Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
Явление
горе своём, в лихорадочной поспешности и незавершённости мыслей, в перепутанности мыслей, в этой сумятице, что выдавал воспалённый мозг, в тяжком одиночестве Надя провела весь остаток дня. Когда к вечеру она немного пришла в себя, лишь с большим усилием припоминала, где всё это время была, по каким паркам ходила, на каких скамейках отдыхала, с каких набережных смотрела с тоской в тёмную воду каналов и рек. Она помнила точно, что весь день ничего не ела и не пила. Но и не хотелось. Вообще ничего не хотелось. И жить ей тоже не хотелось.
В сумерках Надю потянуло в храм. И она безропотно подчинилась своему бессознательному порыву.
На ступенях перед колоннадой ей встретилась старушечка. По лицу судить – совсем старенькая старушечка была. Но, видать, крепенькая ещё, бодрая. Заприметив Надю, угадав тоску её, скореньким шагом к ней приблизилась. И так на ступеньках стала, что Наде её было не обойти. Только поэтому Надя, погруженная в свои переживания, её и заметила. Остановилась перед ней. На старушечке были красная линялая кофта и зелёная выцветшая, очень старая – может, прошлого столетия ещё – юбка; два белых платка: один покрывал плечи, другой – голову. Старушечка эта странная была (что не удивительно, поскольку среди паломников, приходящих к собору, к хранилищу великой святыни, к перлу сияющему среди иных соборов, не только со странностями юродивых, но и в полном сумасшествии болезных было немало; со всей России народ поклониться шёл, да всё с печалями своими, с недугами и с чаяниями): выйдя из храма, не на храм она крестилась, а на Надежду. Трижды перекрестившись, поклонилась Наде в пояс. А вокруг были люди; кто-то входил в храм, кто-то выходил, кто-то, задрав голову и придерживая шапку, разглядывал могучие колонны, высеченные из светлого пудостского камня и поддерживающие великолепный фронтон. На старушечку эту не обращали никакого внимания.
Надя, растроганная и удивлённая поведением старушки, улыбнулась ей:
– Что это вы, бабушка, на меня креститесь, мне кланяетесь? Я мирянка простая.
– Знаю, знаю, тебя, скромница. Вижу, вижу, – ответила старушка; глядела на Надежду она будто не сосредоточенно, как бы подслеповатыми глазами, однако словно прозревала её насквозь. – Помолись, девонька. Правильно сделала, что пришла. Тебе надо помолиться... Потом замеси тесто для блинов.
Надежда ещё более удивилась:
– Почему вы это знаете, бабушка, что помолиться надо?
– Я знаю всем вам цену, а вы мне не знаете цены, ибо я вижу вас, а вы меня не видите.
Такие непонятные вещи говорила эта старушка...
– Но я вижу вас, – Надежда протянула ей копеечку.
Старушка копеечку взяла, но тут же передала её какому-то нищему. Тот нищий неловок оказался. Копеечка между пальцев у него скользнула, на ступеньку со звоном упала. Да так на ступеньке и осталась.
Опять глядела старушка подслеповато и прозревала:
– Как же ты видишь меня, деточка, если даже ангела своего не видишь? А он вокруг тебя, смотри, кружит.
Надежда оглянулась, посмотрела вверх, но ангела – нет – не увидела:
– Не вижу. Это так.
Опустила глаза. Вокруг все люди ходили: одни вверх по ступенькам, другие вниз. Третьи возле стояли, очарованные красотой собора. Но старушечки... будто и не бывало.
– А где бабушка? – спросила Надя стоявших рядом людей. – Вот только что здесь бабушка была.
– Не было здесь никакой бабушки, – недоумённо пожали плечами прихожане и паломники. – Тебе привиделось, что ли, милая?
А кто-то сказал:
– Мы грешным делом подумали: барышня как будто не в себе – сама с собой говорит. Монетку вон бросила зачем-то...
Подняли монетку, вернули Надежде.
...Входя в собор, Надя ещё оглядывалась. При этом думала: помолиться – всегда хорошо; это верно сказала старушка, что помолиться надо; но что за блины такие? что она хотела этим сказать?..
