Текст книги "Утро нового года"
Автор книги: Сергей Черепанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Он поскреб пальцем в бороде.
– Бабы да деньги для нашего сословия, мужиков, голимая погибель. Это знаешь, когда бог Адама создал, то чего-то рассерчал на него. Ладно, говорит, я тебя, сукин ты сын, проучу. И взял бабешку ему и подсунул, Еву. Та и давай выкомуривать. Сначала с запретного древа яблоко слопала, потом этого парня, Адама, соблазнила, а еще мало времени погодя заставила его деньги печатать. То ей купи, другое подари. Так мужеской род и впал в грех, вплоть до нашего поколения.
Корней подумал, что Подпругин критикует бога поделом: тот наградил его суровой женой.
С небес критика перекинулась на землю.
Глубоко затянувшись дымом самосада, Подпругин выплюнул окурок и растер его подметкой ботинка.
– Вот, слышь, в двадцать четвертом году я в Челябе ямщину гонял. Какой-нибудь нэпман-купец загуляется в ресторане, выползет на крылечко и гаркнет: «Эй, Иван! Подай сюда фаитон!» Они страсть как уважали на фаитоне кататься. А в ту пору у меня полюбовница завелась. Такая стерьва красивая, не приведи господь. Душу из меня по ниточке вымотала. Подарок ей не подарок. Дошло до того, хоть фаитон продавай. Один раз я и надумал решиться на разбой. В Челябе-то было не к месту, меня каждый сопляк знал, так я, слышь, перемахнулся в Екатеринбург. Стою, значит, там на хлебном базаре, присматриваюсь, прицеливаюсь и вот вижу: деревенской мужичонко, этакой не широкой в плечах, быка продал и два воза зерна и стоит, значит, за углом лабаза, отвернувшись, денежки пересчитывает. Я его и взял на мушку. Мужичонко с базара, и я с базара. Мужичонко на своей телеге за город, и я следом. Как раз на Касли, попутная дорога. Обогнал я его, выждал в глухом месте и шумнул: отдавай-де кошелек! А силы-то супротив мужичка недостало. Он меня на поляну, как есть, свалил, сел верхом, вынул из кармана плоскогубцы да один за одним мне зубы и выдергал. Бить не бил, только зубов лишил и бросил меня на поляне в беспамятстве. Вот погляди-ка…
Вынув из щербатого рта верхнюю и нижнюю челюсти, он помахал ими и вставил обратно.
– С тем все и кончилось. Без зубов патрет стал у меня шибко вмятый. Полюбовница подолом вильнула – на что я такой-то? Так, слышь, испытано: от баб лишь одно сумление, поруха и всякая скверность. Вот и Богданенке через бабу может падение произойти. Как директор он, понятно, строг, а в домашности, значит, слаб.
Поразмыслив, он все же дал директору скидку:
– С другой стороны, ясно, деваться некуда. Сродственник-то мил не мил, а жена на постель не пустит, ежели его к местечку не пригреешь.
Историю с зубами Корней слыхал от него уже и прежде. По первым вариантам выглядела она иначе. Зубов он будто бы лишился сразу, с одного маху, когда в драке, на вечеринке, «угостили» его в нижнюю челюсть чугунным пестом. В другом случае, будто бы объезжал он молодого уросливого жеребца, да не поберегся, и махнул его тот жеребец через голову на булыжную мостовую.
К воротам, на выезд, подъехала груженная кирпичом автомашина. Подпругин отобрал у шофера пропуск, заглянул в кузов, проверяя, и снова подсел на лавку.
– Вот ты, Корней, парень теперич ученый. Объясни мне, что такое есть в нашей природе? Все мы родимся от отцов, сосем в младенчестве материно молоко, потроха у нас в нутрях одинаковые, мозга тоже, а кого ни возьми – все разные, каждый по-своему. К примеру, ты супротив отца или я супротив Шерстнева. Мне говорить охота, спорить, а Ивана Захаровича звездани дубиной по загривку, башку в плечи втянет, зажмурится и смолчит. Коснись бы меня, будь бы Наташка моей дочерью, весь завод повернул бы вверх дном, а Ваську Артынова, как гвоздь в доску, забил бы. Так же возьми и Богданенку. Тут на заводе я уже двенадцать директоров пережил, этот тринадцатый, несчастливое число. Почему он Ваську Артынова выгораживает, а Семена Семеновича теснит?
