355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Черепанов » Утро нового года » Текст книги (страница 14)
Утро нового года
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:38

Текст книги "Утро нового года"


Автор книги: Сергей Черепанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

И брошенная Корнеем одежда, и опасение, как бы, смывая позор, Корней не вздумал взять к себе Лизавету, привели Марфу Васильевну в ярость.

– Ублюдница!

Наконец, Лизавета выплеснула из окна на простоволосую Марфу Васильевну кастрюлю холодных щей, выбросила брюки, ботинки, ремень, рубаху да оглушила таким звонким словом, от которого несчастная Марфа Васильевна попятилась.

Муж выгнал Лизавету, оставив на ее молочном лице багровый синяк. И никто ее, однако, не осудил. Зато по-всякому и по-разному привлек к себе внимание чиликинский двор. Авдотья Демьяновна даже плюнула в его сторону:

– Американцы, чтоб им на тот свет провалиться!

Так она крестила лишь тех, кто хапал и жрал до отвала, доходя до бесстыдства.

– Фамилию нашу пачкаешь, племянник! – строго шевеля усами, предупредил Корнея Семен Семенович. – Эх, не наша в тебе кровь!

А Мишка Гнездин, похудевший, трезвый, бросивший якшаться с Лепардой, набычился:

– Кобель! Попался бы мне, я сделал бы из тебя евнуха при дворе шах-иншаха! Иль берешь пример с меня? Но учти: Мишка Гнездин не трогал честных людей.

Недруги похвалили.

Толстый Валов фамильярно потрепал по плечу:

– Крой, пока не женат!

Просыпав идиотский смешок, по всегдашней привычке к нечистоплотности, выродившейся в порок, Иван Фокин преподал совет:

– Заведи-ко для сих подвигов поминальник или, по-нашему, по-бухгалтерски, приходно-расходную книжицу. Карманную, конечно! Не для обозрения. И вписывай. Прикрыл, допустим, курочку крылом, тотчас же пиши ее в дебет, разлюбил – списывай в кредит. Под старость подобьешь итог и, перечитывая, составишь баланс…

– А ты тоже балансы составлял ночью в конторе? – напомнил Корней. – В чью же пользу прибыль? Я хоть документы не воровал…

Он не оправдывал себя ни в чем. Все было скверно и до тошноты отвратительно: ощущение трусости перед Яковом, ревность, зависть, скандальная история с Лизаветой и, особенно, грабеж в конторе. Ни Якову, ни дяде, никому здесь, в Косогорье, он уже не мог рассказать об этом грабеже, чтобы не навлечь на себя новый позор. Разлад с Тоней Земцовой, история с Лизаветой – это было его личное дело, а пропажа документов… С какой целью? Чем она грозит и кому? Одному ли Матвееву? Рано или поздно она раскроется! Как тогда смотреть людям в глаза?…

Да, как смотреть людям в глаза, если ты прежде всех знал?

Не советуясь больше с матерью, он выбрал решение, единственно надежное, согласное с совестью и презрением к своим собственным слабостям.

Районный прокурор принял его уже на исходе дня. Человек, ничем не примечательный по внешности, в сером костюме, лысеющий, каких встретишь немало на улице, но грозный своим названием «прокурор!», вел беседу мягко и вежливо, не выпуская из внимания ни рук, ни глаз, ни выражения лица Корнея. Он изучал и присматривался, можно ли верить. И не давал передохнуть, обдумать, подобрать слова, пока все не выспросил.

– Значит, они потушили свет, когда вы постучали?

– Потушили и выбрались из конторы, – подтвердил Корней.

– А Валов где находился?

– Он, очевидно, дежурил за углом.

Прокурор побарабанил пальцами по столу.

– Надеюсь, вы не обмолвитесь о своем визите ко мне?

– Я не болтлив, – уже спокойно сказал Корней.

Беседа еще продолжалась долго, прокурор все уточнял и перепроверял, потом достал из сейфа заявление Матвеева, дал прочитать и попросил подтвердить.

Матвеев охватывал заводские дела широко, анализируя баланс, сравнивая доходы и расходы, цены и качество кирпича, снижение убытков и фактическую заводскую себестоимость, потери полезного времени, нарушения технологии и описывая факты невежества. Заявление занимало много страниц, увлекало глубиной экономических знаний, содержало много ссылок на документы, по-видимому, на те самые, за которыми охотились Валов и Артынов, но чтение этого значительного труда главбуха оставляло недоумение.

– Все правильно, все на месте, – подтвердил Корней, откладывая заявление в сторону, – а чего-то в нем не хватает.

– Чего же? – спросил прокурор. – Вы поможете выяснить?

– Вряд ли. Я не знаю!

Он мог бы, разумеется, кое в чем помочь разобраться или хотя бы просто сказать: «А почему? Почему все это происходит: приписки в отчеты, преднамеренное снижение затрат на производство, раздувание благополучия и вообще все, о чем пишет Матвеев? О чем спорят и по поводу чего ругаются косогорцы на оперативках, на собраниях? Почему?»

Прокурор смотрел ему прямо в лицо, но Корней, поколебавшись, все же не решился и повторил:

– Нет, я еще ничего не знаю…

– Вы будьте смелее, – подбодрил прокурор.

– Я не успел еще оглядеться на заводе как следует…

– Ну, что ж! – согласился прокурор. – Хотя бы и так. Осторожность не вредит. А если надумаете, приходите еще.

«Зачем еще раз приходить? С меня хватит, – как бы оправдываясь сам перед собой, подумал Корней уже в автобусе, по пути в Косогорье. – Чем дальше в лес, тем больше дров. Нет, с меня хватит пока что!»

Автобус остановился у конторы. Вечерело. Окна директорского кабинета плавились в багряных лучах заката.

С путей, от складской площадки, двинулся груженый состав.

Корней посмотрел на часы: уже время сменять на дежурстве Валова, мыкаться до утра. В обжиге опять произошел затор: с пылу, с жару, не давая остыть, кирпич грузили в вагоны.

Отправив состав, Валов прогуливался по пустой площадке.

– А что у вас больше дела нет? – спросил Корней.

– Нету, конечно, – развел руками Валов. – Я недоконченных дел не оставляю.

– Шли бы на станцию оформлять накладные.

– Ты ж мне, однако, мил человек, книжку с расчетными чеками не оставил. Как без нее со станцией расплатиться?

Наглый и развязный тон. Глаза, как бурава. Бес!

– Так что, придется тебе самому, мил человек, на станцию топать. А если велишь, схожу!

– Не велю!

– Вагоны-то опять простояли у нас больше положенного. Не забудь штраф оплатить. Сводка об отгрузке на столе у тебя. Директору я докладывал.

Приняв дежурство, Корней поужинал в столовой, разобрался с накладными на отгрузку и только к половине ночи собрался, наконец, на станцию. Состав с кирпичом еще стоял на путях. Оформление оплаты заняло часа два, станционный кассир, позевывая в кулак, поднимал и ставил свои штампы, как пудовые гири. Корнею тоже захотелось спать, поэтому, сокращая обратную дорогу, он пошел не по насыпи, не по шпалам, а по тропе лесной полосой.

Заросли акации, клена, тополя, бузины и красного барбариса сразу же оглушили его и ослепили мраком, застоем безмолвия. Здесь он бывал с Лизаветой. Каждый поворот тропы – с детства им избеганный и исхоженный. Тут ловили силками снегирей, гоняли сорок, а однажды поймали зайчонка. Серенького и пушистого. Мать отдала его собаке, и за это он, Корней, ненавидел собаку, пока та не издохла. Сюда прячется отец, если ему удается утаить из получки на водку. Глухота. Мрак. Только шуршит под подошвами песок и мелкая галька, и прошлогодний падалик. А вот тут, на повороте, где-то скрытая тьмой стоит береза, одна-единственная береза на весь лесок, старая, дуплистая, с вороньим гнездом на вершине.

Он остановился, раздвинул руки, чтобы тронуть березу, а из-за ее комля вдруг метнулась тень, и страшный удар обрушился на его голову. Не почувствовав даже боли, Корней ничком ткнулся в траву, в пряный сухой падалик, и замер.

С березы, из гнезда, вылетела ворона и стала кружить над зарослями, каркая.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ВСЕ ПРОСТО…

«А что, если все это не так, как я думал, как мне всегда казалось и как меня учила мать, а все совершенно иначе, и не так мне следует жить, и не так следует думать ?

Я пока что плыву по течению, а наступит, наверное, время, когда все порву, все растопчу, потому именно, что ненавижу то, в чем живу теперь».

(Из письма Корнея Чиликина другу в Донбасс, 16 октября 1957 года.)
1

– Ты теперь, как мусульманин, в чалме, – сказала Наташа, присаживаясь на стул возле кровати. – Болит еще сильно?

– Немного голова кружится.

Корней приподнялся, прилег на бок, стараясь не касаться подушки затылком.

– А я хромоножка.

Она поставила костыль, поправила пестренький больничный халат и уткнулась подбородком в ладони.

Так она приходила уже не первый раз, ее палата была рядом, за стеной.

В первый день Корней почти ничего не соображал. Была только боль. А потом вспомнил… Лесная тропа, выступивший из земли корень березы, запекшаяся на песке темная лужица крови и на ней яркий, ослепительно белый клубок солнца. Утро лишь начиналось. И на вершине березы каркала ворона. Он открыл глаза и сделал попытку встать. Дополз на четвереньках до насыпи, и там его нашли забойщики из бригады Гасанова. Как по покойнику, причитала мать, кому-то грозилась. Лицо Лизаветы. Не ей ли грозилась мать? А дальше – тряская и жесткая езда в машине, белые дома на городской окраине, острый, приторный запах лекарств, трудная боль, доктора и, наконец, то ли сон, то ли забытье. И вот прошло уже три дня.

– Обойдется, станем снова жить дальше! – весело ответил Корней. – Починят, подправят – живи, сколько надо!

– Хорошо еще так обошлось…

– Мне просто повезло!

– Михаил предполагает, что сделал это муж Лизаветы, в отместку.

– Какой Михаил? – заметив, как она вдруг покраснела, спросил Корней. – Уж не Мишка ли Гнездин? Как он к тебе пробрался?

– Так и пробрался, – храбро сказала Наташа. – Через двери, где все люди проходят.

– Вот пострел, везде поспел!

– Он теперь не пьет и не гуляет.

– Это мне известно: не пьет, соблюдает великий пост и постигает себя. Но каков, Мишка! Я, дескать вольный ветер, да девчонка одна привязала. Значит, ты и есть та девчонка?!

Мишка Гнездин, принаряженный и углаженный в ниточку, появился под конец дня, в тот час, когда собираются к больным родня и разные желающие их навестить. Не укладывалась как-то его репутация с вниманием и нежностью к Наташе, к ее беде, да он, очевидно, и сам это понимал и потому, как ни пытал его Корней, не признался ни в каких дальних намерениях. «Надо же все-таки когда-то стать человеком, – объяснил он свое отношение к Наташе, оставшись с Корнеем наедине. – От меня не убудет. Силы у меня на двоих, а пропадет она зря, ни в грош! Я чем смогу помогу, и сам около милых, добрых людей пооботрусь!» Мишка передал от себя в гостинец пачку дорогих папирос, ароматных и кислых, которых Корней никогда не курил, после чего допоздна, пока его не турнули, забавлял Наташу шутками или ворковал, как голубь. «Экое счастье из ничего! – думал Корней, глядя на них из своей палаты. – Мишка становится че-ло-ве-ком!»

Через несколько дней Корнею разрешили вставать с постели, – рана на затылке, нанесенная не то деревянным бруском, не то граненым прутком железа, быстро заживала. Он стал выходить в общий коридор, где в перерывах между лечениями бродили больные, каждый со своей судьбой.

Корней выделил из них несколько человек, особенно примечательных и симпатичных ему каким-то изумительно светлым, взглядом на все окружающее и притягательной теплотой, чего ему всегда не хватало, что напрочь изгонялось из холодного двора Марфы Васильевны.

В той палате, где лежала Наташа Шерстнева, он подружился с Надей Чекалиной, девушкой-геологом, и навещавшим ее женихом Костей. Костя работал на строительстве прорабом участка, это он и написал тогда, после аврала, письмо в Косогорье, упрекая заводчан в нечестности. Наде лечили поврежденный позвоночник. В тайге, при переходе через увал, она упала с верховой лошади и оттуда, из глухомани, ее вывезли на вертолете.

Костя носил очки в толстой неуклюжей оправе, щурился, стеснялся, услужливо исполнял поручения для всех, кто лежал в палате вместе с его невестой, принося из магазинов компоты, шоколадки, курево, а то и принадлежности женского туалета. И виделось в его простоте и преданности что-то до такой степени человеческое, чему научиться нельзя, если не возникнет оно и не разовьется в самой глубине души.

За год терпеливого лежания в гипсовом корыте Надя выцвела, но не выключалась из обыденного потока жизни. Костя каждый день приносил ей газеты, журналы, рассказывал о стройке, советовался. В ожидании, когда он придет, Надя рисовала. Ее рисунки в карандаше: лесные поляны, горные цепи, полевые избушки, походные костры с таганками, улицы деревень и городов, где она прошла своими ногами или проехала, – поражали Корнея ясностью, устремленностью и романтикой, хотя он честно признался Наде в незнании графики и вообще всяких художеств. На первом листе альбома, как бы объясняя рисунки, Надя вывела чертежным почерком:

«Посмотри, как все прекрасно вокруг! И как просто все это прекрасное!»

По закоулкам, между собой, больные шептались, будто шансов на полное выздоровление у нее совсем мало. Пророчили неподвижность. А никто, впрочем, ничего не знал. Как-то подобралась к ней из соседней палаты Трифоновна, помимо основной болезни страдающая всезнайством и старушечьим любопытством.

– Ну, детушка моя, плоха ты становишься! – участливо зашептала она, наклонясь над изголовьем. – Ай-ай-ай!

– Что вам нужно? – встревожилась Надя.

– Все, детушка, под богом находимся, – продолжала шептать Трифоновна. – Захочет бог оставить в живых – пришлет архандела переписать тебя в иную книгу! Так что, моли бога, детушка, моли бога, прийди к нему с челом непокрытым, да простятся грехи твои…

– Уберите ее отсюда кто-нибудь, – попросила Надя, очень расстроенная.

Трифоновна надула губы, погрозила перстом.

– Неверящие…

– А чего это, тетенька, не ко времени разворковалась? – спросила Анна Михайловна, женщина уже пожилая, некрепкого склада. – Иди-ка, любезная!

Подхватила Трифоновну под бока и вывела, а в коридоре строго внушила:

– Не перестанешь ворковать – к врачу сведу и выпишут тебя, любезную!

Давление у Анны Михайловны поднималось выше двухсот, часто повторялись сердечные приступы, однако же держалась она бодро, боли переносила терпеливо, лишь печаль, что ли, какая-то постоянно была в ее лице.

Наташа более приметливая, чем Корней, построила догадку, будто все расстройство у Анны Михайловны из-за дочери.

Как многие женщины, Анна Михайловна выстояла у станка годы войны, потеряла на войне мужа, выполнила долг перед дочерью, поставила ее на ноги. Но что-то, по мнению Наташи, не ладилось между ними. Что? Она не бралась дальше судить.

Дочь Анны Михайловны не слишком баловала мать вниманием и заботой, как родственники других больных, и появилась здесь, когда Анна Михайловна уже перестала ее ждать. В палату не вошла, а вызвала мать в вестибюль.

– Пойди-ка, взгляни, девица очень красивая, – порекомендовала Наташа Корнею, приковыляв с костылем. – Просто удивительно. Такая редкость: пепельные волосы и сияющие глаза…

– Пепельные волосы и сияние двух звезд из глубины неба… я уже однажды видел, – вспомнив встречу на базаре, заулыбался Корней.

– Иди, полюбуйся!

– Ладно. От скуки, для развлечения, пожалуй, погляжу. Авось, за поглядение денег с меня не спросят…

Мать и дочь сидели в глубине вестибюля, рядом. На столике валялся скромный пакетик с вишней. Пакетик открылся и вишенки немного рассыпались.

Анна Михайловна покорно держала руки на коленях, как бы не смея прикоснуться к пышно цветущей дочери.

«Ну, конечно, она самая! – убедившись, невольно воскликнул Корней про себя. – Будущая супруга профессора. Одна такая особенная, на весь город».

Не торопясь, будто прогуливаясь, подошел ближе. Кавуся обернулась, окинула сияющими васильками-звездами всю его помятую больничную фигуру, не задерживая взгляда, и лениво, устало спросила мать: долго ли она тут пробудет? скоро ли выпишется? Анна Михайловна, по-видимому, стесняясь присутствия постороннего, что-то ответила шепотом. Корней взял со стола потрепанный, зачитанный до лохмотьев журнал и, уходя, еще раз заинтересованно оглядел Кавусю. И усмехнулся, вспомнив, как уверенно говорила Марфа Васильевна: «Вот на ней и женю!».

– Моя старая знакомая, – шутливо доложил он Наташе, возвратившись в палату. – Но ее просватают за академика.

Цену Кавусе он снова повысил.

Наташа не поверила и шлепнула его по руке.

Между ней и Корнеем за те дни, что они пробыли вместе в больнице и не без участия Мишки Гнездина, установилась откровенная дружба. Корней честно рассказал ей, как нелепо и глупо кончилась любовь к Тоне Земцовой. Наташа понимала его, и все его мытарства, и всю скверноту его жизни, так как и ей самой было не слишком-то сладко. Дома – отец. На работе – Артынов.

– А что для тебя Артынов? – спросил Корней недоуменно. – Только начальник. Он сам по себе. Ты сама по себе.

– Если бы так… – почти горестно сказала Наташа. – Артынов опутал папу. И если все это вскроется…

В коридоре тускло светился ночник. В комнате отдыха до отбоя выздоравливающие стучали костяшками домино. По ковровой дорожке взад и вперед, по-кошачьи, бродила Трифоновна. Анна Михайловна, проводив дочь, мучительно хватала воздух ртом, задыхаясь от нового сердечного приступа.

– Артынов опутал папу, – повторила Наташа с озлоблением, какого Корней у нее никогда не замечал. – Ты же знаешь папу, он тихий, доверчивый. К нему на шею любой тип сядет. И, конечно, только из-за своей слабости папа и доверился Артынову, вплоть до того, что оставлял ему для ночных смен подписанные, но не заполненные бланки контрольных талонов. Какой хочешь сорт, тот и ставь в талон на качество отгруженного кирпича. А где у Артынова совесть?

– Ты слыхала, что Артынов уже погорел?

– Михаил вроде рассказывал. Я не очень разобралась.

– Артынов уже не царь и не бог, и не правая рука. Хотя по-прежнему наглец. Себя посадить кое-куда он не даст. У него все предусмотрено. Но уж зато твой батя, в случае чего, сухим не выйдет.

– Я этого и боюсь, – поежилась Наташа. – Если все же поймают Артынова на обмане, на махинациях, то он свалит на папу. Проклятый он человек, этот Артынов. Ведь он и меня тоже пытался опутать. Если выходил из обжига большой брак, Артынов велел его не показывать, а намеренно уменьшать, вроде в обжиговые камеры было посажено сырца меньше нормы. В конце месяца, когда к плану кирпича не хватало, план срывался, он требовал, чтобы я записывала в журнал учета выгрузки совсем не то, как на самом деле выгружали, а больше, сколько надо до ста процентов. Камеры стояли пустыми, а он принуждал показывать будто из них тоже шла выгрузка. Ведь это же преступление! Я отказывалась. А один раз он подсунул мне сто рублей в подарок. Я бросила их ему на стол. И сказала: все равно не послушаюсь, буду записывать в журнал учета только правду. Но Артынов, когда я уходила со смены, исправлял мои записи. Мои цифры зачеркивал и ставил свои, а меня предупредил: выгонит! Но уж я, хоть тихая и не очень-то смелая, как папа, все же не стерпела. Ты знаешь, Корней, что я придумала? Все те журналы, в которых Артынов черкался и колдовал, я заново переписала. По ночам сидела, тайком… – добавила Наташа гордо.

Корней недоверчиво мотнул головой.

– А какие же документы уничтожил Артынов? Я от Яшки Кравчука слыхал, будто журналы учета обжига и выгрузки за все прошлые месяцы Артынов успел уничтожить, – отдал их кому-то на раскурку. – И добавил, имея в виду кражу в бухгалтерии: – Грязные следы за собой прибрал…

– Он, наверно, уничтожил те, переписанные, – утвердительно произнесла Наташа. – А подлинники у меня, я их спрятала. Я тогда сказала себе: позор приму, но Артынова выведу на чистую воду! Он все же догадался, что я журналы подменила, почуял носом жареное, но я сочинила, будто залила их чернилами, а неряшества не люблю и, дескать, после переписки бросила их в огонь. Он обругал меня, замахнулся ударить, а не ударил и не выгнал, но взял на подозрение и стал следить за каждым моим шагом. Я уже совсем было собралась отнести подлинники куда следует, будь что будет, да очень за папу испугалась, и как раз в это же время из-за Михаила пришлось волноваться…

– Никогда бы никому не поверил, что ты с Мишкой Гнездиным начнешь дружить, – усмехнулся Корней. – Чем это он тебя прельстил?

– А разве я знаю, чем? – улыбнулась Наташа. – Может, тем, что веселый. Ведь дома у меня тишина и сонь, такая липкая, тянучая, от одной этой тишины одуреть впору. Из отца слова не вытянешь, мама вечно по хозяйству копошится. А Михаил веселый и добрый, когда в своем уме…

– Напьется, так дурак дураком, – добродушно подсказал Корней.

– Вот и не дурак! – вдруг энергично вступилась Наташа. – Он просто неприбранный и неухоженный, как ты. Он и куражится перед людьми не по правде. Вот, дескать, я какой, хуже нет и не бывало, а у самого сердце не то…

– Ты, значит, и решилась принести себя Мишке в жертву, – подтрунил Корней, понимая, что Наташа не кривит душой.

– Почему нужно приносить себя в жертву, а не поступать по-людски? – не принимая его шутки, спросила Наташа.

– Потому что…

– А если ты задуришь, ну, не вытерпишь, что ли, чего-то, мало ли бывает каких случаев в жизни, так неужели тебя надо сразу списать и положить на тебя крест – «безнадежный». На Артынова я бы крест положила и на твоего десятника Валова, этих ничем не проймешь, но Михаил не чета им. Из него хорошими руками можно человека сделать. Вот Тонька от тебя отказалась. Ты не угодил в ее характер. А я думаю, поступила она сгоряча, и ты тоже погорячился, или, возможно, не такая у вас была любовь. При чем же Марфа Васильевна, если вам обоим предстоит своя жизнь?

– Мать все-таки…

– У меня тоже мать, но не ей же, а мне замужем жить. Мама предупредила, про Михаила дурно говорят, он пьет, прогуливает, вообще все ему трын-трава. Я все-таки подружилась. Ну и что? Разве это зазорно?

– Как же тогда получается его связь с Лепардой? – не очень одобрительно спросил Корней.

– С ней он потом. Но и то так себе… Хотел мне досадить, – слабо, неуверенно улыбнулась Наташа.

– Значит, вы тоже с ним ссорились?

– Да я ему просто сказала: «Если мне не веришь, убирайся! Зачем нам дружить, если не веришь?» Но так вышло. Это Витька Красавчик вмешался…

– Витечка! – услышав это имя, оживился Корней. – Уж не знаю, с какой стороны он к вам подошел? Мишку от него тошнит, а тебя…

Наташа легонько провела ладошкой по лицу, как бы снимая с него нахлынувшее волнение.

– Уж не предполагаешь ли ты, будто у меня с ним чего-нибудь было, с этим долговязым! Прицепился ко мне, как репей к коровьему хвосту. А может, его Артынов науськал. Вместе иногда бражничают. Я даже уверена, Артынов не мог такую возможность упустить. Он ведь все чужими руками делает. Чего проще: опозорить девушку, надсмеяться над ней, тогда и веры ей ни у кого не будет. Или сама скроется с завода, от стыда. Витька, наверно, вначале не знал, что я с Михаилом дружу. Михаил ведь чудак. Вдруг взбрело ему в голову, чтобы никто о нашей дружбе не знал, чтобы кумушки об меня языки не чесали. Так мы всегда встречались в городе. Уедем туда и гуляем. И вот как-то набрели на Витьку. Надо же! Словно судьба столкнула. Он вначале вылупил на нас глазищи, а потом со своими дружками стал нас просмеивать. Тычет в мою сторону пальцем, говорит что-то похабное, меня даже в жар кинуло. Михаил сходил туда, к ним, я видела, как погрозил им кулаком, а вернулся так и давай меня мучить ревностью. Тогда я ему и сказала: «Не веришь, убирайся!» Он и загулял снова. И Лепарду подцепил…

– Ах ты, боже мой, – сочувственно сказал Корней. – Ну и сквернота… Так что же дальше?

– Дальше все стало плохо, – задумчиво ответила Наташа. – Беда за бедой. Витька, как увидел, что Михаил с Лепардой путается, а меня оставил, так уж проходу не давал. Из-за него я и в скважину угодила…

– Из-за него? – вскинулся Корней.

– Он и загнал меня, – призналась Наташа впервые. – В тот вечер, как это случилось, очень мне было трудно. Перед началом смены, пока Артынов к вам в гости не ушел, мы с ним поругались, а потом я встретила возле столовой Михаила с Лепардой, они тоже к вам шли, ну и загоревала. Поплакала даже тихонько в платочек. И уж ничего на ум не шло. Думала еще днем, непременно нынче расскажу все Семену Семеновичу про Артынова, про все, что есть на душе. А так и не собралась. Не до этого стало. Когда Семен Семенович заходил ко мне в конторку проверять табеля, я так и не решилась. Семен Семенович догадался, что я чем-то расстроенная, да разговор повел как-то не в ту сторону. А после его ухода Витька вломился. Начал приставать. Я и побежала…

Она опять легонько провела ладонью по лицу и прояснилась.

– Ладно! Отольются Артынову мои слезы. Теперь Яков взялся. Я велела Тоне передать ему все, что успела припрятать…

Был уже отбой на сон, в палатах потушили лампы. Из коридора Наташа и Корней перебрались в вестибюль, но там их нашла дежурная сестра и прогнала спать в палаты.

Корнею не спалось. Он лежал поверх одеяла, закинув руки за голову. На соседней кровати мучился старик. Дежурная медсестра включила свет на его тумбочке, сделала старику укол, подала подушку с кислородом. Старик успокоился. Стало тихо, темно, но снова не спалось. Словно наплыло из темноты то самое ощущение тоски по свободе, какое он уже испытал, когда вернулся в Косогорье из техникума. Вместо Донбасса, вместо широких просторов и веселых товарищей, безмятежных, опять свой дом, тесный двор, опять все что-то принудительное, нерадостное, изо дня в день одинаковое, неизбывное. Хорошо тут в больнице. Трудно, скучно, а все же ничего не висело над головой, ничего не стесняло здесь личной свободы, никуда не надо было спешить, ничего не надо было исполнять, проклиная в душе. Эх, остаться бы еще хоть на недельку!

Он подумал потом, что Тоня Земцова была права. Сто раз! Она не прижилась бы. «Робить», как утверждала мать, это все же не вся цель жизни. Но как же поступить, если приходится только «робить, робить и робить», гонять на базар, возить рыбу со стана, занимать должность, где не надо ворочать мозгами ни над какими проблемами, а тоже только «робить и вкалывать». Так вот «доробишься» и отупеешь и ничто уже тебе не угодит, ничто тебя не сделает счастливым, все станет не мило и пусто. Хорошенькое же счастье, если даже из больницы возвращаться домой неохота. И уж куда как «приятно» потерять такую девчонку, как Тоня! А впрочем, может, так будет лучше. И он стал убеждать себя в том, что поступит правильно, и ему будет легче, если он вообще, пока до поры до времени, не станет связывать себя ни с кем и ни с чем. Или уж совсем из дому уйти, скрыться из Косогорья? В Донбасс или в Сибирь. Положиться только на самого себя. Но не придется ли потом сожалеть? Мать как-то пригрозила: «Коли не любо, убирайся! Куда хочешь! А я все, чего для тебя нажила, промотаю или сожгу, травинки во дворе не оставлю!» Ну и пусть! Пусть вся эта чертова прорва сгорит!

Корней шепотом выругался, затем повернулся на бок и вдруг отчетливо представил себе, как горит двор и дом, как жухнут и крючатся от жары листья на яблонях, а мать стоит у ворот, расставив руки, растрепанная и торжествующая и никого не пускает, чтобы потушить пожар. Он, Корней, пытается ее увести, но мать хватает нищенскую суму, кричит, что она нищая, брошенная и отправляется вдоль улицы, по соседям, за милостыней.

Тик-так! Тик-так! Это в коридоре. Настенные часы мелко-мелко, по секундам, обрубают длинную веревку времени. Пора спать. Корней зажмурился, мысли, как обрывки каких-то воспоминаний, стали кружиться и кружиться, не связываясь между собой. Что такое особенное рассказала Наташа? Про Артынова или про ревность Мишки Гнездина? А Мишка крутил с Лепардой. Или не крутил. Где правда? Яшка говорил: «Правду надо не искать, а делать!» Как делать, если Артынов обокрал бухгалтерию, а Мишка крутил с Лепардой и ревновал Наташу? Нелепица…

В этом хаосе показалось на мгновение лицо Лизаветы. Муж дал ей развод. Лизавета стыдится встречаться с Тоней. Живет на частной квартире. И она тоже приходила в больницу. Поручилась за мужа. Нет, это не он, не ее муж, подкарауливал ночью, спрятавшись за березой. Не он! Так, сразу наповал мог ударить только Валов. Зверь! Это ведь Валов сказал: «Теперь тебе самому, мил человек, придется идти на станцию»…

И еще что-то привиделось, кажется, Кавуся. Корней пошевелил губами и спросил в полусне, что ей тут надо, и усмехнулся…

2

Семен Семенович дожидался гостей. Они должны были вот-вот нагрянуть. Елена Петровна торопилась прибрать в комнатах. Чтобы скорее управиться с домашними делами, Семен Семенович позвал Якова и Тоню Земцову, самых близких своих помощников.

Яков уехал в город, на вокзал. Заранее было, условлено, что гости прибудут в один день.

Соленья, варенья, наливки и компоты, приготовленные домашним способом впрок, особенно наливки из черной и красной смородины, из вишни, из малины и даже из лесной костяники, которым Семен Семенович отдавал предпочтение перед всякими фабричными винами, были добыты из погреба в изобилии, как в большой праздник.

– А ведь это и есть для меня большой праздник, – радостно потирая ладони, говорил Семен Семенович, обходя поставленные в ряд столы и уточняя, не забыто ли еще что-нибудь этакое важное, чем бы мог он доставить гостям удовольствие.

Первым приехал давний товарищ и друг, земляк, бывший деревенский комсомолец, бывший парторг бетонщиков на строительстве, а также бывший секретарь райкома в родном Семену Семеновичу Калмацком районе Александр Никитич Субботин, или попросту Санька с Третьей улицы. Не встречались и не виделись оба друга двадцать лет. Руководил теперь Субботин закладкой нового совхоза где-то на Алтае, а завернул в гости к Семену Семеновичу по пути в село Октюбу, откуда намеревался забрать к себе на Алтай мать.

Яков привез его на такси.

Тоня, вышедшая вместе с Семеном Семеновичем и Еленой Петровной за ворота принимать гостя и представлявшая его себе, поскольку он руководитель, солидным, несколько самоуверенным, увидела подтянутого, суховатого на вид, ростом до плеча Семену Семеновичу мужичка, оживленного и веселого.

Пока друзья целовались и обнимались, хлопая друг друга, Елена Петровна поднесла гостю полагающуюся по обычаю гостеприимства рюмку водки. К воротам в это время подкатило второе такси, тоже с Санькой, но на этот раз с Санькой Чиликиным, сыном Семена Семеновича, приехавшим в отпуск вместе с женой.

Санька женился недавно, родители невестку еще не видели. Под стать отцу, такой же широкогрудый и великий телом, он и жену подобрал по своей силе, величавую сибирячку, обветренную, как после морской службы.

– А ну, показывай Машу, какова она собой, – обнявшись с сыном и тоже хлопнув его по спине, словно проверяя добротность, сказал Семен Семенович.

Молодуха ему понравилась и фигурой, и невозмутимым таежным спокойствием.

Для нее расстелили до крыльца половик, и она шла по нему, подхватив Саньку под руку, а все остальные кидали в них горстями загодя приготовленное зерно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю