Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Дрентельн
марте 1879 года было совершено дерзкое покушение на начальника Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии генерала Александра Романовича Дрентельна.
Генерал ехал в карете, направляясь по срочным служебным делам в кабинет министров. Когда он проезжал вдоль Лебяжьей канавки, вдруг увидел в окошко, что с ним поравнялся некий всадник, совсем молодой человек, – то обгонит карету, то чуть приотстанет и всё норовит в окошко заглянуть, – интересуется, значит, кто в карете едет. Генералу это сначала даже польстило: вот, дескать, как он в народе знаменит, как высоко его положение, что даже любопытствуют, хотят на него собственными глазами взглянуть. А всадник, пригибаясь к холке лошади, всё заглядывал и заглядывал. Лицо его было напряжено – видать, отблёскивало стекло в окошке каретной дверцы, и отблески мешали рассмотреть седока. Глядя в напряжённое лицо незнакомца, генерал заподозрил неладное и раздумывал, как лучше поступить – сесть на диванчике поглубже, спрятаться в углу кареты или велеть чрезмерно любопытствующего, даже, пожалуй, навязчивого уже, незнакомца сейчас задержать. Но оказалось, что поздно: всадник вдруг выхватил револьвер и, целясь в окно кареты, дважды выстрелил. Однако обе пули, к счастью, не попали в цель. Известно: нелегко стрелять прицельно на полном скаку.
Всадник, пришпорив лошадь, ускакал вперёд – по направлению к набережной, затем повернул направо. Дрентельн, человек не из робкого десятка, высунулся из окна кареты и велел кучеру и солдатам нахлёстывать лошадей, гнать за всадником во весь опор и схватить его.
Как ветер летели по набережной мимо решётки Летнего сада. Немногие прохожие, боясь быть заляпанными грязью, жались к парапетам.
– Гони! Гони! – поторапливал генерал. – Уйдёт ведь!
Кучер отчаянно нахлёстывал лошадей, солдаты держали наготове сабли, кто-то вскинул ружьё, но не стрелял, так как карету сильно трясло и бросало и не было никакой возможности удержать цель на мушке. Злоумышленника впрочем быстро догоняли. Мелькнули справа ворота в Летний сад, в одну серую полосу слились чугунные прутья ограды. Расстояние между каретой и беглецом сокращалось. Торжествующе закричали: видели, как за мостом всадник упал – лошадь его поскользнулась. Бросив лошадь и припадая на ушибленную ногу, незнакомец вскочил в поджидавшую его пролётку и был таков: узкими улочками и переулками небольшая пролётка легко ушла от погони громоздкого экипажа.
Дрентельн, не стесняясь в выражениях, распекал своих людей.
...Но спустя некоторое время покусителя всё же поймали. Им оказался поляк Леон Мирский[45]45
Мирский Леон Филиппович. Сын польского шляхтича, дворянин. Родился в Киевской губернии в 1859 году. Окончив гимназию, поступил в 1877 году в Медико-хирургическую академию в Санкт-Петербурге. В начале 1878 года был арестован в Киеве за революционную пропаганду и за участие в подготовке к побегу нескольких политических заключённых из Киевской тюрьмы. Сначала он содержался в Киевской тюрьме, потом был переведён в Дом предварительного заключения и наконец 5 октября 1878 года отправлен в Петербург, помещён в Петропавловскую крепость. 10 января 1878 года выпущен на поруки. После покушения 13 марта 1879 года на шефа жандармов Дрентельна сумел скрыться. Некоторое время прятался на хуторе у некоего Потапова, потом – в Таганроге у офицера Тархова. 6 июля 1879 года был арестован в Таганроге; при аресте оказал вооружённое сопротивление. Был отправлен в Петербург, где снова оказался в Петропавловской крепости. 15 – 17 ноября 1879 года Петербургским военно-окружным судом Мирский был приговорён к смертной казни. Им было подано прошение о помиловании. При содействии петербургского генерал-губернатора, принявшего во внимание это прошение и молодой возраст арестованного, смертная казнь была заменена пожизненными каторжными работами в рудниках. После приговора Леон Мирский несколько лет содержался в печально знаменитом Алексеевском равелине. Здесь выдал дознавателям заговор С. Г. Нечаева. Летом 1883 года отправлен в Сибирь. Умер в городе Верхнеудинске в 1919 или в 1920 году.