– У всех свои интересы, – повторил Корней уже сказанную прежде фразу. – Кто их разберет?
Артынова он презирал, а дядя, Семен Семенович, уже давно был не роднее, чем вот этот вахтер Подпругин. Родство! Одно лишь название. Даже отец, Назар Семенович, чурался. Ходили два брата в Косогорье по одним и тем же улицам, жили в своих домах неподалеку, встречались почти ежедневно на заводском дворе, а не останавливались поговорить, не звали друг друга в гости.
Не забыла Марфа Васильевна той зимней ночи тридцатого года, когда Семен, описав имущество Саломатовых, отправил Василия Петровича в санях-розвальнях на поселение в Нарым. И внушала Корнею:
– Никакой он тебе, Семен-то, не родня. По его злобе я свою жизнь загубила и наревелась досыта.
Впрочем, слушок насчет виновности Семена Семеновича представлялся странным.
Болтовня Подпругина начинала надоедать. Корней прошелся возле вахты, размялся и с равнодушием, достойным Марфы Васильевны, спросил, какие же, однако, могли быть причины столь невероятного случая на зимнике? Что говорит по этому поводу людская молва? Не выйдет ли так, что Наташка Шерстнева сама кинулась в скважину?
– Не с чего ей было туда прыгать, – уверенно опроверг Подпругин. – Девка не балованная…
– А мало ли ошибок, – намекнул Корней.
– Ты, слышь, напраслин не возводи, – вдруг сердито зашумел Подпругин. – Ишь какой! Догадался!
– Так ведь скважина-то в стороне от тропы.
– Пусть хоть где! Вот вы тоже живете на усторонье, а Васька Артынов именно у вас и гостил. Вы, язви вас! Завсегда подходите с задним умом!
Он скособочился, как драчливый петух, и, грозно кидая молнии, выдернул свой кисет из рук Корнея.
– Ишь ты!
Корней нахмурился и зашагал прочь.
15
Богданенко все еще сидел в кабинете с инспектором. Зина посоветовала ждать, и Корней присел в коридоре у раскрытых дверей бухгалтерии.
Иван Фокин, клацая счетами, сосал луковицу. Главбух Матвеев не выносил запаха водки, и Фокин употреблял лук, скрывая след пьянства. Работал он, сгорбившись, обратив к посетителям круглую, блестящую, как колено, плешину. Матвеев, в армейской гимнастерке, несмотря на жару, застегнутый на все пуговицы, старательно писал. Вскоре начали собираться к нему «охотники» за внеочередными авансами, и Корней, наблюдая, доставил себе удовольствие.
Выставив вперед грудь, шла на приступ Евдокия Зупанина:
– Ты свои, что ли, собственные деньги давать мне не хочешь? Мне твои не нужны! Подай мне мои, по совести заработанные.
Бойкая, пробойная женщина! Таким способом даже квартиру сумела получить без очереди. Три дня прожила в кабинете председателя райисполкома, пока тот не распорядился вселить ее в новый дом.
– Да ведь ты уже получала авансы два раза, – уравновешенно возражал ей Матвеев. – Соришь, что ли, деньгами? А у нас здесь не печатный двор. Каждый месяц перерасходы по фонду зарплаты. Попробуй-ка сама съездить в банк, получить сверх…
Все же не отбился, подписал ордер в кассу.
После Евдокии несмело придвинулись к столу три «К» – Королев, Коровин, Корнишин. Всем троим парням по девятнадцать лет. Смирные. Каким-то случайным ветром занесло их в Косогорье из центра России. Не могут прижиться. Пообтрепались тут: пиджачки худые, на коленках заплаты. Стоят, переминаясь. Матвеев получку им полностью не отдает, хранит у себя в сейфе, копит им деньги, хочет сделать парней «похожими на человеков». И потому являются они к нему каждый день, на поверку.
– Вот вам на завтрак, на обед и на ужин, – сказал Матвеев, доставая рублевки. – Будете есть по два блюда: Щи и котлеты. А на запивку – кофе. Больше не просите, не дам. В следующую получку пойдем покупать вам рубахи и брюки. Э-эх вы-ы, козырные валеты!
