Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Питер
азавтра рано утром Надежда уже подъезжала на поезде к Петербургу. Пассажиры, всю ночь дремавшие, оживились; узнавая окрестности, они вдруг разом засобирались. Дамы, извлёкши на свет зеркальца-пудреницы, делали в них красивые глаза; мужчины солидно щёлкали крышками карманных часов.
У Нади всех сборов-то было – саквояжик подхватить. Вся в мыслях о новом дне, о планах на день, она смотрела в окно. Краем глаза видела: мелькнул зелёный огонь семафора. Поезд со стуком переходил с пути на путь, вагон при этом сильнее раскачивался. По грунтовой дороге, что вилась рядом меж полей и перелесков, катили стремительные тарантасы, тянулись тяжело гружёные фуры, скакали туда-сюда всадники. Группками шли крестьяне в неких рыжих армяках, рабочие в промасленных робах. Бородатые дядьки с большими котомками к с кнутами гнали по обочинам на продажу скот. Чувствовалась близость столицы.
Всякий раз, когда Надежда подъезжала к Петербургу, её охватывало волнение. Она любила этот город, все надежды свои, будущее связывала с ним.
...Ах, Питер! Благословен час, когда Великому Петру явилась мысль поставить сей град в устье Невы. Смешение западного и восточного, помноженное на усилия сотен тысяч людей – архитекторов, каменщиков, землекопов, плотников, кровельщиков, ваятелей, художников, – породило это чудо, породило это волшебство, равные которому в мире есть, но на которого нет даже отдалённо похожих. Величайшее из достояний России, державный северный город, средоточие мировых судеб, каменный узел посреди тысяч морских и сухопутных дорог, твердыня на многих островах, город, вобравший в себя историю и делающий историю, город покровительствующий и повелевающий, наказующий и милующий, город власти, дарованной Богом, духовноносный Питер... Если кто бывал в нём впервые, тот поражался великолепию дворцов и благолепию храмов – православных, католических, лютеранских... неповторимо прекрасных. Тот поражался также внушительности и основательности казённых зданий, и он непременно поражался обилию дорогих и изящных зданий обывательских, каждое из которых могло бы украсить любую другую столицу. Здания эти, по-европейски как бы сдвинутые в одно целое – в бесконечный ряд, в «сплошную фасаду», – напоминали тысячи избранных, красивых и статных людей, стоящих плечом к плечу и образующих неразрывное, надёжное, небывалое в истории братство. И уж никто не оставался равнодушным к гордости российских зодчих, к неповторимым, отличающим Питер от других северных городов, дивным набережным многочисленных рек и каналов с открывающимися тут и там восхитительными, порой неожиданными, достойными кисти художника перспективами, с добротными каменными парапетами, часто напоминающими стены крепостей, с оградами из литых чугунных звеньев, накрепко, на века вмурованных в гранитные устои...
Город открылся взору внезапно и едва не весь. Дорога спускалась к нему с некоторой возвышенности, и в прозрачном утреннем воздухе было видно далеко. Повсюду над городом поднимались дымы – из высоких заводских труб, из труб пароходов; кое-где слегка дымились и печные трубы. Восходящее солнце подкрашивало розовым снизу редкие перистые облака. Также и многочисленные дымы являлись взору в этот ранний час розоватыми. Город виделся с возвышенности огромным, серым, размытым пятном, на фоне которого более-менее отчётливо проступали отдельные здания, шпили.
Приближаясь к вокзалу, поезд сбавил ход. Проплывали за окном дровяные, угольные и продовольственные склады, магазины и лавки-лачуги, трактиры, чайные, портерные[8]8
То же, что пивные. От англ. Porter – носильщик. Портером называлось английское особой варки тёмное, довольно крепкое пиво, имеющее характерный винный привкус и выраженный запах солода.
[Закрыть], бочки водовозов, извозчичьи коляски, жилые дома – чем ближе к вокзалу, тем краше и дороже. Всё чаще мелькали вывески. «Керосин, мыло», «Москотильные товары», «Пивная торговля», «Овощная и хлебная торговля», «Мануфактурные товары», «Скобяные товары», «Стеариновые свечи», «Слабительные пилюли» и т.д., и т.д. От вывесок этих, писанных по белому и красному, по синему и золотому, по витринному стеклу и прибивной доске, буквами аршинными и саженными, словесами русскими, английскими, немецкими, французскими, кто во что горазд, у Надежды зарябило в глазах и кругом пошла голова...