Ладанный дух усмирил ей мятущееся сердце, развеял смущение в мыслях. Свет, исходящий от паникадила на тысячу свечей, рассеял мглу печалей, как мглу прегрешений рассеивает свет, рождённый Богородицей, – Свет Божественный и превечный.
Перед иконой старой, перед святыней великой пала Надя на колени:
– Пресвятая Богородица, спаси нас!.. Многими напастями одержима, прибегаю к Тебе, спасения ищу. О Матерь Божья, от тяжких и лютых меня спаси... К Тебе ныне прибегая, простираю и душу, и помышление своё... Единственное дерзновение имею – тревожить Тебя, милосердия Твоего просить, сердце перед Тобой раскрыть и к Твоему всенепорочному сердцу приложить своё сердце – покорное, робкое, страждущее. Щедроту свою прояви – не отринь моего скорбного сердца. Богородица Владычица, заступничества Твоего прошу... Не отвратись от слёз моих... Вразуми и научи меня, Царица Небесная...
Поднявшись с намоленного места, уступив его другим – болезным и страждущим, – Надежда долго ещё ходила по храму, останавливалась перед ликами святых угодников. Так и перед Николаем Чудотворцем постояла, перед иконой «скорого в бедах заступника», «в скорбях скорого помощника», покровителя сирот. Думала, что где-то там, на Небесах, всемудрый Господь, ко всякому из живущих внимательный, ко всякому же в сердце глядит и, всякого сердце любя, тянет тонкую ниточку его судьбы – из прошлого, кое лучше всех знает и помнит, в будущее, кое ясно провидит и понимает, ибо сам его творит. Свои прекрасные, замысловатые и неповторимые кружева плетёт Господь из бесчисленных ниточек, постукивает коклюшками-громами. Знает, какую в кружево, в узор, ниточку пустить, Он ниточкой любуется, ласковыми пальцами тянет, ощупывает её, а то и на прочность проверяет, выбирает ниточку Господь, потом, куда нужно, вплетает... Вот и её ниточку Он выбрал и её в ход пустил. Какое кружево замыслил? Она всё выбор сделать не могла, ждала чего-то, мучилась, искала истины, была слаба, была слепа... Он сделал выбор за неё. Он, Царь Превечный, сделал этот выбор, когда позволил новой жизни зародиться внутри неё – новой судьбе позволил начаться, новой ниточке завиться...
«Пусть услышит Он голос мой. Пусть очистит от греховного сердце моё, прояснит помыслы и волю мою укрепит, пусть тянет нить мою к свету, пусть нить мою с нитью Димитрия накрепко сплетёт в узор вечный, благолепный... Господи... да будет воля Твоя во мне грешной, яко благословен еси во веки веков. Аминь».
Выйдя из храма, в темноте уже, Надя поискала глазами ту старушечку, но не нашла ни на ступенях, ни дальше. И подумала: не иначе то сама блаженная старица Ксения Петербургская была. Как-то ведь Надя просила её явления – вот и было ей явление...
Фанни
сторожно выглянув из-за занавески в окно, Фанни несколько минут изучала улицу внизу. В падающем через окно свете холодно серебрилась её седая прядь.
– Ну и что? Стоит? – спросил Потапов, пытаясь тоже взглянуть у неё из-за спины.
Фанни не ответила; она сосредоточенно и нервно кусала ногти.
– Что видишь? Стоит?.. – волновался у неё за спиной и Скворчевский.
Фанни раздражённо хмыкнула:
– Не так он глуп, чтобы столбом здесь стоять. За углом прячется. Я видела его: нет-нет да и выглянет осторожно. Хитрый. Много хитрее других шпиков. Но я всё равно заметила.
– А она что? – Скворчевский имел в виду Надежду, которая только что стучалась в дверь и, наверное, переполошила всех жильцов.
Фанни сверкнула глазами:
– Под дверью сидит. Не знаю, чего задумала. Но я слышала: она села и сидит.
– Не шевелится?
– Не знаю.
Скворчевский тоже выглянул в щёлку:
– Это он её скрадывает. Это она его привела.