[Закрыть].
Карету генерала с тщательностью обследовали. Одна из пуль была найдена внутри неё – между стеклом и стенкой каретной дверцы.
После этого случая по всем учреждениям, чиновники коих могли представлять интерес для террористов, был разослан циркуляр: высокопоставленным лицам ежедневно менять пути следования, не рисковать, не бравировать. А чтобы сбить террористов с толку, стали гонять между известными учреждениями пустые кареты – обманные кареты. Также начали прибегать к практике курсирования по городу карет-ловушек – с вооружёнными жандармами внутри.
Вопросы
италий Аркадьевич расставлял новых солдатиков на столе. Судя по большому количеству солдатиков-австрияков и по холмистой папье-маше-местности с отдельными лесочками и крохотными, по-европейски аккуратными деревеньками, в кабинете подполковника ожидалось представление одного из эпизодов Аустерлица. Подполковник, всецело занятый любимым делом, даже не сразу заметил, как в кабинет к нему заглянула дочь. Не заметил он и того, что Соня была явно расстроена чем-то и, по всей вероятности, недавно плакала, так как веки у неё были припухшие и лицо более обычного напудрено.
Опустившись на одно колено, Виталий Аркадьевич выстраивал каре и пользовался при этом линейкой.
– Не могу одно слово перевести, папа, – Соня вошла в кабинет с книгой. – Профессор Лесгафт задал нам две главы из пироговских «Анналов»[46]46
Имеются в виду « Annalen tier Dorpatschen Klinik» – «Анналы Дерптской клиники»; книга была опубликована на немецком языке в 1837 году.
[Закрыть]. А тут словечко... – она заглянула в текст. – Verlangerung... У тебя же, я знаю, где-то был словарь.
– Слово это переводится как «продление» или «отсрочка», – не отрываясь от дела, заметил Виталий Аркадьевич. – А вообще, если текст тебе не по силам, обратись к Генриетте Карловне. Она понимает немецкий почти так же хорошо, как родной шведский.
Соня нашла, однако, в одном из шкафов словарь и привычно, с ногами и книгами, устроилась в кабинете на диване. Молчала, шелестела страницами.
Виталий Аркадьевич, всё ещё стоя на одном колене, рассматривал солдатиков. Не вполне довольный, некоторых передвинул – поправил диспозицию. За этим делом он вдруг спросил Соню:
– Ты любишь свою подругу?
– Люблю, – вскинула удивлённые глаза Соня.
– Что-то она давно не заходила к нам. Как она?..
– Хорошо. Я каждый день её вижу. Мы и сидим рядом.
– Доверяешь ей? – лицо Виталия Аркадьевича стало напряжённым и сумрачным, будто подполковника тяготила какая-то мысль.
Соня была у него за спиной и не могла видеть его лица:
– Доверяю, конечно. Почему ты спрашиваешь? – девушка была озадачена.
Он не ответил. Опять переставляя солдатиков, он, кажется, уже забыл о состоявшемся разговоре.
Отыскивая значение другого слова, Соня листала словарь.
Адъютант
ыло уже поздно, и адъютант собирался уходить, когда унтер-офицер из охранения принёс в кабинет некую коробку в красивой и, похоже, дорогой обёрточной бумаге, перевязанную золотой лентой.
– Что здесь? – адъютант убрал служебные бумаги со стола, освобождая место для коробки.
– Прислано с посыльным сегодня утром, – доложил унтер-офицер. – Господину подполковнику.
– Что же вы, любезный, так задержали? – покачал головой адъютант. – Взгляните на часы. Подполковника нет давно.
– Здесь нет моей вины. Эти ротозеи, что на входе, поставили коробку в угол и забыли.
– Хорошо. Оставьте. Я посмотрю.
Унтер-офицер поставил коробку на стол.
Адъютант посмотрел на него вопросительно:
– И что? Нет никаких записок?
– Прислано с посыльным. Сказано на словах: от общества патриотов-инвалидов – господину подполковнику в дар.
Адъютант отпустил унтера кивком, сел за стол и вынул из ящика стола ножницы. Аккуратно разрезав золотую ленту и так же аккуратно сняв обёрточную бумагу, поставил перед собой шкатулку. Это была, по виду, весьма дорогая шкатулка, с затейливым узором на крышке, набранным из разных пород дерева – из дуба, берёзы, ольхи, ореха, ясеня.
Подняв крышку, адъютант увидел внутри... симпатичный уголок регулярного парка. Здесь всё было, как полагается: и романтический грот, окружённый кустиками роз, и миниатюрные кипарисы на берегу стеклянного озерца, и беседочка как бы вдалеке. Рассматривая этот игрушечный живописный уголок, адъютант будто вернулся на несколько мгновений в детство. Но вот он почувствовал, как внутри шкатулки сработал некий механизм, что-то едва слышно щёлкнуло, затем тихонечко заскрипело, что-то как будто вздохнуло в ней, и шкатулка словно бы ожила. Из глубины грота вдруг выехал на тележке горняка гномик с шарманкой. Гномик повернул голову, поглядел на адъютанта огромными ультрамариновыми глазами и поклонился ему. Когда гномик поклонился, адъютант удивлённо вскинул бровь и усмехнулся.
Заиграла музыка – нежная-нежная, волшебная, сказочная...
...От подполковника приятно и свежо, как-то по-утреннему пахло мылом «Тридас». Он принимал доклад адъютанта у себя в домашнем кабинете. Был подполковник в мундире и при ордене в петлице, был он весь «с иголочки». Но подполковник не выходил из-за стола, скрывая от нового адъютанта, что не сапоги на нём сейчас, а мягкие домашние туфли. Так он и прохаживался по ту сторону стола. Адъютант, стоя посреди кабинета, поворачивался за ним, докладывал:
– Хорошо, что в помещении никого, кроме него, не было. Не избежать бы тогда и других жертв... Спецы говорят, что, помимо взрывчатки, бомба была начинена отравленной шрапнелью... Окна, господин подполковник, вместе с рамами вынесло на улицу. Письменный стол – тяжёлый, дубовый – расщеплён в мочало. Шкафы повалены. Стены и потолок – в выбоинах...
– Что из себя представляла бомба, установили?
– Унтер говорит: некто посыльный принёс с утра коробку для господина подполковника... для вас то есть.
– Я понял, понял. И что?
– Якобы подарок от какого-то патриотического общества. Коробка в дорогой обёрточной бумаге. Перевязана золотой лентой. Унтер докладывает, что коробка была вскрыта без него. Однако, если судить по собранным в кабинете фрагментам – колёсикам, шестерёнкам, пружинкам, лакированным кусочкам древесины, игрушечной фигурке гнома и прочем, – мы можем с большой степенью уверенности предполагать, что бомба была замаскирована под музыкальную шкатулку.
Подполковник сел за стол:
– А что Миша?
После некоторой заминки адъютант осмелился спросить:
– Вы действительно хотите это знать?
– Вы забываетесь, – вспыхнул Ахтырцев-Беклемишев.
– Простите! – опустил глаза новый адъютант. – Я думал... Я хотел... Вашему адъютанту оторвало голову. Руки... размазало по потолку. Весь кабинет в крови и копоти... А голову не сразу и нашли. Предполагали, что взрывом её разорвало на мелкие кусочки. Но, оказалось, голову выбросило на улицу вместе с окнами. Потом случайно дворник обнаружил – лежала на дорожке в сквере. Никто и подумать не мог, что это голова. Если б дворник не присмотрелся... утащили бы собаки.