Тетя Оля, уборщица из механической мастерской, ядовитая старуха, поссорившись дома со снохой, искала на нее управу.
– В завком иди, тетя Оля, в завком, – посоветовал Матвеев. – Это его дело.
Но старуха пустила слезу и наотрез заявила:
– Иди сам, коли надо! А я ей, подлой сношеньке, лучше уж без вас шары выдеру!
Секретарша Зина вызвала Матвеева к директору, и он, поправив гимнастерку, ушел.
За окном, в жаркой испарине томилась степь, бездымно горели кустарники в зеленой полосе у железной дороги. В круглом болотце купались ребятишки. Женщина, подоткнув подол, оголив ноги, полоскала белье. По выщербленному тракту двигались две автомашины с контейнерами. Билась о стекло муха: з-з-з! Дремотная скукота навалилась на Корнея. Он потянулся, зевнув во весь рот.
Осторожно, будто проверяя крепость половиц, вошел толстый десятник кирпичного склада Валов. Тут же, вслед за ним, внес сытое пузцо распаренный, потный, самоуверенный Артынов.
Корней внимательно пригляделся к нему. Кроме круглого брюха, перетянутого узким ремешком, никаких особых примечательностей в Артынове не обнаруживалось. И лицо в трезвом виде тоже обычное, подплывшее нездоровым жирком. Но что же, в таком случае, есть в нем отталкивающее?
Артынов слегка покивал ему, а с Фокиным поздоровался за руку и, наклонившись над ухом, что-то сказал вполголоса. Тот сейчас же достал из стола, очевидно, заранее заготовленную бумагу и подал Валову. Все трое одновременно взглянули на Корнея. Ему стало неловко от их взглядов, как бы стерегущих, и, напустив на себя равнодушие, он вышел на крыльцо.
Попрятавшись в тень, вдоль стены сидели рядком забойщики бригады Гасанова. У этих были свои заботы и тоже, как Корней, они терпеливо дожидались, когда Зина пропустит в кабинет.
Гасанов, поджарый, загорелый до черноты, глухо ворчал:
– А-а! Разве это ломы? Такими ломами вошей бить, а не в забоях работать. Почиму так? Будто стальной привезти с базы нельзя? Идешь на склад, говоришь Баландину: «Что, Баландин, тебя нада за глотка брать или где-то хороший лом воровать?» Говорит: «Воруй! Большой процентовка хочешь иметь, воруй! У нас нет. Железный есть, стальной нет. Не ходи, не проси!»
Забойщики молчали. Лишь Ивлев добавил:
– Тикать, пожалуй, надо отсюда! Нашему директору одно на уме и на языке: план подай, норму за смену выложи! А чем? Я на своей совести далеко не упрыгаю!
– Пол-литра, что ли, Ваське Артынову ставить?
– Тикать надо!..
Корней отвернул кран над пожарной бочкой, вымыл руки и смочил лоб.
Из-за угла конторы вышел Семен Семенович в паре с Яковом Кравчуном. Оба на ходу хрумкали огурцы.
На зимнике, когда спасали Наташу, при свете костра дядя не казался постаревшим. Теперь было видно, что прошедший год проложил у него на лбу еще более густую сетку морщин. Дядя не то, чтобы сгорбился, а ссутулился, широченная его спина чуть согнулась, затылок уже весь побелел. Теперь он больше стал похож на состарившегося тяжеловеса, чем на мирного механика кирпичного завода.
Между тем, Яшка Кравчун, – по старой памяти Корней еще называл его Яшкой, – стал, пожалуй, виднее, чем прежде. Он сверкал здоровьем. Впрочем, лицом Яков не стал лучше. Оно так и осталось простоватым.
Семен Семенович потрепал Корнея по спине, ничего не спросил и прошел в контору.
Яков расстегнул ворот рубахи.
– Жарко!
– Ходит слух, на целину собираешься? – спросил Корней.
– Собираюсь.
– Надолго?
– Совсем. Если желаешь, махнем вместе.
– Я там ничего не забыл. Надо землю пахать, сеять, собирать урожай, коров с быками случать, – это Корней особенно подчеркнул, – овец стричь. А я не знаю, где манная крупа растет…
– Корень у тебя, однако, мужицкий.
– Зато сам я не мужик.
Яков понял насмешку, но остался серьезным.
– На целине керамики тоже понадобятся.