И вот уж показалась в окно величественная громада Николаевского вокзала с изящной часовой башней, напоминающей башню ратуши какого-нибудь европейского средневекового города, и с циклопических размеров металлическим покрытием над концами путей. Поезд как раз вползал в разверзтое сумрачное жерло крытого вокзала, и взгляд выхватывал то строй чугунных колонн, подпирающих галереи, то стальные фермы, удерживающие железное покрытие высоко над головой, то двери многочисленных кладовых в глубине помещения; лучи света здесь падали из широких арочных окон, разрезавших боковые стены, из окон таких больших, каких в Петербурге до строительства сего вокзала, пожалуй, и не видывали. И как долгожданный первозданно-незыблемый берег, к коему подходит корабль-поезд, – гранитный дебаркадер[9]9
В XIX веке дебаркадером называли перрон.
[Закрыть], полный народу.
Оживление царило в вагоне, такое же оживление было и на вокзале. Встречающие торопились, заглядывали в окна вагонов. Узнавали своих, восклицали, бежали. Молодые саечники и пироженщики с большими корзинами в руках подходили к поезду и звонкими голосами зазывали к себе. Им вторили мелочные торговцы с навесными ящиками на груди, полными всякого товара. Сапожник в фартуке стучал над головой щётками, привлекая внимание публики. Сновали туда-сюда носильщики с громыхающими тележками и с яркими бляхами на груди, покрикивали: «Посторонись!». Шныряли какие-то мальчишки. На них ругался бородатый метельщик с совком на длинной рукояти и метлой. Слышно было, как где-то недалеко свистели, ухали и отдувались всесильные паровозы. Пассажиры открыли окна, и шумы ворвались внутрь, и в вагоне сразу ощутилась утренняя свежесть; слегка пахнуло угольным дымком, буфетной кухней, табаком, какой-то колёсной смазкой. Махали в окна руками. А поезд, устало перестукивая колёсами и поскрипывая тормозами, совсем сбавил ход.
Кого-то встречала интересная дама с цветами. Надежда обратила внимание на модную шляпку с плюмажиком[10]10
Плюмаж – украшение из перьев.
[Закрыть], какая этой даме была весьма к лицу, на шёлковое платье с рюшами, плотно обтягивающее грудь и тонкую талию. Глаза дамы были прикрыты вуалькой, но нельзя было не разглядеть, как радостно они блестели, как они в волнении перебегали от одного окна к другому. Даму, кажется, сопровождали несколько господ при бабочках и с шампанским в руках...
Поезд остановился. Пыхтел паровоз. Слышались новые свистки.
Всеобщее возбуждение передалось и Надежде. Она радовалась новому солнечному, такому бодрому утру, радовалась возвращению в любимый город – в город городов, – радовалась многоголосому звучанию этого города после сельской тишины, в которой по весне слышно, как лопаются на ветвях почки, а по осени – как падает на холодную землю лист. Предупредительные друг к другу пассажиры второго класса покидали вагон. На Надежду всё украдкой оглядывался худенький семинарист с жиденькой – первой в жизни, – но, верно, обласканной (потому что первой) бородкой. Перед девушкой шёл к выходу господин в котелке и с саквояжем, похожий на доктора. Позади неё – интеллигентного вида женщина с двумя детьми; должно быть, возвращались с дачи. Мать несла дорожный сундучок; младшенький пытался помогать ей, но не столько помогал, сколько виснул на сундучке.
Господин в котелке, похожий на доктора, спускаясь по ступенькам вагона, вдруг приостановился и запел глубоким басом:
Услышав этот голос, дама с цветами обернулась и вся как будто засияла – улыбка её была хороша. Дама устремилась к господину в котелке, который как раз сошёл на дебаркадер, и другие встречающие уже с ликованием сбегались отовсюду.
Надежда услышала, как кто-то из приехавших сказал у неё за спиной, – наверное, той женщине с детьми, – что этот господин – известный певец из Мариинки, бас-профундо; сказал, что у него были концерты в Москве.