Фанни взглянула на него, как на идиота:
– Будто он и без неё сюда дороги не знает!..
– Что будем делать? – хмуро спросил Потапов.
– То, что давно задумали, то и будем делать, – Фанни наглухо задёрнула занавеску. – И нечего паниковать. Как раз удобный случай.
Она прокралась в прихожую и, склонившись ухом к замочной скважине, прислушалась. Фанни была маленькая совсем – будто карлица. Но копна чёрных волос возвышалась над ней – как копна сена. Слушала Фанни с напряжённым лицом; умные, злые глаза сосредоточенно смотрели в стену напротив, словно на стене этой отражалось то, что происходило в данную минуту за дверью. Скворчевский и Потапов замерли во входе в комнату. И хотя Фанни была подруга их, они глядели на неё без симпатии. Им явно не нравилось, что в отсутствие Златодольского она взялась верховодить.
Фанни прошептала:
– Кажется, зашевелилась... – приложила палец к губам. – Тс-с-с! Уходит... Собирайтесь и вы. Идём за ней... за ними... Не упустить бы.
Спустя несколько минут все трое были готовы идти.
...Филёр Охлобыстин, укрываясь за деревьями маленького сквера, от нечего делать попинывая камешки, поглядывал на дверь парадного входа. Когда дверь открылась и вышла Надежда, Охлобыстин весь подобрался, как хищный зверь на охоте, и так и вцепился в неё взглядом. Надежда, не замечая, что за нею следят, очень грустная, направилась медленным шагом вдоль по улице. Охлобыстин огляделся, скользнул глазами по фасаду дома Яковлевой и покинул укрытие. Помахивая тросточкой, филёр пошёл вслед за Надеждой.
Тем временем кружковцы вышли чёрным ходом во двор, обошли дом, и Фанни осторожно выглянула на улицу из-за угла. Надежду и филёра она увидела уже в самом конце улицы. Тогда Фании и её приятели вышли из укрытия. Они держались достаточно далеко от Охлобыстина, чтобы не быть им замеченными, но и достаточно близко, чтобы не упустить его из виду. Так и сохраняли всё время это «золотое» расстояние.
Скоро у кружковцев сложилось впечатление, что Надежда не знала, куда идти, и шла без всякой цели. Слишком уж замысловат был её путь – то влево она сворачивала, то подавалась вправо, то присаживалась на какую-нибудь лавочку и сидела, думала. Понятно было, о чём она думала – о Бертолетове, конечно, об его аресте и о том, что ей делать дальше. Не понятно было только то, что она себе надумывала и куда намеревалась вообще пойти. Похоже, этот вопрос, более чем кружковцев, интересовал филёра. Вопрос так интересовал его, что он даже забыл об осторожности и, нервничая, не замечал слежки за собой. Кажется, филёр надеялся, что в состоянии сильнейшего душевного потрясения Надежда что-нибудь ему ненароком выдаст – неизвестную ему явочную квартиру, например, неизвестных ему членов подпольной организации, ещё что. Надежда была подавлена и бледна, глаза её ввалились – вероятно, следствие проведённой без сна ночи.
После весьма продолжительных блужданий по Васильевскому острову Надежда вышла на набережную. Здесь, на открытом месте, Охлобыстину стало труднее от «объекта» скрываться, и он от Надежды чуть приотстал. Фанни, Скворчевский и Потапов также немного приотпустили Охлобыстина.
Надежда шла по направлению к Дворцовому мосту. Лёгкий восточный ветерок освежал ей лицо. Мы должны здесь заметить, что направление ветерка в данных обстоятельствах имело большое значение. Ветерок этот освежал лицо ещё и Охлобыстину, а также обдувал лица скрадывающей его троице. Ни Фанни, ни Скворчевский с Потаповым не понимали, что если бы ветерок имел обратное направление, то есть дул бы им в спину, филёр их быстро бы заметил – учуял бы запах старый пёс. Но им с направлением ветерка изрядно повезло. Они, не зная впрочем о своём везении, не обращая на ветерок ровно никакого внимания, заботились лишь о том, чтобы как-нибудь не нашуметь.