И перешел на шутливый, дружеский тон.
– Ведь жить нам придется там не один год. Летом нужды нет, каждый кустик ночевать пустит, а зимой: бр-р-р! Шкура озябнет! Дома начнем строить. Кирпичные, конечно, попрочнее. Обещаю тебе, если поедешь: как поселок поставим, то первую же улицу назовем твоим именем. Улица Корнея Чиликина из Косогорья. Звучит-то как здорово: Чиликин из Косогорья!
– Где уж нам уж…
Гасанов подвинулся на ступеньке крыльца, смахнул с нее ладонью сухую грязь.
– Садись, Яшка! Гости!
– Шашлык дадут?
– Шашлык нет, большой забота есть, – не расположенный кидаться шутками, пробурчал Гасанов.
– Обедать хочется.
– Рано промялся. Обед рано. Куда бегал?
– В город бегал.
– Путевка брал?
– Сказали, жди!
– А ты сам езжай, без путевка. Дорога знаешь. Целина близко. Бери билет, булка хлеба клади в мешок – и айда!
– Самовольно нельзя.
– Езжай! – повторил Гасанов. – Хлеба много дашь, большой спасиба получишь. Ты хлеб, мы кирпичи.
– Дождусь. Ну, а вы чего здесь торчите? Дома отдыхать надо.
– Начальство надо. Инспектор из треста есть. Жалоба есть. Как можно железным ломом забой бить? Гнутся ломы. У меня бригада – парни смотри какой! Богатырь парни! Давай нам сильный лом, стальной! Так и заявим: давай! А еще правда искать будем. Это как так: Артынов делал шаляй-валяй, а Семен Семенович должен отвечать? Кого надо за Наташка судить? Артынова нада в суд таскать! Скважина открытый стоял. На зимнике ни одной лампа нет. Темно.
– Драться будем!
– На кулаках драться?
– На словах!
– Всякий слово есть: тяжелый, легкий, совсем легкий, как пух! Артынова тяжелым словом бить нада! Гвоздить. Его мамаша, наверно, дурной пища ел, когда его на свет рожал. Вышел шайтан.
– Ничего, попробуем его окрестить.
– Э-э, Яшка! Ты совсем, как мой дед Абдрахман! Бывало, коня нет, барашка нет, – плакать нада; дед говорит: «Это ни-сява! Терпеть можна! Пока рука шевелит, нога бегает, глаз солнышко видит, зуб кусает, – нисява, можна жить!»
– Значит, твой дед был великий мудрец! – одобрил Яков. – Но то ведь дед, а ты внук, Осман. В наше время терпеть не годится. Быка за рога брать надо!
– Правду искать?
– Зачем ее искать! Правду самим делать надо! Пришел лом требовать, – требуй! Шайтан правду не переборет…
– Тикать надо, – опять сказал Ивлев.
«Настроеньице, однако, не того… – мрачновато подумал Корней, невольно соглашаясь с Ивлевым. – И все Артынов… Артынов… У всех на языке!»
Приближался уже конец первой смены. Один по одному проходили по дороге на завод сначала забойщики, затем формовщики и сушильщики, наконец, садчики кирпича и выгрузчики. Различал их Корней не только по давно знакомым лицам. У добытчиков глины и у формовщиков на спецовках виднелись следы глины, между тем как спецовки садчиков и выгрузчиков, прокаленные жаром обжиговых камер, были испачканы сажей.
Корней присоединился к формовщикам: захотелось побывать в цехе, посмотреть, каким он теперь стал. Прошедший год – время небольшое, но все-таки время!
Здесь, в этом цехе он, Корней, начал свой трудовой стаж. Работал сначала на подхвате, разнорабочим, «кто куда пошлет», потом каталем, массоделом и, наконец, бригадиром.
Здесь же вспыхнула дикая любовь с Лизаветой.
Он называл эту прежнюю любовь «дикой», потому что началась она сразу, без романтики, осатанелая и угарная. Лизка отдалась вся. Через полгода она забеременела. Он помнил, какая она ходила счастливая, просветленная, пока не ошарашил ее: «Плодить безотцовщину – это, по меньшей мере, бессовестно! Куда ты с ним денешься?»
Какая-то бабка-повитуха с городской окраины за сто рублей сделала ей «освобождение». Лизка чуть не истекла кровью, и месяца два ее шатало от слабости.
