355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Черепанов » Утро нового года » Текст книги (страница 3)
Утро нового года
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:38

Текст книги "Утро нового года"


Автор книги: Сергей Черепанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

– Цыц, ирод! – не отрываясь от дела, с непреклонной суровостью бросила Марфа Васильевна. – Я тебе за вчерашнюю посуду, чтобы ты сдох, такую рюмочку поднесу, надолго запомнишь!

– Эко ты, горе какое! Да ведь я хлебнул-то самую малость. Жарко было в доме, душно, накурено. К тому же кислушка с табаком оказала вред. Не сдержало нутро. Сморился. Вроде ведь близко к столу не подходил, а оно как-то занесло. Притча, ей-богу!

– Замолчи! Не поминай мне битую посуду! Не то, не ровен час, остатки волосешек выдеру! Не смущай душу!

– Ах, боже мой, боже мой! – поникнув, вздохнул Назар Семенович. – Вот наказание. Нету в тебе сердца, Марфа! Разве так можно? Какой ни на есть, а все ж таки ведь я человек.

Корней в своей комнате спал на узкой железной кровати с обшарпанными спинками. Впрочем, все в этой комнате, как и в доме, было собрано вразнобой, «по случаю», словно в комиссионке: обитые атласом стулья уживались с колченогим столом, накрытым ситцевой скатертью; узбекский ковер, в цветах и мозаике, красовался рядом с домоткаными половиками, черное зеркальное пианино гляделось в давно отцветшее, в пятнах, трюмо.

Нагрузив корзины, Марфа Васильевна пошла будить сына.

Назар Семенович покосился опасливо на ее подбитые подковками кирзовые сапоги, передвинулся на край ступеньки.

Корней спал вверх лицом, без рубахи. Тело его, гладкое, слегка припаленное загаром, с бугорками мускулов, размашистое в плечах, всегда напоминало Марфе Васильевне увесистую и крепкую породу Саломатовых. От Чиликиных Корней унаследовал лишь крутые брови и по-цыгански черные волосы.

Марфа Васильевна дотронулась до его плеча холодными огрубелыми пальцами. Она любила сына, но не умела нежничать, работа и заботы поглощали ее целиком.

– Вставай-ко, Корнюша, – произнесла она мягко, – эвон утро как развиднелось! – И тут же добавила повелительно: – Хватит прохлаждаться! Небось, не служащий! Поди-ка быстрее, направь мотоцикл, отвези меня на базар!

– Повремени, мама, – зевнул Корней. – Рано еще. Дай хоть еще час…

– Вечером выспишься. Поменьше полуношничай. Вставай, приберись и поедем! И так, поди, опоздаем – не ближнее место. Покупатель дожидаться не станет.

Она вышла на кухню переодеться. Для базара у нее имелось особое платье, подходящее к возрасту. Не броское, из дешевого ситца с горошинами, это платье придавало ей опрятность, скромность, благообразие. Марфа Васильевна прокатала его деревянным вальком, расправила примятые складки. С той же тщательностью вымыла руки, отскребла с ладоней и из-под ногтей грязь, причесалась, зашпилила волосы: закон торговли требовал чистоты.

Увидев вышедшего на веранду сына, Назар Семенович оживился, таинственно зашептал:

– Корнюша, сделай милость, пока мать не видит, пойди пошарь, может, рюмочку на опохмелье добудешь. Все спрятала, старая карга!

– Я тебе покажу рюмочку! – прикрикнула Марфа Васильевна, услышав шепоток. – Ишь ты, выдумал! Нет, чтобы сына доброму делу наставить, учишь обманывать мать.

– Ну зачем же ты обижаешь его, мама? – пожалев отца, недовольно сказал Корней. – Пусть бы немного подправил себя. Ведь мучается…

– А ты не вмешивайся, аблакат! Еще не по твоему разуму между матерью и отцом споры решать.

Последняя надежда опохмелиться исчезла, и Назар Семенович, уронив голову на колени, навзрыд заплакал.

Случалось такое и прежде. Но сейчас плакал он особенно горестно, обидчиво, а Корней не выспался, после ночи не успокоился и, не выдержав, крикнул:

– Как вам не стыдно! Что творите! Му-че-ники!

Это прозвучал чужой, не его голос.

Назар Семенович, выпучив глаза, вскочил со ступенек. Марфа Васильевна выпрямилась.