Улучив момент, когда поблизости не оказалось ни одного экипажа и ни одного прохожего, троица быстро и беззвучно нагнала Охлобыстина. Всё, что произошло дальше, произошло в мгновение ока... Чёрной тенью и неслышно, будто на кошачьих лапках, Фанни подскочила сзади к филёру и стукнула его прямёхонько в затылок молотком. Охлобыстин сразу обмяк и упал бы, но его подхватил под мышки Скворчевский. Голова Охлобыстина свесилась на грудь, кровь быстрым ручьём юркнула ему на лицо; покатился но плитам гранита котелок. Потапов резкими уверенными движениями навесил филёру на шею узкий мешок с каким-то грузом, и они все вместе, перевалив тело Охлобыстина через парапет, столкнули свою жертву в Неву. Котелок полетел следом. Всплеск угас, волны разошлись... словно и не было на свете человека – филёра Охлобыстина...
Отлетела душа его, и тут же откуда то ил под гранитных плит набережной вдруг вылетела ворона – большая и свирепая ворона. С громким карканьем, хлопая крыльями, взвилась она над Фанни и как будто норовила клюнуть её в темя. Фанни отпрянула, невольно заслонилась от вороны рукой. И ей показалось в этот миг, что в чёрной бездонной глубине вороньего глаза, в некой чёрной холодной ночи, далеко-далеко она увидела... себя – крохотную совсем, жалко скрюченную фигурку – и летящую ей в лицо чёрную-пречёрную ворону; и эта ворона будто прервала свой стремительный полёт, она зависла над головой Фанни, она била по воздуху крыльями, теряя перья, и, предельно широко, неестественно широко раскрыв серый клюв, кричала на Фанни, и при этом изгибался змеёй чёрно-красный язык, а потом ворона пыталась выклевать ей глаза... Когда Фанни, испуганная, бледная, с трясущимися губами, убрала руку, вороны уже поблизости не было. Краем глаза Фанни увидела птицу – та, спланировав к самой воде, влетела в какую-то выбоину между плитами, где у неё, наверное, было гнездо.
– Какая наглая тварь! – удивился Скворчевский.
– Мы спугнули её, – предположил Потапов. – Вот и набросилась.
А Фанни ничего не могла сказать. У неё дрожали губы и отнялся язык. Её чуть не насмерть перепугала та, увиденная в вороньем глазу бездонная пропасть. Словно дьявольское откровение, словно ужасное предвестье, была та пропасть. В глазах же ещё долго стояла чёрная-чёрная, как вороново крыло, леденящая душу вечная ночь.
Ночь
адежда решилась: она завтра пойдёт на то место, она дождётся карету с «А.-Б.» и совершит акт справедливости – бросит бомбу. Как того хотел Митя, как он тому её научил и как он к тому её подвигал, когда жандармы безжалостно и больно выкручивали ему руки... Она завтра прочитает подполковнику «Отче наш».
При этой едва ли не кощунственной мысли, перечёркивающей все её сомнения и душевные метания последних месяцев, Надя осенила себя крестным знамением.
Всё в руках Божьих, во всём провидение Его. Подполковника возят теперь разными путями. Но если Митя в своём отношении к нему не ошибался, если «А.-Б.» действительно враг человечности, гонитель правды и душитель свобод, и если Господу угодно его наказать, то завтра у Нади получится «А.-Б.» подкараулить и получится бросить бомбу, – в том и сомневаться нечего, нужно только к известному часу к тому мосту подойти. Тогда поедет по мосту карета.
...И тогда все подумают, всё поверят, что Митя не виновен, и его, быть может, скоро выпустят из тюрьмы.
Мирно тикали ходики, глядела в окно неполная луна, немного ярче луны светила керосиновая лампа на столе. Надя, не сняв одежды, лежала на постели – свернувшись калачиком, без движений, с закрытыми глазами.
У Нади не было сил, чтобы подняться, чтобы раскрыть заветный дневничок и поверить ему свои мысли. Надя лишь пыталась представить, что бы сейчас могла написать в нём. Но усталость брала своё, из-под пера, которое она не взяла и которым она не писала, выходило нечто несвязное, выходили только обрывки мыслей.