Дама прижалась к груди певца, а он, приобняв её и улыбаясь встречающей публике, гудел прекрасно и сильно, как иерихонская труба:
Под высокими железными сводами, как под сводами огромного храма или лучшего из театров, голос ещё усиливался эхом и опускался обратно мощными, тревожными раскатами.
Дама в шляпке улыбалась и жмурилась от счастья. Поклонники и поклонницы окружили певца плотной и шумной толпой. Громко выстрелило шампанское, бутылка с фужерами показались над головами.
Внимание встречающих и прибывших пассажиров было так занято этой сценой, что никто не заметил, как нервно среагировал на хлопок статный полицейский, прогуливающийся недалеко. Он всем корпусом повернулся на звук, и рука его потянулась было к кобуре, но потом расслабленно легла на портупею. Полицейский слегка нахмурился, покачал головой и продолжил путь вдоль состава.
Бас и его поклонники тут же у дебаркадера взяли спустя минуту извозчиков и через арку в здании вокзала, грохоча по булыжной мостовой, покатили на Знаменскую площадь.
Надежда
на была девушка возвышенной, романтической души – Надежда Ивановна Станская – и влюбчивая. Она с детских лет писала дневничок. И книжек дневничка у неё за недолгую жизнь накопилось с дюжину. Если бы у нас была возможность полистать её первые книжечки, то мы бы довольно скоро наткнулись на описание давнего, почти позабытого уже любовного чувства к мальчику из соседнего поместья. Позабытого Надей, потому что прошло с тех пор более десяти лет, и в последующих чувствах более сильных те первые любовные впечатления детства поблекли, а многие подробности вообще в памяти стёрлись, ибо есть у человеческой памяти парадоксальное свойство – забывать; к написанному же в детстве Надя не возвращалась – стыдилась своих ранних опусов, в коих слог был, мягко говоря, далёк от изящества, в коих всякое её жизненное открытие виделось ныне избитой истиной, а поразившая воображение деталь – мелочью, не достойной ни рассмотрения, ни даже упоминания (и то верно: будет ли взрослой девице интересно читать сетования девяти летней девочки по поводу того, что у родителей и у господ из соседнего поместья слишком мало поводов для встреч, и потому у неё и у соседского мальчика так мало возможностей для развития отношений). Увы, отношения её с тем мальчиком – милым и застенчивым, златокудрым и немного веснушчатым – продлились недолго и даже не успели окрепнуть, поскольку мальчик заболел чахоткой и, несмотря на все усилия лучших петербургских докторов, очень быстро от этой тяжёлой болезни слёг, сгорел... В первых книжках дневничка у Надежды вызывали интерес разве что закладки – радующие глаз яркими колерами шёлковые тесёмочки, милые сердцу засушенные цветочки и листочки, связанные с тем или иным волнующим событием, и тончайшего батиста платочки, надушенные мамиными любимыми духами и много уж лет хранившие нежный аромат.
За несостоявшейся детской любовью пришла любовь отроческая...
Это был молодой инженер-железнодорожник, руководивший работами по ремонту путей и квартировавший в усадьбе Станских в продолжение одного лета. Умный и образованный, довольно привлекательной наружности и умеющий держать себя в обществе, он явно мог бы пользоваться успехом у женщин. Но он всего себя отдавал службе. Говорили, что у него как будто есть пассия в Петербурге, но иные отвергнутые дачные дамы злословили: единственная его пассия – железная дорога. Иван Иванович Станский своего квартиранта уважал, и Наде это было приятно. Папа и молодой инженер вечерами за чаем в саду подолгу говорили о большой перспективности железных дорог, о строительстве отечественных паровозов и вагонов, о прокате рельсов на уральских заводах Демидова, а Надя никогда не пропускала этих явно не интересных для юной девицы разговоров.
...Инженера-железнодорожника она описывала в дневничке как человека будущего. И хотя, кажется, трудно увидеть в романтическом свете человека, изо дня в день занимающегося починкой железнодорожных путей, Надя это сумела. Надя изобразила его у себя в дневничке великаном, нарисовала его в карандаше и весьма похоже – узнаваемо. На одном рисунке великан-инженер в накидке, укрывавшей его от дождя, ставил на рельсы как будто игрушечный паровозик. А на другом он, отечески улыбаясь с заоблачных высот, поддерживал ладонью железнодорожный мост. Оба рисунка были выполнены с любовью и усердием и являли собой замечательную смесь романтического и несколько ироничного отношения к изображаемому. Известно, что склонность романтизировать людей, которые тебя окружают, а особенно тех, которые тебе нравятся, для совсем юных девушек является чертой почти характерной; а вот иронический взгляд, более свойственный людям зрелого возраста, был для Нади той поры несомненным притязанием на взрослость – на взрослость, какую, увы, в ней никто, и в первую очередь инженер, ещё не увидел. Если бы Надя тогда подумала об этом, о рано пришедшей взрослости, возможно, невнимание к переменам в ней со стороны близких её бы ранило. Однако милая головка девушки была в ту пору полностью занята сердечными переживаниями. И дневничок, тайный и самый верный друг её, был тому свидетель и надёжный хранитель поверенных ему мыслей, откровений.
Инженеру, занятому весьма ответственным делом, довольно долго и в голову не приходило, что юная прозрачная нимфа, то будто скучающая с книгой на качелях в саду, то извлекающая нежные мелодии из старенького, ещё прабабушкиного, клавикорда, а то вдруг волшебным образом возникающая позади него из тишины и задающая неожиданные взрослые вопросы, к нему не равнодушна. И когда успела! Они и встречались-то довольно редко – лишь вечерами за чаем. Он однажды только погулял с Надеждой и подарил ей букетик – простенький и совсем крохотный букетик полевых цветов (разумеется, букетик этот она вскорости засушила между страницами, аккуратно расправив лепестки и перевязав его алой шёлковой ленточкой, – на память), просто так подарил, без всякой мысли, как дарят какую-нибудь безделицу ребёнку. Но когда увидел, что отношение к нему у девушки-подростка более, чем дружеское, когда увидел, как солнечно у неё сияют глаза при его появлении, когда понял, что чтение на качелях ей скучно, потому что он прошёл рядом, что нежные звуки клавикорда – для него, чтобы именно его поразить, а неожиданные, умные для девочки вопросы – чтобы его удивить, а вовсе не для того, чтобы услышать ответы, он встревожился, стал избегать с ней встреч и таким образом несколько от неё отдалился.
В скором времени работы на участке дороги были закончены, и инженер собирался переезжать на сто вёрст ближе к Москве. При расставании – вежливом и деланно-прохладном – он, пряча грустные глаза, обещал девушке написать. И сдержал слово: спустя месяц-другой прислал письмо. Все в доме были удивлены тем обстоятельством, что письмо от недавнего квартиранта адресовано Надежде Ивановне Станской, а не Ивану Ивановичу. И обратили на Надю более пристальное внимание, Как бы взглянули на неё со стороны. Вот тогда-то домашние и обнаружили, что уже вовсе не девочка-нескладуха, к какой привыкли, была перед ними, а юная девушка – быстро развивающаяся в плане известных форм, быстро набирающая женской красоты и вместе с ней уверенности...
К великому сожалению Нади, в том письме не оказалось ни слова о любви. Было писано о работе, о железной дороге, «маленько приболел, потом, слава Богу, поправился», опять о работе... Короче – ни о чём. Увы! Не только у скучающих дачных дам, но и у Наденьки отняла красавчика-инженера треклятая железная дорога.
Как-то услышав в романсе строку «разлука уносит любовь», юная девушка всем сердцем поняла эту строку; эта строка словно бы пронзила ей сердце, и Надя, мысленно повторяя слова романса, пролила над дневничком и над крохотным букетиком не одну слезу. Но, боже, как приятны ей были эти слёзы, как глубоки были впечатления от них. Хотя вряд ли она тогда ясно осознавала причины сказанных приятности и глубины впечатлений; лишь много позже девушка поняла, что то были слёзы не над судьбой какой-нибудь романной трагической героини, далёкой от действительной жизни и порой весьма расплывчато представляемой, а слёзы над собственным первым опытом чувств... от сего отличия и была глубина.
...Потом, уже на курсах, она была некоторое время увлечена профессором Лесгафтом. И не одну страницу дневничка посвятила описанию его, опять же изрядно романтизированного, образа. От кого-то из лаборантов девушка услышала, что много лет назад сокурсники звали Петра Лесгафта «поэтом анатомии» – так он любил этот предмет, эту науку; а будучи ещё студентом пятого курса, Лесгафт как один из лучших учеников участвовал в бальзамировании тела императрицы Александры Фёдоровны. Разве могло это не встревожить воображения юной курсистки!..
Не то чтобы она была в профессора сильно влюблена...
Во всяком случае она не была удивлена тому, что в Лесгафта сильно, много сильнее её самой, влюблена её лучшая подруга Сонечка. Нам надлежит, однако, здесь заметить, что ни Надя, ни Соня не были в выборе предмета чувств оригинальны, поскольку большинство курсисток, и слыхом не слыхавших о романтическом звании «поэта анатомии» и об участии «поэта» в бальзамировании тела августейшей особы, не чаяли в обаятельном профессоре Лесгафте души, поскольку вообще в обыкновении у чересчур чувствительных девиц влюбляться в своих харизматичных учителей.
Надя снимала маленькую комнатку на втором этаже в доходном доме госпожи Епанчиной в двух шагах от Невского проспекта. По конно-железной дороге[13]13
Конно-железная дорога в просторечии – конка.
[Закрыть] от Николаевского вокзала – всего четверть часа езды. В её комнате только и места было – что для узенькой койки, шифоньерки и письменного стола. В углу на полочке стояли иконки в киоте, на столе – простенький подсвечник на одну свечу, на подоконнике – скромный горшочек с геранью. Надежда никогда не бывала в женском монастыре, но она всегда думала, что келии послушниц и монахинь выглядят примерно так, как выглядела её комнатка. Совсем не модная была в комнатке обстановка; модная обстановка была в комнате у её подружки Сонечки, про отца которой Надя знала, что он какой-то важный чиновник.
Раньше, после переезда в Петербург, Надежда с отцом снимали большую комнату в этом же доме и жили в ней, перегородив пространство ширмой. Но потом отец женился, переехал, и Надя перебралась в комнату поменьше. Женщина, на которой женился отец, не шла ни в какое сравнение с мамой. Не выделялась ни особым умом, ни хорошим вкусом, ни оригинальными увлечениями, ни умениями; она даже не была сколько-нибудь интересной внешне. Однако у неё имелись от первого мужа средства и собственное жильё. Надежду не раз посещали подозрения, что отец женился на этой женщине, чтобы только было где жить и чтобы сбережённые на жильё деньги отдавать дочери.
В Петербурге Надя с отцом жили уже несколько лет. Если и до Высочайшего Манифеста семейство Станских не процветало – ибо не было у Ивана Ивановича очень важных для помещика хозяйственной хватки и строгости, – то после крестьянской реформы дела в поместье Станских пошли совсем худо. Землю, что не выкупили крестьяне, постепенно распродали почти за бесценок городским торгашам, а те её ещё кому-то перепродавали. Однажды расстались и с любимым садом. Имели право только прогуливаться в нём и отдыхать, а урожаи яблок снимали уже совсем чужие люди – приезжала артель в конце каждого лета, работники жили в шалаше, жгли костёр, сколачивали ящики, наполняли их яблоками и отправляли скрипящими подводами в город. Средств у Станских было всё меньше, и пришло время, когда не могли содержать даже десятка дворовых. Усадьба очень быстро обветшала, пришлось переехать в столицу. Самое ценное вывезли, что-то из утвари распродали, что-то раздарили крестьянам. Мама к тому времени уже умерла. Иван Иванович устроился служить на почте. Место было хорошее, служба – необременительная. Можно сказать, помещику Станскому повезло. Его – пусть и неважного хозяина, но человека с добрым сердцем – уважали крестьяне. И ему составил при приёме на службу протекцию... сын его бывшего крепостного. Так получилось, что тот человек, который мальчишкой у Станских гусей пас, стал дворянину Станскому непосредственным начальником. Но был это весьма образованный человек, совестливый, не злой и не лишённый внутреннего благородства. К барину своему бывшему на службе не придирался, пальцем в него не тыкал и никаким другим образом не унижал; хотя с другими подчинёнными бывал строг.