– Эт-то еще кто тут такой? Ты на кого покрикиваешь? На мать?

Грозная, суровая надвинулась на Корнея.

– Цыц! Забылся, небось! Кто тебя человеком сделал?

– Из-за дряни терзаетесь, – сразу сорвался с тона Корней. – Зачем?

– Ты нас не осуждай, – заметив поражение сына, зашумел Назар Семенович. – Мы люди старые. У нас порядки свои. На мать не кричать, а молиться надо. Кабы не она, то я, при моей-то слабости, наверное, давно бы сгинул.

– А ты убирайся отсюда в дом, – прогремела Марфа Васильевна. – И-ирод!

Старик, понурившись, шаркая шлепанцами, ушел. Было слышно, как в угловой комнатушке он опять плакал, всхлипывая, проклиная слабость, каторжную зависимость и полную беспросветность. Минутный прилив жалости к нему прошел. Отец в жизни Корнея не играл никакой роли. Существовали они бок о бок без взаимного интереса, без уважения, подобно двум квартирантам, вынужденным обедать за одним столом.

Марфа Васильевна ходила по двору, заканчивая приготовления. Когда она подымалась на крыльцо, ступеньки скрипели под ее сапогами.

8

До города берегом озера считалось не больше пяти километров. Дорога вилась по угору, в наклон, пыльная, ухабистая, размытая весенними талыми водами и летними ливнями. Марфа Васильевна ездила этим путем не ради короткого расстояния. Не желала она, чтобы кто-нибудь из знакомых пялился на ее товар, прикидывал, какую выручку принесет ей базарный день.

В прицепную коляску поместили корзины с помидорами. Льняная веревка надежно удерживала их, когда мотоцикл подбрасывало, трясло, кренило на крутых поворотах.

Марфа Васильевна мыкалась за спиной Корнея, на заднем седле. Не по летам ей приходилась такая езда, но она уже давно свыклась с неудобствами, трудностями и вообще с подвижной жизнью, так как была убеждена: сама собой денежка в руки не прыгнет и из мягкой перины копейку не выколотить.

Оба молчали. За мотоциклом вздымался хвост серой пыли и дыма. На придорожном конотопе сверкала роса. По озеру от камышей набегала мелкая рябь.

Лишь у ворот городского базара Марфа Васильевна предупредила:

– Ты хоть и дорогой мне сын, а шуметь на меня не смей! Никуда я тебя из своей воли, как и отца, не отпущу. Все мое. Пока жива, по моей указке станете бегать. Супротивства не потерплю!

Затем, сменив гнев на милость, велела такого предмета больше не касаться.

– А теперича иди к базарному, оплати талон на торговлю и доставь мне весы. Поворачивайся живее…

Марфа Васильевна сама перенесла корзины на прилавок. Пока Корней оплачивал «место», приготовилась к торговле. Поверх платья надела белый фартук, нарукавники и разложила помидоры: в одну горку крупные, в другую – средние, а в третью – мелкие, с изъянами.

Ни у кого из стоявших за прилавком по соседству не было таких великолепных даров природы, а в ларьке торга под вывеской «Овощи» тоскливо смотрели с витрины стеклянные банки консервированных рассольников, борщей, солянок, маринованной капусты и свеклы. Поэтому Марфа Васильевна не стала справляться о ценах. В это время года соскучившийся по свежине покупатель долго не размышляет. Кроме того, у нее имелось свое давнее правило: «Кому не по карману, тот может отваливать! Не ворованное продаю, а свое кровное, стало быть, и запрос мой!»

Принесенные Корнеем тарелочные весы она тщательно проверила, протерла тряпочкой гири. У прилавка уже начинали толпиться лакомки. Двое из них купили по полкило мелких помидоров, но остальные, узнав цену, заворчали:

– Одурела, тетка!

Обидные слова отскакивали от Марфы Васильевны, всерьез она их не принимала, так как слышала не первый год.

– Эко важность: собака лает, ветер носит! Только и делов. Подойдет охота, слюнки потекут – купят, не отвертятся…

Недовольные отошли. Их место у прилавка заняла женщина с бесцветным, заспанным лицом, в ярком сатиновом халате, прикрывавшем ее рыхлое тело. Подслеповато щурясь, сразу же занялась товаром. Марфа Васильевна обычно не позволяла трогать помидоры, чтобы не помяли, но при ней помалкивала, следя лишь за движением ее пальцев.

