиции, проводивших розыск государственных преступников по имеющимся приметам и признакам поведения, Охлобыстин был лучшим. Имелись, конечно, в рядах филёров отдельные ловкачи, про которых можно было сказать «он способен козюлей муху влёт сшибить», но возможности их отличались от возможностей Охлобыстина так же разительно, как отличается обычная ловкость от Богом дарованного таланта. В сложных ситуациях он умел принимать неординарные решения, поскольку умел мыслить нестандартно. Его действия чаще, чем действия других, приводили к желаемому результату; его обвинения рано или поздно подтверждались, указанный им след обязательно выводил на злоумышляющего против законных властей. В своих ежедневных письменных рапортах и еженедельных сводках Охлобыстин всегда был честен и никогда не делал приписок, не выдумывал фактов в стремлении заслужить одобрение начальства. Те немалые деньги, что платила ему «охранка», Охлобыстин отрабатывал сполна. Если требовали интересы дела, он работал и в ночь, и за полночь, и в зной, и в стужу, страдал от пронизывающего ветра, мокнул под дождём, забывал ради государственной службы о собственных нуждах. При своих успехах и при столь бросающейся в глаза особой примете Охлобыстину удавалось оставаться для политических секретным агентом; его не вычислили, за ним не охотились, как охотились народники за некоторыми другими успешными филёрами (часто на совещаниях филёрам объявляли: тот тайный агент застрелен, этот найден удавленным, а какой-то вообще бесследно исчез; недавно, говорили, в Москве был убит полицейский агент Рейнштейн; призывали: остерегайтесь, господа, избегайте ходить поодиночке, не действуйте на свой страх и риск, свистите в свисток, вызывайте подмогу); а если кто и вычислил, если кто из «объектов заинтересованности» и узнал его в лицо в несчастливый для себя день, так те либо томились уже за толстыми стенами Петропавловки, либо были уже от Петербурга далеко, мерили шагами Сибирский тракт, громыхали кандалами. Вполне возможно, что этому филёр Охлобыстин должен быть благодарен той своей повадке, о какой мы говорили выше, – повадке оглядываться, и «охотник» ни разу не стал тем, за кем охотятся.