«Нет, я сделаю это не ради Мити, и не ради себя, и не ради идеалов, о которых мне много говорили, но в которые я не поверила и, наверное, поэтому так их и не приняла...»
Хотя и жалко было Митю, хотя и жалко – до слёз – было себя.
«Я сделаю это для того, чтобы следующему поколению, тому поколению, что уже живёт во мне, было лучше, было светлее».
«Ах, хоть бы одним глазком взглянуть на него – какой он будет».
Она пыталась представить себе своего ребёнка, но, как ни старалась, не могла. Однако пусть она и не видела его в своих грёзах, уже любила его много сильнее, чем Бертолетова. Хотя ей всегда казалось, что Бертолетова она любила бесконечно – так, что сильнее любить невозможно.
С этими разрозненными мыслями, с грёзами, с этими решимостью и спокойствием она и заснула. Лампа погасла сама, когда в ней прогорел керосин.
...Молодой человек, очень похожий на Бертолетова, встречал её на ступенях широкой беломраморной лестницы. Надежда восхищённо огляделась: отшлифованные до блеска мраморные перила, красные дорожки, лепка с позолотой на стенах, высокие окна в два этажа, огромные античные вазы и всюду свет, свет, свет – мягкий жёлтый свет, льющийся со стен от свечей и ламп, и навстречу ему – дневной ясный свет, щедрыми потоками бьющий из окон...
В этом роскошном дворце она никогда не была. Нет, никогда она не была у государя в Зимнем.
Она любила этого молодого человека много сильнее, чем Бертолетова, хотя никогда не сомневалась, что сильнее, чем она любила Бертолетова, любить невозможно. Она никак не могла решить: этот юноша, этот государь, встречающий её, – один из братьев Мити? или... сын её? Наверное, всё-таки сын – склонялась к мысли – ведь братьев Мити она не знала. А сына своего знала?.. Она напряжённо думала, думала – где же, когда же знала своего сына?.. Да знала ведь! Не могла не знать! Это же сын её! Но вспомнить всё не могла...
Он счастлив был, этот юноша, сын её государь, прекрасный небожитель. Надя не сомневалась: под рукою его, уверенно держащей скипетр, процветало его государство. Взор его был для его народа – свет просвещающий и согревающий, середина Вселенной. Лик его для народа был – икона, средоточие надежд. Имя его для народа – святая молитва была. Слово его – путь прямой. Молчание – крепость, оберегающая от невзгод. А голос его – раздольная душа-песня... Под могучей созидающей дланью его строились бесчисленные города и деревни; из-под мудрых пальцев его, будто наделённых силой волшебства, разбегались во все стороны новые железные дороги, взрастали над реками мосты; государь трубочку курил – дымили по всей стране трубы фабрик и заводов, плыли пароходы, бежали паровозы; государь задумывался – развивались науки и искусства, славя Отечество на весь мир; государь смеялся – и шумели повсюду изобильные ярмарки, и гулял православный народ; государь строго брови сводил – и выстраивались на площадях для парадов полки, и гарцевали на белых конях военачальники, и гремели военные оркестры...
На нём были красивый белый мундир, сияющий золотыми аксельбантами и эполетами, и высокие, до ослепительного блеска начищенные сапоги. Так тепло, так нежно государь улыбался ей. Улыбка сына обволакивала её, даря ей райское блаженство, внося в мысли великое успокоение. Надежда теперь понимала: эта улыбка его была смыслом её жизни и её прекрасной мечтой; вот ради этой улыбки она и жила, и всё, что ни делала, она делала ради неё, и теперь она может быть спокойна, ибо цель достигнута, жизнь состоялась. Всё, что будет после, это уже будет сверх...
Он склонился поцеловать ей руку. И она благословила его – поцеловала в высокий ясный лоб. Он же поцеловал её в щёку. У него были такие тёплые губы... очень тёплые и... бесплотные... как ласковый солнечный луч...
Надежда открыла глаза. Щёку ей трогало тёплым лучом солнце.
Солнце
ешимости утром не стало меньше. И что удивляло Надежду – не было страха, которого следовало ожидать, и даже волнения не было – не замирало сердце, не дрожали руки, не путались мысли... Волнение пришло много позже... А с утра лишь некое возбуждение владело Надеждой, и в возбуждении этом она не чувствовала ног, а чувствовала необъяснимую лёгкость и будто слегка парила над землёй. Такого странного ощущения она не испытывала никогда.
Надежда готовилась тщательно – не столько к самой акции готовилась, сколько к... выходу. Иными словами, подготовка её касалась, главным образом, наряда, какой Надя хотела надеть. Это было так по-женски... Постояв в минутной задумчивости у раскрытого платяного шкафа, она выбрала тёмную юбку, тёмную же кофточку с пояском, тёмно-коричневую в клеточку накидку; всё тёмное – чтобы не бросаться в глаза. Надев шляпку-пирожок с чёрной блондовой вуалькой, вышла из дома. Кликнула извозчика.
Через час примерно она отпирала своим ключом дверь квартиры Бертолетова...
В квартире был после обыска полнейший кавардак. Вся мебель отодвинута или перевёрнута, портьеры и занавески с окон сорваны, шкафы раскрыты, ящики выдвинуты, кое-где оборваны обои и даже оторваны плинтусы; валялись повсюду смятые, затоптанные одежда и бельё, какие-то иные вещи. Разорённый дом...
Переступая через разбросанные книги и бумаги, обходя опрокинутые стулья и кресла, Надя вошла в кухню. Почему-то здесь остро пахло уксусом.
Пришлось потрудиться, чтобы откинуть тяжёлую крышку люка. Но вот крышка хлопнула, звякнуло кольцо. Надежда легко сбежала по лесенке в погреб. Нажала плечом на дощатую торцовую стену с полками, и, как говаривал Бертолетов, сделалась перемена декораций... Хорошо был замаскирован потайной ход; не стоило удивляться, что опытные сыскных дел мастера его в тот проклятый день не обнаружили.
С горящей лампой Надя спустилась в секретную комнату. Подумалось: как давно она здесь не была. Последние двое-трое суток воспринимались ею как целая вечность. Так много дурного произошло, так много плохих открытий, разочарований, горьких переживаний.
Всё в этой комнате оставалось по-прежнему, словно только минуту назад они с Митей отсюда вышли, а она вот вернулась зачем-то... И Митя сейчас в кухне её нетерпеливо ждёт, поторапливает... Но, увы, Митя сейчас был далеко. Надя не знала – где именно. Однако понимала: после ареста близко не бывают; пусть и в соседнем квартале, да пусть и в соседнем доме даже, а всё одно – далеко. Митя уже был далеко, когда сидел перед ней на скамеечке со связанными руками, когда глядел на неё и в последний раз слышал её голос. Теперь где-то в тюрьме томился Митя. Не у кого было спросить – в какой. Да и не имело значения сейчас.
Сейчас имело значение вот это... Надя осветила лампой середину комнаты.
Бомба стояла на столе.
В этой комнате было много и других предметов – нужных, практичных, достойных уважения, достойных даже быть символами знания, созидания, мастерства: были здесь умные книги, были и точные инструменты, и лабораторная посуда, были ватманские листы с чертежами и чертёжные принадлежности. Но они не были здесь главными предметами. Главным предметом в этой комнате была бомба, стоящая на столе, ибо всё ей служило. Даже Надежда, как ей оттого ни было грустно, служила сейчас бомбе – её идее служила, идее разрушения.
Бомба стояла на столе – гордо и величаво – и здесь царила. Как и всякая царица, бомба требовала особого отношения к себе, особого обращения – этикета она требовала, протокола, поклонения, восхваления, душевного трепета и нервной дрожи.
Замаскированная под стопку книг бомба. Что там? Апулей, Сенека, Вольтер, гистология, начала костоправной науки, врачебное веществословие... Надя просмотрела где-то потёртые, а где-то золотые корешки...
Бомба дожидалась Надежду, старую знакомую. Даже, показалось, звала её бомба, взывала, притягивала, завораживала: должна, должна, должна... только ты! больше некому! ты одна знаешь! ты одна готова! на клавишу нажать, молитву прочитать, бросить... А дальше уж не твоя забота. Дальше – чужая печаль.
От этих назойливых, липких мыслей Надя начинала волноваться. Это мешало ей.
Мысли прогнав, она подхватила бомбу и побежала по высоким ступенькам вверх.
...Надежда всё делала, как делал в те дни Бертолетов. Выверив время по хронометру, она вышла из проулка на набережную канала и двинулась неспешным шагом в сторону моста. Тяжёлая бомба обрывала руку, но со стороны это и должно было выглядеть так, правдоподобно: книги тяжелы. Шла, поглядывала на угол здания, из-за которого вот-вот могла выехать карета подполковника. От утреннего спокойствия не осталось и следа. Сердце у Нади стучало прямо в голове, от волнения едва не подкашивались ноги, и каждый шаг давался с трудом. Казалось, что все прохожие (которых в этот час здесь всегда, слава богу, было не много) на неё в упор глядели, и оглядывались, и провожали взглядами, и что из всех окон зеваки смотрели на неё, и показывали на неё пальцами, и что-то друг другу говорили. Надя оглядывалась и несколько успокаивалась: никто на неё не глядел, никто не провожал её взглядом, и в окнах никто не маячил, слепы были окна; стояла тишина.
Она не знала, поедет сегодня здесь карета «А.-Б.» или не поедет. В глубине души надеялась, что карета не поедет, но, полагая, что всё уже решила для себя, она не желала себе в своей малодушной надежде признаваться. Карета должна была появиться с секунды на секунду. Надя не хотела доставать хронометр и опять, привлекая внимание, сверяться по нему, но она знала, что расчётное время уже пришло или вот-вот... приходит... что подобрались уже стрелки к той незримой грани, какая неотвратимо и непоправимо, навсегда отделяет всё то, что было «до», от того, что случится «после».
Уже близко был фонарный столб, за которым Надежда должна будет спрятаться в момент покушения. Но кареты всё не было. А может, время ещё не вышло? Может, в волнении Надежда время торопила и сама слишком быстро шла?.. Она уже готова была всё-таки взглянуть на циферблат, как... услышала где-то вдалеке – ещё не могла понять, в какой стороне, – цокот копыт и погромыхивание колёс по мостовой.
Надя замедлила шаг и смотрела, смотрела в томительном и волнительном ожидании на угол здания за мостом. Цокот и погромыхивание были всё громче. Но откуда они звучали, Надя не могла определить; казалось, звучали они отовсюду. Звук эхом отражался от тесно стоящих зданий, звук множился: вновь появлявшийся и усиливавшийся, накладывался на отражённый. И сердце уж не стучало, а бухало в голове. У Нади от этого повсеместного звука, или всё-таки от волнения, голова шла кругом...
Из-за угла здания на мост выкатила... карета «А.-Б.».
Увидев её, Надежда в волнении пошатнулась, но устояла на ногах. Призвав все свои душевные и физические силы, сказав себе, что сейчас она, только она, должна сделать то, ради чего столько времени работал Митя, о чём были все помыслы его, из-за чего он подвергся аресту и томится теперь где-то, Надя взяла себя в руки. Ей оставалось сделать до намеченного места всего с десяток шагов. Она хорошо подгадала – как раз к этому времени и карета будет там. А волнение не отпускало, сердце стучало оглушительно, и мысли, мысли, вопросы роились в голове. А что если «А.-Б.» будет в карете не один? А что если с ним будет Соня? А что если с ним Николенька будет? А что если она не увидит «А.-Б.» в карете? А что если она увидит кого-то, но не узнает в нём «А.-Б.»? А что если?.. Этим «если» не было конца...
Неумолимо, неотвратимо карета Ахтырцева-Беклемишева приближалась. Надя подняла на неё глаза. И сделать это ей было так трудно, будто не глаза она поднимала, а пудовые гири.
Бодро бежали лошади, развевались на ветру гривы; звонко и даже как-то весело цокали подковы по камням. На козлах сидели двое солдат; ещё двое стояли на запятках. На солдатах были серо-голубые шинели, делающие их похожими на больших мышей. Когда карета проезжала по мосту, Надя мельком увидела, что сидит в ней один человек. Но кто – она не смогла разглядеть.
Тот солдат, что был с кнутом в руке, усатый, сразу обратил на Надежду внимание, как будто знал, что кто-то здесь может карету поджидать. Он ещё издали так и воткнулся в неё взглядом, и лошадей не погонял, а всё смотрел и смотрел – то на Надежду, то на стопку книг у неё в руке.
Вот и пришла та минутка, ради которой было всё, зазвенела в сознании секунда – Надежда с силой нажала на клавишу. Услышала, почувствовала пальцами, как хрустнуло под клавишей стекло. Не отрывая более глаз от кареты, прошептала:
– Отче наш...
Когда Надежда подняла бомбу над головой, усатый солдат побелел. Выронив кнут, он чуть не кубарем скатился с козлов. Упал на тротуар неловко – на четвереньки, при этом едва не угодил под заднее колесо. Но извернулся, и колесо лишь слегка задело его за плечо. С другой стороны козлов спрыгнул и второй солдат. Быстро сообразив, в чём дело, и с запяток солдаты посыпались. Все четверо, держа в руках ружья и, похоже, в панике позабыв о них, кинулись наутёк – к повороту на мост.
Но один солдат остановился, повернулся, передёрнул затвор.
У Нади мелькнула мысль: хорошо, что солдаты бросили карету – не будет безвинных жертв.
– ...Иже еси на небесех!..
Лошади продолжали бежать, хотя и не очень быстро – привычной рысью. Цокали копыта, стучали колёса.
Карета была уже совсем близко. И Надя увидела седока. Подполковник сидел в карете один. Седоватые виски, красивое, благородное лицо, орден в петлице. Он в недоумении косился назад, на своих солдат, вдруг спрыгнувших с козлов. Потом повернул глаза вперёд и увидел Надежду, увидел стопку книг, поднятую у неё над головой.
– ...Да святится имя Твоё...
Кровь ударяла и ударяла в голову. Надю шатало – от этого ли, или от тяжести бомбы, или от слабости (не иначе сказывались душевные потрясения последних дней). Она боялась сбиться, боялась перепутать в волнении слова молитвы – молитвы, которую с детства прочитала, может, не одну тысячу раз. В глазах всё предательски расплывалось. Или это слёзы стояли в глазах и мешали видеть? Наде показалось, что подполковник улыбнулся... Присмотрелась. Нет, не улыбался. Лицо его сделалось бледным, напряжённым; он понял, что делает здесь, на пути его, Надежда, догадался, что книги у неё над головой – вовсе не книги. Сверкнул золотом и белой эмалью орден. «А.-Б.» приосанился и откинулся на спинку диванчика; спокойно и благородно; не метался внутри кареты, не стенал, не рвал на себе волосы, держался с честью.
– ...да приидет Царствие Твоё...
Они смотрели друг на друга. Время ради этого мига остановило свой вечный бег. Подполковник, пусть и побледнел, но не утратил самообладания. Глядел на Надежду спокойно. В глазах у него не было и намёка на страх, а было только удивление, которое довольно быстро сменилось разочарованием, затем – как будто огорчением. Ни один мускул на лице не дрогнул.
Солдат, вскинув винтовку, целился. Но был солдат столь возбуждён, что ствол винтовки ходил ходуном.
– ...да приидет...
Так тяжела была бомба, придавливала к земле. Так внушителен, так силён был спокойный взгляд подполковника. Громыхали уже совсем близко, оглушали колёса. Дико косились на Надежду и всхрапывали горячие лошади. Вздрагивала от их тяжёлого бега земля.
Они смотрели друг на друга. Подполковник был огорчён... И так тяжела была бомба!
– Господи!.. Отче наш... На небесех... – от волнения совершенно спуталась Надежда.
Грохнул выстрел. Солдат, видя, что промахнулся, в сердцах бросил ружье и побежал вслед за своими.
– Царствие... имя Твоё...