Наконец, женщина набрала полную тарелку, попросила взвесить и сказать, сколько с нее причитается. Марфа Васильевна назвала круглую сумму, втридорога, женщина подняла на нее подплывшие веки и не возразила.

Корнею показалось, будто мать ошиблась, сосчитала лишние гири. Зная ее точность, он дождался, когда покупательница отойдет, и показал на весы.

– Не много ли?

– А ты, милый сын, на будущее попомни: я не ошибаюсь, – Довольная удачным началом, мягко ответила Марфа Васильевна. – Взяла, стало быть, мой товар того стоит. Да и не каждый, кто ко мне подходит, копейки вышшитывает.

Она хотела добавить еще что-то, поучительное, из своего опыта, но заторопилась, поправила фартук и почти пропела:

– Кавусенька, милости просим!

Та, названная по имени так ласково, поразительно красивая девушка, выделилась из толпы и приблизилась к прилавку. У нее каждая черточка на лице была особенная и волнующая: пышные, пепельные с серебристым отливом волосы, тонкие, почти прозрачные ушки, яркие зовущие губы. А глаза лучистые, васильковые. Девушка играла ими: то сужала, то широко раскрывала. Корней уставился на нее, она это заметила, но, разговаривая с Марфой Васильевной, взглянула на него лишь мельком, как бы нехотя. «Хорош атлас, да не для нас, – подумал он иронически. – Будущая жена для инженера или для кандидата наук. Интересно, какова она в жизни вообще?»

Кавуся побыла недолго, попрощалась с Марфой Васильевной кивком, исчезла, «как мимолетное виденье», а Корней, усевшись на чурбан, еще не сразу освободился от произведенного на него впечатления. Она все еще словно стояла перед ним, и ничего кроме нее он больше не видел. Сияние василькового света было неотразимо, оно словно шло к нему откуда-то из глубины неведомого, непонятного мира.

«Черт возьми, изюминка в ней есть, – сказал он себе. – И еще такая изюминка…»

Марфа Васильевна обернулась и спросила:

– Видал, какие не хомутанные гуляют?

И отпугнула мысли. Корней устало зевнул:

– Видал…

Солнце, взбираясь на небосвод, сильно припекало.

Корней отодвинул чурбан под козырек навеса, в тень, привалился плечом к прилавку и снова зевнул, с хрустом. Мать торговала неторопливо, обстоятельно, – ему ждать надоело. «Да уж кончала бы скорее всю эту музыку, – пробормотал он про себя. – Как обедню служит».

Стараясь развлечься, он прошелся под навесом и принялся шарить глазами по пестрой базарной сутолоке. У соседнего прилавка среди покупателей стояла Лизавета Ожиганова. «Вот некстати. Только ее еще не хватало», – выругался Корней, отступая.

Лизавета смотрела в его сторону и только на него. Прежде она работала в его бригаде съемщицей кирпича, и с ней, еще до знакомства с Тоней, завязалась история. Не любовь. Баловство. Встречались в темных углах формовочного цеха, на задворках, за огородами поселка, в густых бурьянах. Лизавета отчаянная, хохотливая, податливая. Бывало, хоть веревку из нее вей, хоть огнем пали. Приходила в любую ночь, в любую погоду. А замуж не просилась. И разошлись, не поплакала. Вдруг все обрезала, прикончила, ни с того, ни с сего прихватила в мужья прыщеватого каталя.

Корней равнодушно отвел взгляд. Однако из опасения, как бы Лизавета не сболтнула чего при матери, вышел за ворота базара, к мотоциклу. Лизавета нагнала и дернула за рукав.

– Повремени, дружок!

– Чего тебе?

– Сказал бы хоть «здравствуй!» Ведь давненько не виделись.

– Коли так, то здравствуй!

– Вот и хорошо! А теперь улыбнись. Да смелее, шире, не скупись! Неужели не рад? Я так оторваться не могла. Если бы не Марфа Васильевна, съела бы тебя живьем…

Прильнула лицом к плечу на мгновение, потом оттолкнула от себя, не желая поддаваться соблазну.

– Ох!

– Ты все прежняя, – сказал Корней.

– Меняться не стану. Какой родилась, такой и жизнь проживу.

– Счастливая, значит?

– Не жалуюсь!

– Молодец ты, Лизка! Да хорошо ли в замужестве?