Цех ничем не изменился. Время словно остановилось и мирно продремало целый год в прохладе, в сером сумраке, прислушиваясь, как чавкает формовочный пресс, пережевывая глину и вздыхая, выталкивает из себя сырой брус.
Лизавета подкатывала порожняк для загрузки сырцом. Корней подошел к ней, – пройти мимо оказалось невозможно, – поздоровался, улыбнулся, но она не приняла его веселого расположения.
– Скучаю я по тебе, Корней! Тогда, на базаре, морочила, смеялась, а у самой сердце ревмя ревело. Не люблю мужа, тебя люблю. Из снов не могу изгнать.
Такая она и была всегда, шальная. А он прошлое считал теперь «грехом молодости», баловством.
Бойкой, отчаянной Лизавете не полагалось страдать верной любовью. Поэтому он замялся и не нашел утешительных слов.
– А что можно сделать? Оба мы связаны с другими людьми. Прежнее не вернуть. Было – прошло!
– Мне и не надо его, того прежнего, – с жестким отчаянием отрезала Лизавета. – Ничего в нем хорошего нет, боль да мука! Никого ты не любишь, Корней! Вот и Тоньку тоже не любишь. И чего ты такой? Тебя ненавидеть надо, а мы, дуры, льнем!
Он слегка прикоснулся к ней концами пальцев и попрощался.
«Тебя ненавидеть надо! – повторил он про себя. – Это, значит, меня! За что? Почему нужно ненавидеть?»
И унес упрек без обиды, легко, сознавая свою цену: не хочешь, не бери!
Забойщики по-прежнему торчали в затишке. На унылом, запорошенном серой пылью заборе выгорали в жарище остатки голубых букв: «Выполним»…
– Долго вопрос разбирает начальник, – выругался Гасанов, подымаясь с крыльца. – Все, наверно, пустая порода бьет, работает на отвал. Не умеет настоящий проходка делать. Такого не стал бы я в бригада брать. Нормы не выполнит, за смена маламальский вагонетка не нагрузит. А зачем зря порода кидать? Сказал бы коротко: ты давай сюда, ты сюда! И пошел! Делай польза! Смена идет, деньга тебе тоже идет, совесть надо иметь! Не понимает. Айда, мужики, пошли по домам.
Ивлев зевнул, обнажив прокуренные зубы.
– А все ж таки придется тикать. Неохота, эвон какая у меня семья, не шибко легко с места подниматься. Пожалуй, ближе к осени, картошку с поля уберу, засыплю в погреб и в город, на стройку подамся.
– Тоже пустой порода кидаешь, – осудил Гасанов. – Разве можна бежать? Ты, что ли, трус? Испугался! Ай, ай! Плохой слова «тикать», легкий! Станем собрание требовать. Давай, Богданенко, стальной лом, меняй Артынова. Иначе трест пойдем! Трест не сделает, ступенькой выше шагать начнем. Как мой дед говорил: «Сначала иди на малый двор, лови маленького гуся, дергай из хвоста малое перо, пиши малый бумага. Потом уж ступай на большой двор, лови большого гуся, дергай самое большое перо, пиши самый большой бумага!»
– Да вы к парторгу идите, – без умысла подсказал Корней. – Пусть по партийной линии пошуруют.
– Хо, парторг сам без инструмента мается. Шурует. Кто отказал? Никто! Баландин говорит – «ладно», Артынов говорит – «ладно», Богданенко говорит – «ладно». Все говорят – «ладно». Из одних «ладно» стальной лом делать нельзя!
– Кабы это лишь от Семена Семеновича зависело, – подтвердил Ивлев. – Он хоть и парторг, а ведь тоже человек под началом, механик. Его туды, сюды туркают.
Гасанов поднял бригаду, но повел ее не домой, а в контору и, не спрашивая разрешения, открыл дверь к директору.
– «Ладно» больше не надо! – услышал Корней его сердитый голос. – Давай правда говорить. Пошто так…
«Да, почему так? – заинтересованно повторил для себя Корней. – Без копейки рубля не бывает. Без стального лома в забое норму не выполнить. Тринадцатый директор – несчастливое число. Яшка собирается на целину. Артынов хам. Взбрындила Тонька. Дурит Лизавета. Фокин жрет на работе лук, а Матвеев держит у себя в сейфе чужие деньги, чтобы купить костюмы трем соплякам. Даже Подпругин кричит: «Ишь ты!» А завод все на том же месте. И серый забор. И пыль на дороге. И земля еще не перевернулась вверх тормашками, черт возьми!»
– Это верно, без копейки рубля не бывает, – в свою очередь во время ужина повторила и Марфа Васильевна. – Но то ведь рубель! А в жизни на каждый недочет не насмотришься.
– Тикать надо с завода, – сказал Корней.
Он пробыл у конторы весь день без толку и пытался навести мать на те же мысли, что начали его беспокоить.
– Чего, чего? – сообразив, куда он клонит, все же переспросила Марфа Васильевна.
– Ивлев говорит: тикать надо!
– А тебе-то какая забота? У него тут зацепок нет, пусть, с богом, хоть куда убирается.
– Давай, посоветуемся, – решился на откровенность Корней. – Ну, какая мне выгода здесь оставаться? Всунут в первую попавшуюся дыру и сохни в ней до скончания века. Подамся-ка я отсюда в город, подальше от разных Артыновых, от Яшек, от прочих, кому тут любо.
– Ты свар не бойся, но и не лезь в них.
Марфа Васильевна отодвинула от себя недопитую чашку чая. Заводские свары и непорядки она считала делом ее семейству не свойственным – сам не лезь! Однако напоминание о выгоде заставило тщательно взвесить все обстоятельства. Такая уж у нее привычка – все взвешивать: и раз, и два, и три, пока не станет все в аккурате, до последнего грамма!
Конечно, старый кирпичный завод большой стройке неровня. При уме да при сноровке и терпении там к любой должности дорога открыта. Сегодня ты техник, а завтра, глядишь, уже и прораб или того выше. У людей на виду, и зарплата не малая. Ну, а вдруг… К примеру взять, не прижился к месту! Мало ли бывает всяких причин, – не прижился и только! Значит, тоже станешь в одной должности век вековать. Между тем, в Косогорье свой дом, сад, усадьба, где можно живность держать. А в городе на одних проездах в автобусах, в трамваях, в троллейбусах сколько денег переплатишь, – туда пятак и обратно пятак, и время на стоянках зря перебудешь. Кроме того, если задумаешь в город на житье перебраться, поселят тебя в казенную квартиру, где-нибудь на третий-пятый этаж, попробуй, поскачи по этажам в день не по одному разу, побегай по магазинам, обойдись без своей коровы, без погреба, без запасов.
– Нет уж, нам они не подходят, городские-то должности, – решила она окончательно. – Мы к земле приросшие, без нее, матушки, засохнем на корню. Так что, выбрось, дорогой сын, эту непотребность, не настраивайся никуда, окромя завода. Притом, мы не шатуны-летуны, с места на место бегать. Пусть хуже, зато у себя дома, где сам хозяин. Каждому свое. Хочешь жить в добре, так допрежь всего живи-ка своим умом, своим интересом, не гонись за лишком-то!
Словно каменную глыбу положила, не сдвинешь.
16
Между тем, атмосфера в кабинете директора завода постепенно накалялась. Инспектор Полунин уже начинал вызывать у Николая Ильича Богданенко явное раздражение. Этот «старец», как в душе его называл Николай Ильич, дотошно выскребал изо всех щелей нужное и ненужное: побывал на зимнике, заглянул в скважину, рулеткой отмерил расстояние от тропы, опросил бригаду забойщиков, записал разные жалобы, затребовал от Якова Кравчуна письменное подтверждение, что именно он, Кравчун, а не кто иной, достал пострадавшую.
Теперь Полунин листал и читал книгу «ночных директоров», или, проще говоря, ночных дежурных из числа руководящих работников. Вообще, эту книгу Николай Ильич намеревался выбросить вон, а дежурства прекратить. Хоть и называл он дежурных громко – «ночные директора», на самом же деле прав они не имели, распоряжаться не могли и сами себя именовали – «ночные маятники». Отмаявшись, то есть отсидев ночь у телефона «на всякий случай» или набродившись по цехам в качестве соглядатаев, а не то, сморившись и продремав где-нибудь на скамейке, писали они наутро рапорты и клали книгу на директорский стол, где ей надлежало находиться до наступления следующей ночи. Каждое утро, согласно своему же приказу, Николай Ильич обязан был книгу открывать и читать, но так как рапорты всегда бывали одинаковые, пустые, то со временем они до того наскучили, что явившись утром на работу, он ограничивался перекладыванием книги с одного угла на другой. Поэтому-то вначале, после происшествия на зимнике он и не обратил внимания на рапорт дежурного Семена Семеновича Чиликина. Когда же прочел и возмутился тоном и содержанием рапорта, было уже поздно: инспектор Полунин вцепился в книгу и велел снять с рапорта Чиликина копию.
– Мда-а, это, знаете ли, не просто рапорт, а так сказать отражение каких-то совершенно нездоровых взаимоотношений, существующих в вашем коллективе, – поглядев на Богданенко и подчеркнув некоторые строчки в книге красным карандашом, многозначительно произнес Полунин.
Богданенко сдерживал себя.
– Не нахожу к чему тут можно придраться…
– Мнение товарищем Чиликиным, насколько мне известно, вашим парторгом, выражено весьма и даже весьма определенное. Послушайте… – он приподнял книгу и процитировал: – «Я полагаю, Николай Ильич, дальше миндальничать с Артыновым невозможно. Я вам много раз доказывал, к хорошему он нас не приведет. Это бездельник и рвач, которого вы почему-то взяли под свое крылышко! Да и вообще не можем мы согласиться с вашими «новшествами», особенно с «экономией». Доэкономимся когда-нибудь, наживем себе беды больше, чем несчастный случай с Наташей Шерстневой».
– Все это сплошная демагогия! – резко сказал Богданенко. Он считал себя не из тех, кто падает после первого залпа противника. – И нарочитое вранье…
– Разве парторг может соврать? – пошевелился Полунин.
– Он не святой…
– Мда-а, – прожевал Полунин. – Это, знаете ли…
– Какая может быть связь между моими распоряжениями, направленными на экономию государственных средств, и тем, что девчонка по каким-то причинам, может, из-за собственной глупости, свалилась в скважину?
Он недоуменно пожал плечами и стал ходить по кабинету, взад и вперед, от стены к стене, круто поворачиваясь на носках, ходьба помогала ему успокаиваться.
– Никакой связи, – не дожидаясь ответа Полунина, добавил он убежденно. – Можно ведь любой факт за уши притянуть и пришить к делу. Вот таким передергиванием и подтасовыванием фактов кое-кто здесь на заводе и пытается меня опорочить…
– То есть парторг, – уточнил Полунин.
– Я сказал «кое-кто». Не будем называть фамилии, в данный момент это неважно, – уклонился Богданенко.
– Мда! – словно пилюлю проглотил Полунин. Будучи беспартийным, он немного превысил свои полномочия. – Конечно! Я вас понимаю. Но вы, однако же, не отрицаете нездоровых взаимоотношений на заводе. Не могло ли это косвенно повлиять…
Его дотошность, липучесть и в то же время затаенность, прикрытая неопределенным, как бы обкусанным словом «мда», действовала на нервы и утомляла. В этот момент Богданенко скорее согласился бы грузить голыми руками камни, чем отбиваться от вопросов, которые выворачивали ему всю душу.
– А международное положение не могло повлиять? – ответил он, не скрывая насмешки. – Мы, товарищ Полунин, рассматриваем с вами один конкретный случай, а не вообще…
– Я как раз имею в виду этот конкретный случай.
– Тогда попытайтесь меня понять, – присаживаясь за стол напротив Полунина и решительно переходя от обороны к наступлению, сказал Богданенко. – Вы говорите «взаимоотношения». Я не буду так называть. Здесь идет спор и, может быть, даже борьба. Меня трест послал сюда не в цацки играть, а работать, работать и работать. Завод старый, полукустарный, перспектив у него никаких нет, а продукцию все равно давать надо, план давать надо, зарплату работягам тоже надо давать. Иной раз башка трещит, ночь напролет иной раз маешься и думаешь, как выйти из положения, как план выколотить, не опозориться.
Он расстегнул китель, вытер ладонью вспотевшую грудь и несколько заносчиво добавил:
– Попробуйте-ка на моем директорском кресле хоть один месяц побыть. Как навалятся на вас заботы! Как посчитаете, сколько тут прорех, недостатков. Одного нет, другого не хватает. Да вот возьмем, к примеру, хотя бы здешние кадры. С кем мне приходится работать, на кого опираться? Ни одного дипломированного специалиста, кругом одни практики. Они тут живут уже десятки лет, засиделись, обросли мхом, не воспринимают новизны. Ведь даже главного инженера у меня нет. По штату должность числится, а человека нет. Ругают Артынова и называют его бездельником, – для доказательства он ткнул пальцем в книгу дежурств, – а ведь Артынову приходится ходить сразу в трех хомутах. Он и в карьере, он и в обжиге, он же и меня замещает. Почти все производство у него на шее. Специалисты к нам не едут. Молодежь после института стремится на большие заводы, а от Косогорья шарахается. Тут ей условий для роста нет. А если кого-нибудь все же приструнят в тресте и пошлют к нам, то все равно без толку. Присылали ко мне с полгода тому назад одного инженерчика, так он двух месяцев не выдержал, смотал удочки. И завод-то плох, и про меня ему черт-те что наболтали. Богданенко передохнул, сбавил тон и, стараясь расположить Полунина к себе, придвинулся к нему ближе.
– Я всю свою жизнь дорожу дисциплиной. Меня жена поедом ест, почему я согласился и принял на себя этот заводишко. Я ведь мог бы подыскать место потеплее и зарплату повыше и работать от и до, точно по часам. Но коль меня обязали и послали, то я со своим личным интересом не посчитался. Принял завод. Так почему я должен кого-то по головке гладить, если он нарушает порядок?
– Да, конечно, – подтвердил Полунин.
– Вот тот самый инженерчик, что сюда приезжал и не притерся к месту, попытался было повернуть все по своему усмотрению. Дескать, ты, товарищ Богданенко, в производство не суйся, техника – дело не твое. Занялся какими-то расчетами, планами, разные прожектерские идеи начал мне подсовывать насчет переделок и перестроек. А мне план свой нужен: кирпич надо отгружать на стройку. Идей у меня и без него полный карман. Идеями можно на досуге заниматься. А в рабочее время надо вкалывать день и ночь…
Полунин кашлянул, но ничего не сказал. Богданенко это воспринял как неодобрение и поправился:
– Я считаю, что на этой развалине, которую все называют заводом, никакие идеи не осуществить. Как был тут ручной труд, так и останется. Особой формы организации труда не выдумаешь. Вкалывать, только вкалывать…
Помалкивание и поддакивание тертого-перетертого «старикана» опять начало раздражать. Богданенко встал, прошелся по кабинету и еще раз попытался убедить:
– Именно с местными кадрами мне и приходится спорить. – Он хотел сказать «бороться», но выбрал слово помягче. – У них свои убеждения, у меня свои. Кое-кто старается завязывать мне «узелки», подставлять ножку, а то и просто подкапываться. – И вдруг вскипел: – Но, доложу вам, не на того они нападают… я ведь каленый и себе в карман ничего не кладу! Пусть хоть сотню рапортов пишут, в трест, в Москву, куда угодно. Я тутошний завод чистил, будоражил и буду чистить дальше.
Он остановился возле полки с образцами кирпича, оперся на нее спиной, как бы не собираясь отступать, закрепляя позицию.
– А не кажется вам… – начал было Полунин.
– Мне ничего не кажется, – оборвал его Богданенко. – Кому блазнит, пусть перекрестится. Или в конце концов придется в тресте решать, кому здесь командовать: мне или кое-кому из местных!
Полунин опять произнес «мда», начал перебирать собранные по делу справки. Секретарша Зина приоткрыла дверь, попросила Богданенко взять телефонную трубку, – ему звонили из дому. Жена, очевидно, на что-то злилась и выговаривала ему, он мрачно двигал бровями, потом сказал:
– Ладно, поступай, как знаешь! А мне недосуг. Вернусь поздно…
Он бросил трубку, подошел к окну и стал глядеть на пыльную серую дорогу, на серый забор, о чем-то своем думая.
Вечером, проводив Полунина до автобусной остановки, он в одиночестве поужинал в столовой, потом закрыл кабинет и ушел на завод. Нигде не задерживался, не сбавлял шага, переходя из цеха в цех, озабоченный и сосредоточенный.