– Боже мой! Боже мой!.. – подполковник охватил себе ладонями голову и с минуту сидел так, молча и неподвижно, опершись на локти; отсутствующий взгляд его был направлен куда-то в тёмный угол, под стол с солдатиками; вероятно, Ахтырцев-Беклемишев представлял в эту минуту последствия прогремевшего в жандармском управлении взрыва, представлял разорванное тело молоденького, блистательного, имевшего хорошие перспективы офицера и оторванную голову его, лежавшую под окнами, на какой-то там дорожке в сквере; и собак он, наверное, представил, принюхивающихся к голове его исполнительного, образцового адъютанта, облизывающих эту голову и уже отгрызающих от неё опалённую плоть; наконец подполковник нарушил молчание, в голосе его преобладала досада, а не скорбь: – Миша, видно, не все «отчёты» прочитывал. Или прочитывал не до конца. Эта недоработка его – теперь цена его жизни. Доносил же этот... как его, бишь, имечко дьявола!.. Охлобыстин... доносил же про музыкальную шкатулку. Я-то ведь помню, я бы не стал шкатулку открывать...
Новый адъютант, как видно, посчитал, что пришёл момент выказать служебное рвение:
– Прикажете всех арестовать?
– Нет, – Ахтырцев-Беклемишев откинулся на спинку своего великолепного стула; талантливый мозг его уже проанализировал ситуацию и выдал необходимый результат: – Мишу, конечно, жаль. И мы его им припомним... в обязательном порядке накрутим бесам хвосты. Но арестовывать сейчас никого не станем. Не всё ещё видим щупальца гидры.
Исаакий
ертолетов планировал бросить бомбу в подполковника на Благовещение. В народе на Благовещение выпускают птиц из клеток. И Бертолетов хотел выпустить птицу – нечестивую, немилосердную и коварную душу «А.-Б.», птицу чёрную, отпустить её в Небеса, чтобы предстала она перед Господом в нечестье своём и за богопротивные деяния ответила сполна.
В нужный час Митя сунул за пояс револьвер, взял бомбу, замаскированную под связку книг, перевязанную бечёвкой, и собрался идти. И идти он намеревался один. Но Надежда никак не могла оставить его в такой момент одного, решительно сказала, что пойдёт тоже, и с жаром настаивала на своём. Митя впрочем несильно её и отговаривал. Но только велел ей быть во время акта на другом берегу канала и оставаться там при любых обстоятельствах, чего бы страшного ни произошло, какая бы самая плохая неожиданность ни вышла, даже если его убивать будут у неё на глазах – чтобы виду не показывала, чтобы внимания к себе никак не привлекала. Хотя, сказал, всё должно пройти хорошо, ибо заранее чётко спланировано и рассчитано по секундам; и кабы он не был в этом уверен, ни за что бы Надежду с собой не брал. Надя обещала, однако вовсе не думала, что это обещание сдержит, что сможет оставаться на другом берегу и «никак не привлекать» к себе внимания, если на этом берегу будут убивать Митю. На словах же своё согласие заверила, и Бертолетов её заверением удовлетворился.
– Ну, с Богом!..
Надя, как бы одинокая скучающая курсистка, прогуливалась по другой стороне канала, зябко куталась в шубку, так как было в этот день холодновато, посматривала, как бы невзначай, на окна. В окна никто не выглядывал, и прохожие на набережных были редки. Это Надежду радовало – не будет лишних свидетелей и меньше вероятность того, что от взрыва пострадает кто-нибудь ещё...
«Ах, скорей бы всё закончилось! – „ думала Надя, нервно ёжась и поглядывая на безлюдную другую сторону канала. – А ещё лучше – чтобы не сработал механизм, и Митя, не дождавшись взрыва, скрылся вон в той подворотне... или чтобы где-то нечто произошло, чтобы нечто не сложилось, чтобы не пошло по заведённому порядку, и карета с подполковником в обычный час не появилась».
Время близилось, и Надежда увидела Бертолетова. Он, одинокий студент с тяжёлой стопкой книг, слегка ссутулившись, опустив края своей шляпы и подняв воротник пальто, вышел из проулка, пересёк проезжую часть и медленно брёл по набережной по направлению к мосту.
Вот-вот должна была появиться карета...
У Нади отчаянно застучало сердце. От волнения её, от испуга (ах! какая она всё-таки трусиха!) оно стучало так сильно, что било по рёбрам, и Надя сердцем чувствовала свои рёбра изнутри.
Но карета не появлялась.
Надежда видела, как Бертолетов извлёк из кармана хронометр и удивлённо взглянул на циферблат. Карета должна была появиться с секунды на секунду. Надя молилась: «Господи! Господи!., чтобы где-то нечто произошло... нечто не сложилось... нечто не пошло... нечто...» Секунды пульсировали в голове. Карета не появлялась. Надя смотрела во все глаза на то здание, из-за угла которого должна была выехать карета. Но уже точно был обычный час, а карета всё не показывалась. Митя, хотя и очень замедлил шаг, уже подошёл к тому фонарному столбу, из-за которого должен был бросить бомбу. С плохо скрываемой досадой он глядел то на хронометр, то на мост.
И вот послышалось цоканье копыт, послышалось погромыхивание колёс по булыжнику...
Надя почувствовала, что у неё подкашиваются ноги. Она вдруг с отчётливостью поняла, что это всё! что Митя погибнет сейчас, что Мити больше не будет...
Но это оказалась совсем другая карета. Переехав через мост, она покатила прямо.
Бертолетов был озадачен. Стоя у фонарного столба, он ещё с минуту глядел на мост, потом оглянулся на Надежду, пожал плечами и пошёл прочь. Он ничего не знал про циркуляр, разосланный по известным ведомствам и департаментам после покушения на шефа жандармов генерала-адъютанта Дрентельна. Когда встретились, Надя избегала смотреть Бертолетову в глаза – чтобы не выдать ему своего тихого ликования. А Бертолетов пытался найти объяснение странному факту: столько дней засекали по хронометру время проезда кареты «А.-Б.» и всё было без изменений, но стоило прийти на место с бомбой, как карета не появилась. Можно было бы подумать, что из-за праздника это: Благовещение сегодня – по поверью народному, самый светлый праздник на земле и на Небесах, праздник, в который девушки косы не заплетают, птицы гнезда не вьют, а демоны в аду грешников не мучат, – и подполковник потому не поехал на службу... Но ведь знали, что «А.-Б.» был грешник великий – работал во все дни, даже в самые большие праздники. Предполагать можно было много; можно было и на кофейной гуще погадать с тем же успехом. Митя бросил эту затею, решив попытку назавтра повторить.
На следующий день Бертолетов и Надежда снова в тот же час пришли на то же место. Надя опять скучающей курсисткой, пряча озябшие руки в муфточке, прогуливалась по другой стороне канала. А Митя в своей видавшей виды шляпе и при поднятом воротнике, с тяжёлой ношей в руке в урочный час вышел к набережной из переулка. Митя был точен – как точен был хронометр, посверкивающий серебром у него в руке.
Надя опять молилась. Поглядывая на окна, поглядывая на мост и на угол здания, она обращалась к блаженной Ксении Петербургской, что душою «на Небеси пред Престолом Божиим предстоящи, телом же на земли почивающи» и что «данною свыше благодатию различные чудеса источающи». Просила Ксению опять чудо явить, карету подполковника где-нибудь подальше от сего места остановить и не дать Мите грешному совершить дела богопротивного; просила умолить Господа Иисуса Христа простить рабу Божьему Димитрию и рабе Божьей Надежде все их прегрешения, беззакония и грехопадения...
Вот стрелки хронометра безмолвно указали время, Бертолетов устремил нетерпеливый взгляд к мосту. Но карета подполковника, как и вчера, не появилась. В негодовании покачав головой, Митя спрятал хронометр и вернулся в переулок, из которого несколько минут назад вышел.
Встретились через полчаса на Невском в условленном месте. Бертолетов был разочарован и несколько растерян. Он не знал, что и думать. Надя сочувствовала ему на словах, а в глаза смотреть всё избегала – прятала торжество. Радовалась душа, что услышана была молитва и что день опять закончился бескровно.
Они ехали в конке на Петроградскую сторону.
Видя, как Бертолетов приуныл, Надя хотела отвлечь его от мыслей о неудаче:
– Монферран построил Исаакий. А твой, Митя, Исаакий? Твой храм?
– Мой храм – храм Справедливости...
Преодолев наконец растерянность, Бертолетов принял решение: нужно разведать обстоятельства, узнать новые пути следования кареты и довести-таки дело до конца. Однако в ближайшее время сбыться планам Бертолетова было не суждено, ибо прозвучали в Питере соловьёвские выстрелы, которые повлияли на планы многих жителей столицы и империи в целом...
Троица
е первый уж вечер они проводили в этом трактире – что на Сенной площади. Они всякий раз занимали стол в углу – стол, удобный тем, что двое могли сидеть спиной к залу, а один мог спрятаться за ведёрным самоваром; таким образом, кроме полового, их мало кто имел возможность видеть в лицо, – если, разумеется, специально в лицо им не заглядывал. Заказывали всегда одно и то же – водку с селёдкой и варёный картофель, ну и, понятно, чай.
Здесь всегда было людно, шумно, пьяно. Здесь от мужиков всегда пахло сеном (что только что продали) и махрой (что непрерывно смолили), дешёвым пивом и дешёвой же – сивушной – водкой, а из кухни – жареным с салом картофелем да жареной с луком рыбой. Здесь народ гулял – незатейливо и широко, громко и беззаботно, по-русски разухабисто – с песней, лапотной пляской и беззастенчивым враньём; иные, сильно увлечённые, гуляли до конца, до упора, до угара; и только всё прогуляв, шли или ползли вон – опять, опять (чтоб его!) работать, работать.
Кто хотел в Питере затеряться, в этом вечном гульбище легко мог затеряться.
Они всегда приходили втроём. Они были давние друзья, они были равные, никто из них в кампании не верховодил, двумя другими не помыкал. За отсутствием лидера назовём их в алфавитном порядке: Гольденберг, Кобылянский и Соловьёв.
...И в этот мартовский зябкий вечер они, как обычно, заняли свой стол. И заказали обычную водку с селёдкой. Но дело они обсуждали очень необычное – судили царя. Недолго они судили: между первой рюмашкой и второй выслушали обвинение, между второй и третьей посмеялись над защитой, после третьей спросили присяжного, пьяного мужика: «К ногтю его?»; «К-к ногтю!» – ответил, икнув, мужик. – «Вс-вс-сех к ногтю!.. Налей!..»; и ему налили. Так, с приговором не вышло заминки, поскольку согласие было полное. Не много потратили времени и планируя убийство царя, обговаривая детали. Все они быстро решили, так быстро, что стриженая девка не успела бы косу заплести: и что убить царя непременно надо – сколько уже покушений было, в конце концов; и как убить, его решили – застрелить из револьвера; и где стрелять – на Дворцовой площади во время прогулки государя. Одного только друзья не могли решить: кому из них покушение осуществить.
Григорий Гольденберг вызвался:
– Я хочу стрелять в царя.
Людвиг Кобылянский в нетерпении привстал:
– Я буду стрелять в царя.
Александр Соловьёв тихо, но веско, сказал:
– Я убью царя.
Принимая во внимание молодую решимость их, можно заметить, что нешуточный это был заговор.
Решали, прикидывали, спорили. Заказывали ещё водки. При приближении полового переходили на шёпот, склонялись друг к другу. Время шло, а царь-супостат всё ещё был жив. Никак не могли прийти к согласию заговорщики – хоть жребий бросай. Наконец нащупали принцип; привязались к вероисповеданию. И всё сразу стало на свои места. Друзья так рассудили... Если иудею в царя православного стрелять, хоть и во благо, в очевидное благо, – не будет в народе сочувствия этому убийству, этому акту возмездия; более того, сразу вспомнят старое – во всех бедах начнут, как всегда, винить жидов, погромы начнутся, польётся кровь – и совсем не та кровь польётся; Россия – есть Россия, русский человек, увы, исстари свято верит в то, что царь-государь – от Бога, наместник Его; и с верой этой он любую – хоть самую прогрессивную – идею отринет; и не следует веру его вековую иудейской рукой задирать, ибо это опасно. Если католику в царя православного стрелять, опять же не будет сочувствия в народе; идея зачахнет и погибнет, а католиков станут притеснять, как такое уже не раз бывало. Но возможно будет в народе к великой идее сочувствие, если возмездие свершится рукой человека православного. Пусть и не поддержат сразу, так хоть задумаются... И согласились на этом: казнь государя возьмёт на себя русский Соловьёв.