– Муж меня любит, а я его нет. Оба довольны.

Она рассказывала о себе легко и просторно. Посмеивалась. Вот и квартира у нее новая, в новом коммунальном доме, мебелишкой кое-какой обставились, а весной ездили в деревню, к мужниным старикам и родне, ели сибирские пельмени, шаньги, кральки, вареные в масле, пили домашнюю брагу и в лесу, из надрубок, березовый сок.

– Да и на заводе неплохо. У нас бригада подобралась песенная, не заскучаешь. Правда, иной раз припадет на сердце тяжелая минутка, припомнится… Ну, вздохнешь, да с тем ее и проводишь! – Лизавета запнулась, глотнула воздуху и начала расспрашивать про Тоню Земцову.

Ни Тоня, и вообще никто о прошлой связи Корнея с Лизаветой не знал. Лизавета умела прятать концы. Наедине горела, зацеловывала, а днем, при народе, не позволяла ему произнести лишнее слово.

Должно быть, ветер уже принес ей весточку, нашептал в уши нелепость и вздор. Корней вовсе не собирался ради женитьбы на Тоне уходить из дома, бросать мать и отца.

– Учти, дружок, – сказала Лизавета, заметив его смущение. – Никогда тебе не прощу, если Тоньку обманешь. Девчонка она чистая. Такую весь век можно любить. Это со мной ты баловался, а с ней нельзя…

Улица была полным-полна ослепительного света. Вершины древних тополей качались в тонкой синеве. Над крышами домов кувыркались стайки домашних голубей. Проходившие мимо парни оглядывались на Лизавету. Облитая солнцем, пышная, как ветка весенней вербы в цвету, она вся была в том времени, которое уже давно миновало. И по-прежнему трудно приходилось читать ее мысли, как страницы зашифрованной книги. Все-таки с ней, с Лизаветой, испыталось не мало хорошего…

Лизавета долго не уходила. Базар начал редеть. Марфа Васильевна помахала Корнею, позвала. Он помог поднять на прилавок громоздкие корзины, а возвращаясь обратно, к Лизавете, прихватил в карман тайком пару крупных помидоров.

Лизавета отказалась от подарка, вызванного чувством благодарности и великодушия. Корней все же сунул помидоры в ее сумку.

Попрощались любовно. Но за углом дома, где Корней видеть не мог, она выбросила помидоры в мусор. И никто не слышал ее слов:

– Ах, Корней, Корней…

То ли укорила его, то ли пожалела по-женски.

К полудню Марфа Васильевна распродалась.

– Ну и слава превышнему, не забывает моих трудов!

Отдала должное: бог у нее очень дельный!

По дороге домой Марфа Васильевна сердито попрекнула Корнея:

– Вроде дурной ты вырос, подбираешь разную шушеру-мушеру! Чего Лизка Ожиганова увивалась? Какого лешака ей надо? Мужней-то бабе?

– Просто постояли, поговорили, – ответил Корней, не оборачиваясь.

– И помидоры запросто для нее слямзил?

– А ты заметила.

– Я все замечаю, коли это мое.

– Угостил. От двух помидоринок не обеднеем.

– Вот когда сам хозяином станешь, тогда и угощай! Хошь все раздай полюбовницам и друзьям. А пока я жива, мне в карман не лазь. По мне, что эта вертихвостка, что та девка, Антонина Земцова, – одинаково.

– Что ж, зачти помидорки на меня, считай, я съел.

– Понадобится, зачту, не погляжу, что ты сын! Дурная башка! Неужто лучших себе не найдешь?

9

Возвращались трактом. Марфа Васильевна велела не лиховать, и поэтому Корней на скорость особенно не нажимал.

Тракт лежал среди болотцев и зыбких лабд, обросших осокой и камышом. В вонючей ряске копошились домашние гуси, вытягивая вверх сизые шеи, хлопая крыльями. По буграм буйно разрастался татарник. Широколистый. Колючий. В малиновых шапках. Далеко по степному разнотравью проглядывала желтая кашка, колокольчатые цветки повители, мохнатоголовая стародубка, ромашки, и снежной поземкой перебегал ковыль. Словно лилась раздольная, но очень тихая песня.

«А повитель прячется, ползет, обвивается по тонким стеблям соседних растений, лишь к татарнику не льнет, – подумал Корней. – Никому татарник не люб. Живет один, пышнеет в замкнутом одиночестве. Трава вокруг не растет, боятся его птицы… Все, как бывает и в обыденной жизни».

И покосился на мать. Нагроможденные спереди корзины заслоняли ей дорогу, степное приволье, дымчатый, в мареве, горизонт. Да она и не глядела туда.

Свои труды и заботы Марфа Васильевна строго разграничивала. Не кончив одного дела, не начинала другого. Теперь вот, слава богу, вовремя и выгодно сбыла овощи, не попортила, малой крохи не выбросила. А скоро вишня поспеет, смородина, малина, ранет. Не ахти как много наберется, не возами, а ведрами, но зато по двойной цене. Трудов меньше, а денег больше. Не зря сказано: кто вперед успел, тот шанежку съел, а опоздал, так воду хлебал! Пока горторг раскачается и цену собьет, к тому времени выручка будет в кармане лежать. Вот и премудрость вся…

Тут Марфа Васильевна с присущей ей резкостью критикнула горторговских начальников. Для личного интереса, несомненно, полный простор и воля, когда продавцы в магазинах мух считают, либо в пору, когда от очередей стены трещат. Народищу-то в городе! Каждый покушать хочет. Попробуй-ко, всех насыть! А начальники всякие водятся. Один зада от стула не оторвет, через бумажки торговлей командует. Туда бумажку, сюда бумажку, а товар-то жди-пожди. Другой мастер возле огонька лапки погреть. Третий шебутной, говорливый, но неуправный. Пока товар с базы вывезет, разложит для продажи, половину сгноит. К примеру, взять помидоры. Разве станет этакая нежная овощь ждать? Ну, день пождет, два, а потом ее и даром не надо. И все потому – не своим торгуют, казенным. Казенного, выходит, не жаль! Государство богатое, вроде от их убытков не поморщится. Непорядок, это уж точно, что непорядок!

На сегодня дел еще невпроворот. Успеть хоть мало-помалу позавтракать и опять в хомут. В чулане лежит нестиранное белье. Надо побывать у Баландина: не даром же его кислушкой потчевала. Обещал десять листов кровельного железа «достать», – надо кровлю чинить. Да вот еще, как бы, случаем, не запамятовать: в промтоварном магазине успеть очередь занять за шерстяными платками. И еще забота: ближе к вечеру ведра на коромысло и – к Лепарде в столовую за кухонным сбросом для хряка. Прожорливый стал хряк-то: на день двух ведер сбросов не хватает. Ну, слава богу, зато растет, как на дрожжах. К Октябрьскому празднику можно будет продавать. Откормила, отпоила без затрат. Не сплоховать бы: погода на праздники бывает неустойчивая. Забьешь, а вдруг оттепель. Пожалуй, выгоднее продать живым весом, тогда и мяснику за разруб не надо платить. А Лепарда-то дура ленивая! Иная на ее месте завела бы при столовой свой откормочный пункт…

Выходит, нет у нее, у Марфы Васильевны, за весь белый день ни минутки свободной. А замениться некем. Теперь приспичила еще беда: Корней! Не следовало его отпускать из дому. Мог, и не выезжая, сдать за последний курс. Так сплоховала и отпустила. Пожил в чужом месте год, насмотрелся, чего не требуется, и голос начал повышать, перечить. Либо это опять его та девка, Земцова, с ума сводит? Парень красивый, видный, а привязался к пигалице. Хвати, так этой ночью с ней где-то шлялся. Пришел недовольный. Ох, не доведет она его до добра! Не то какая-нибудь вольная зауздает. Ребеночка подкинет, нагулянного не с ним, а с другим, и скажет: женись! Коли запротивится, может еще припугнуть: бери в дом, не то в озеро кинусь! Не устоит, приведет. Лучше, поди-ко, не ждать, а женить его, пока не поздно. Кстати, невеста есть на примете…

На том и поставила точку: женить!

Дома, когда Корней почистил и поставил мотоцикл в гараж, Марфа Васильевна предложила определенно:

– Теперича, сынок, побывай в заводе, определись на должность и хватит тебе холостяжничать. Пора мне помощницу дать.

Это приказание сначала удивило его, потом развеселило:

– Я хоть сейчас готов.

– Обожди, не торопись. Мне твою прынцессу даром не надо.

– А на другую смотреть не буду.

– Пошто не будешь-то? – ласково, но каменно произнесла Марфа Васильевна. – Товар купим справный, не лежалый. Сдобную-то кралечку, что на базаре ко мне подходила, видал? Вот на ней и женю!

Корней захохотал.

Завтракать они собрались поздно, когда жаром пылали окна. Сидели втроем на веранде, доедали оставшиеся после гулянки пельмени. Не смотрели друг на друга. Назар Семенович, давясь, нерешительно покашливал в кулак.

– Ох, господи, – наскоро покончив с едой и выходя из-за стола, вздохнула удовлетворенно Марфа Васильевна, – напоил, напитал, никто не видал!

– Я видал, – пошутил Корней.

– Уж ты-то увидишь! – язвительно сказала Марфа Васильевна. – Тебя, дурачка, любая обкрутит. Поманит пальчиком, а ты и рад. Да разве можно всем и каждому верить? У девок на уме черт ногу сломал. Один хахаль за порог, а другой уже на пороге. Вот, небось, твоя прынцесса клянется-божится, без тебя тут от тоски сохла. Стала бы она год ждать! Как, бывало, ни повстречаешь, ручка калачиком то с Яшкой, то еще с кем-нибудь. Родителей-то нету, приглядеть некому. Шаляй-валяй туды да сюды! Срамота одна.

– А может, по общественной работе? – загоревшись, но еще не веря, спросил Корней. – Не клевещи, мама!

– Не знаю, по общественной ли? А мне клеветать нет резону! Не захочу, к себе во двор не пущу! Тебя, дурачка, жалко. Пока ты возле нее крутишься, Яшка свое возьмет. Не ахти красавец, зато поученей тебя, половчей и партейный. Ей с ним, поди-ко, куда проще: станут вместе на верхи пробиваться. А у нас она чего забыла? У нас ведь робить надо…

Тоня однажды спрашивала, почему это живут два товарища в одном переулке, работают на одном заводе, даже в школе сидели на одной парте, а вот настоящей дружбы у них нет, оба не схожие.

Тогда Корней объяснил это просто: дескать, не единым хлебом питались. Имел он в виду, конечно, не хлеб, а ту сторону материальной жизни, которая будто бы развивает способность приспосабливаться. Незадолго перед этим он прочитал кое-что у Дарвина. Впрочем, доказать Тоне, как и для чего «приспосабливается» Яков, он так и не мог.

– А мне кажется, – сказала Тоня, – идут по дороге двое, один из них шагает быстро, круто, у него до цели долгий и трудный путь, а другой топает за ним вразвалочку, ему спешить некуда.

Действительно, он, Корней, никуда не спешил, для него многое было уже создано руками матери, – «фундамент жизни», как утверждала Марфа Васильевна, – и лишь бы он, сын, продолжал его надстраивать и не тратил времени попусту.

Окончив вместе с Яковом косогорскую неполную среднюю школу, Корней сделал передышку. Она затянулась почти на пять лет. Между тем, многие косогорские парни, его одногодки, поразбрелись: одни в техникумы, другие на стройки и на большие заводы, иные успели жениться и уже растили ребятишек. Яков два года подряд, работая на заводе, ездил в городскую среднюю школу, получил аттестат зрелости и, опять-таки, не остановился, махнул дальше, в институт. Однако же ни одному бывшему однокашнику Корней не завидовал, а только Якову, потому что по нему измерял самого себя.

– Да уж, у нас робить надо, горба не жалеть, – повторила Марфа Васильевна с некоторым даже достоинством, – бегать по чужим делам и хлопотам недосуг. Ты полагаешь, твоя пташечка об этом не соображает? Уж как бы не так! Иначе тебя давненько обула бы! Ты ведь увалень. Ей-богу! Кто ж тебя разберет, в кого ты такой уродился? Схватился за один подол и никак тебя от него не оторвешь.

– Ты несправедлива к ней, – осторожно сказал Корней. – Конечно, Яшка меня обогнал, пока я тут с домашними делами чухался, но переманить Тоньку ему не удастся.

– Ишь ты, какой уверенный!

– Я все же на ней женюсь…

– Без спросу? Убегом, что ли? Прежде девок убегом брали, а теперь, выходит, девки парней воруют. Ну, и убегай! Пес с тобой! Голышом. В чем есть! От меня подмоги не жди. Я подожду, пока ты с ней натешишься и обратно домой запросишься.

– Может, не попрошусь.

– Так я сама все, чего нажила, промотаю. Под старость хоть поживу и погляжу, на чем свет держится.

– Неужели я без твоего наследства не сумею сам на ноги подняться?

– Не подымешься. На корню засохнешь. Вот деньги-то все клянут, а без них ходу нет.

– Только для меня.

– И вообще!

– Кабы только в деньгах было счастье!

– А еще в чем?

– Я бы, пожалуй, променял все наше добро на что-нибудь другое, например, с Яшкой поменялся бы!

– Вот уж нашел добро! – принимаясь мыть грязную посуду, спокойно заметила Марфа Васильевна. – Есть, поди-ко, чему позавидовать. Ни себе, ни в себе. Разве только, бог даст, в начальники выбьется. Так в начальники-то и тебе путь не заказан.

– В его жизни содержание заложено, а что в моей?

Это вырвалось как-то само собой. Марфа Васильевна притопнула кованым каблуком. Чтобы избежать грозу, Корней вышел во двор, взял лопату и принялся чистить сад.

10

В сорок третьем году весной Яшка Кравчун убежал из дому на фронт. Парнишка он был разбитной, не трусливый, и солдаты, следовавшие в эшелонах на запад, охотно отдавали ему краюхи хлеба, кормили армейской кашей, нередко совали в карманы завернутые в обрывки газет обвалянные махоркой кусочки пайкового сахара. Начальство не раз отправляло его назад, в тыл, но он упорно прорывался к переднему краю.

Солдаты сочувствовали Яшке не только по простоте и доброте, но главным образом потому, что парнишка искал отца, Максима Анкудиновича Кравчуна, призванного в какой-то пехотный полк.

Фронт полыхал на тысячи километров. На всем его протяжении сражались многие армии, корпуса, дивизии, полки, батальоны, и где, под каким небом проливал кровь отец, Яшка не имел представления. Он скучал без отца и хотел воевать рядом с ним, бок о бок.

Солдат восхищала сыновняя преданность, и его передавали из эшелона в эшелон, из части в часть, хотя понимали: безнадежное дело кого-нибудь тут отыскать.

Яшка проблуждал по тылам почти год. На передний край войны его не допустили. Он ободрался, вытянулся вверх, а в волосах, рядом с вихром, появилась у него белая прядка.

В конце зимы на Украине в слякоть и в холод прихватил он воспаление легких, и его вместе с ранеными солдатами вывезли в санитарном поезде обратно на Урал.

В свой колхоз Яшка вернулся ранним утром.

Синели за выгоном талые леса, по угорам, где тощие коровы щипали жухлую траву, плавал морошливый туман.

У дороги, опершись на длинную палку, как старик, в истертой овчинной шапке, в рваном полушубке стоял пастух Андрюша Волчок, Яшкин ровесник.

– Эва-а! – присвистнул Волчок, когда Яшка остановился напротив. – Откель тебя выволокло? Бродяжничал, что ли?

– На войну ездил, – сказал Яшка. – Батю искал. Да вот малость приболел и пришлось топать домой.

Волчок вынул кисет, насыпал табаку, завернул цигарку, смачно сплюнул.

– А тута, слышь, Яшка, твоя маманя того… – он снова присвистнул, отчего Яшку в жар бросило.

– Что ты мелешь?

– Не мелю! Из городу привела себе мужика. Морда у мужика – решетом не прикроешь. Бабы на поле робят, а ен в правлении вроде кладовщика. Нагуливается…

Яшка ударил Волчка головой в живот, свалил с ног и, почти не различая дороги, добежал до своей избы.

Мать уже ушла на работу, а в избе на кровати, на вышитой отцовой подушке спал мордастый мужик, с храпом оттопыривая толстые губы.

Яшка выдернул оскверненную подушку из-под его головы, кулаком смазал по слюнявым губам и, пока ошалевший нахлебник приходил в себя, изрубил топором на полу подушку, потом выбил камнями окна и скрылся.

С тех пор стал он жить в Косогорье, у двоюродной бабки по отцу, Авдотьи Демьяновны. Бабка работала на кирпичном заводе, от прожитых лет уже горбилась, прихварывала, но приняла Яшку, поселила у себя, обласкала.

Худо, голодно жилось тогда в бабкином доме. Мать звала Яшку к себе, даже приезжала на подводе, привозила продуктов, однако Авдотья Демьяновна не пустила ее за порог, мешок с продуктами выкинула и не велела больше показываться. А осенью сорок четвертого года смастерила парню из старой одежи спецовку. Он тоже начал ходить на завод и получил на себя рабочую хлебную карточку.

И вот окончилась, наконец, война. Солдаты возвращались в родные края к семьям. Каждый день приходили поезда. На перроне вокзала сотни людей встречали своих дорогих воинов. Они смеялись, пели песни, играли на гармошках, а находились и такие, что уливались слезами: их солдаты остались навечно в чужой земле.

И каждый день к приходу поездов Яшка бегал туда, на вокзал, волновался вместе со всеми и замирал, когда солдаты начинали выходить из вагонов. Где отец? Где отец? Где отец?..

Потом, уходя с ликующего от радости и плачущего от горя перрона, кривил губы, сдерживая слезы.

Но отец не вернулся.

А однажды в дом Авдотьи Демьяновны пришел офицер, тоже вернувшийся с войны, и принес с собой затертый в походах вещевой солдатский мешок. Это был вещмешок отца.

Яшка даже не запомнил лицо офицера и не смог его ни о чем расспросить, спрятавшись в сарайке, ревел и ничего не ответил офицеру, когда тот за дверьми громко ему сказал:

– Ну, ничего, Яшка, мы еще поживем, мы еще поработаем, все у нас впереди.

Скудными оказались солдатские пожитки.

В походном мешке отца нашел Яшка фанерный ящичек, а в нем завернутые в бумажки колосья и пшеничные зерна. На каждом пакетике плотным отцовским почерком было записано, в какой местности колосья и зерна подобраны, на каких землях росли – суглинках, песчаниках, солонцах, черноземах, и какая в тех местах держалась погода. Воевал солдат, а думал о продолжении жизни, о богатых колхозных хлебах.

Но, видно, не надеялся он своими руками посеять на отчей земле эти бережно собранные в чужих странах семена, вывести из них новые сорта пшеницы, более урожайной, терпеливой к невзгодам уральского климата. К ящичку была приклеена записка неведомому соратнику, который при случае окажется рядом:

«Друг! Не посчитай за труд, отправь посылку по указанному адресу сыну, Якову Максимовичу Кравчуну».

И в посылке вместе с колосками лежало письмо Яшке, загодя заготовленное, продымленное походными кострами, сохранившее запах обожженной пашни.

«Ты, Яшунька, прости меня, – писал отец, – не по своей воле оставил я тебя одного. Впереди нашей траншеи, метров за сто отсюда, окопались фашисты. И скоро мы подымемся в атаку, пойдем вышибать их с нашей земли. Не знаю, увижу ли, как займется завтрашний день. Фашисты бьют из пулеметов, кидают мины, небо померкло от взрывов, от дыма и копоти, а нам надо пробиться сквозь смерть. Сколько нас здесь поляжет! Вот и придется тебе, сын, выходить в жизнь без отцовского плеча. Самому себе помогать! А жизнь – штука нелегкая! Но ты все-таки постарайся не подвести меня, сохрани обо мне память, пусть никогда худая слава не коснется нашей фамилии. Служи, сын, людям и Родине! Нет выше счастья, как видеть пользу, которая произойдет от твоих трудов. Подумай-ка, для чего светит солнышко? Для чего падает дождик? Для кого растут хлеба и леса? Все это для человека! Он в мире главный. И не может, стало быть, человек себя унижать, должен он возвышаться, переделывать для счастья то, чем наградила его природа.

Сижу я сейчас в траншее, дожидаюсь начала атаки, а сам все думаю о тебе, сын!

Между нами и фашистами пшеничное поле. Вернее, это было поле, а теперь тут голое, избитое, исхлестанное пулями и осколками снарядов горелое место. Лишь несколько колосков как-то уцелели: вот они, возле меня. Они уже созрели, славное в них наливное зерно. Один колос я сорвал и положил в пакет, а остальные пусть стоят, пусть живут, и когда уйдет отсюда война, они на этом поле возродят жизнь».

Дальше в письме отец советовал Яшке посеять семена на самые худые, бедные соками земли, не подкармливать удобрениями, заставить всходы пережить непогоду и зной, а потом, осенью, не убирать урожая, дождаться, пока ударят заморозки, подуют холодные ветры. Пусть, дескать, остаются новые семена только стойкие, сильные, выносливые. От них и надо начинать разводить новое племя. А в конце дописал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю