Текст книги "Утро нового года"
Автор книги: Сергей Черепанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
– Поди-ко, тебе своего добра мало!
– Ты мое не считай! Чужое не возьму!
– Так я к тебе за прясло тоже не лазила.
– У курицы ума нету. Она не разбирает, небось, где моя сторона, где ваша! Сама я видела, как она тут, за вашим пряслом, в назьме копалась. Так что отдай, не гневи бога!
– И не подумаю даже! – отказала старуха. – По всем приметам яичко мое! Белянка наша завсегда яички кладет крупные и чуток их примарывает.
– Так подавись…
– А ты лопни!..
Так и поругались. Марфа Васильевна даже толком не запомнила, чего наговорила в гневе старухе Чермяниной, а та, со злости, мазнула ее яичком в спину и испортила новую кофту.
Кофту Марфа Васильевна постирала и вывесила сушить, пошла за сменой, а в сундуке моль! И на углах, и на дне – повсюду белые личинки, паутинки да источенная молью шерсть! Не помог и нафталин!
Пришлось все дела бросать, наскоро опорожнять сундук, комод, гардероб и диван, шкаф и чемоданы, да все это вытаскивать во двор, на веревки, прокаливать на солнце.
Только занявшись переборкой наглядного свидетельства своих трудов, она мало-помалу пришла в себя.
Вообще, при некотором исключении, вещи ее всегда угомоняли, делали даже счастливой, возбуждали веру в бога, в Евангелие и приводили к негласному покаянию. Они, как полагала Марфа Васильевна, представляли состояние, оценивались в определенную стоимость и назначались в наследство. Его размер, в свою очередь, выражал степень великодушия самой Марфы Васильевны, уверенной, что чем больше этот размер, тем он угоднее богу, тем выше ее заслуги перед потомством.
Помимо легкового автомобиля, мотоцикла, пианино, трюмо, ковров, она запаслась добротными шерстяными отрезами, кусками льняного полотна, шелковых тканей, пачками первосортного шевро, золотыми браслетками, часами, цепочками и просто золотыми пластинками, весом в грамм, для зубных коронок.
Однако, успокаивая, переборка вещей также и утомляла Марфу Васильевну, невольно напоминая о нарушениях христианских заповедей.
В общей массе вещи были безликими, а стоило их взять по отдельности, каждая начинала поднимать завесу над прошлым, словно бы рассказывать, как она попала в сундук.
Поэтому и отношение Марфы Васильевны к отдельным вещам было разное.
Одни, купленные в магазине по обычной цене, она вынимала невозмутимо, а другие – со вздохом и содроганием, потому что ради них приходилось ловчить, попускаться заповедями. Это были вещи, приобретенные еще в войну. Война и положила фундамент под великое богатство Марфы Васильевны. Ни до нее, ни после нее не случалось выручать в один день огромные пачки денег. Лишь кабан, бывало, вытягивал на двадцать тысяч рублей. Война все пожирала, люди голодали, продавали за бесценок на базаре последнее барахлишко. А на рынке: литр молока – сто рублей, кило картошки – восемьдесят рублей, кило сала свиного – шестьсот рублей, кило меда – восемьсот рублей, картофельная лепешка, на один голодный жевок, – десятка! Иногда вместо денег не гнушалась Марфа Васильевна брать вещи. Если, конечно, вещь стоящая! Вот хотя бы взять эту, тонкую золотую цепочку с медальоном…
Она вынула из шкатулки цепочку, кинула на ладонь. На обороте медальона чернью написано: «В день нашей свадьбы». Свадьбы! Счастье чье-то было…
Всякий раз, рассматривая ее, Марфа Васильевна думала, что счастье то было, наверно, разбито, коли пришлось продавать эту вещицу, и набожно крестилась:
– Оборони, господи, от чужой беды!
Она хранила эту цепочку в сундуке с сорок четвертого года, не решаясь ни продать, ни подарить, ни выбросить. И боялась положенного на цепочку заклятья.
Женщина в обтрепанной телогрейке, по всей видимости, заводская работница, отдала эту цепочку за килограмм картошки. И не просто отдала, но прежде прослезилась:
– Муж на войне погиб, а больше и вспомнить уж его нечем, все продала. Возьми! Хоть один раз дочку накормлю досыта.
Потом настойчиво просила добавить к килограмму хотя бы две-три картофелины, а Марфа Васильевна не отступилась от назначенной меновой цены, и та женщина, уходя, плюнула ей прямо в лицо.
А вот еще вещь… Вышитая гладью льняная скатерть. Редко, очень редко берет ее в руки Марфа Васильевна.
В том же сорок четвертом году поселили к Марфе Васильевне в дом на время одну семью беженцев. Вся семья прибыла почти голая, с чемоданчиком и двумя одеялами. Сказывали, бежали от немца, из-под бомбежки чудом спаслись.
Квартиранты питались тощим пайком, спали на самодельных раскладушках, донашивали жалкую одежонку. Только в праздники позволяли себе маленькую роскошь: расстилали на столе льняную скатерть, сияющую белизной и узорами. Она, сунутая второпях в чемоданчик, напоминала им прежнее житье-бытье. И какой сатана толкнул тогда Марфу Васильевну на соблазн, она сама не припомнит. Как-то после праздника квартиранты постирали скатерть и вывесили сушить на веранду, а сами ушли на работу. С тех пор не видела эта вещица света, лежа на самом дне сундука. Квартиранты долго горевали, ходили к соседям, выспрашивали, не заходил ли во двор посторонний, наконец, получили квартиру и выехали. Даже Назар Семенович тогда не стерпел и сказал:
– Креста на тебе нет, Марфа! На что позарилась?
Виновата, не устояла! Уж очень силен был сатанинский соблазн! Но теперь смотрела она на скатерть иными глазами. Господь-де наказал ее за тот грех. Рассчиталась сполна! Чистыми денежками!
К сорок седьмому году накопила она неслыханный капитал. Тащить деньги в сберкассу поопасалась. Ведь не горючим трудом заработано! Начались бы спросы, расспросы. Иди, доказывай, как поила-кормила кабанов, как растила и продавала картошку, выжидала до весны самой высокой цены, как пекла алябушки и варила кисель из отрубей. Пришлось исподволь заменять мелкие деньги на крупные. И набралось сторублевками ровно сто тысяч! Сто тысяч! Даже самой не поверилось! Никому в роду Саломатовых во сне не снилось! Ну и она, Марфа Васильевна, в то время, при таких деньгах не собралась, как надо быть, с умом. Малограмотная, неученая – не сообразила! Сложила сторублевки в одну стопу, прогладила вмятины вальком, да и придавила деньги чугунной плиткой. Так-де, кучка станет поменьше, хранить проще. Лежали, лежали денежки в сундуке под чугуниной, да и кончились. Осенью сорок седьмого года ударила по ним денежная реформа. Сначала Марфа Васильевна не сплоховала, на деньги, что хранились отдельно, купила в универмаге пианино за двадцать тысяч, а потом уж кинулась к сундуку. Можно было еще успеть поменять сторублевки на новые знаки. Да уж бог наказал тут, подкараулил на эком месте! Вся стотысячная пачка от долгого лежания под грузом слилась в бумажный кирпич. Расклеить его так и не удалось. Пробовала паром обдавать, мочила холодной водой – без толку! Пришлось попуститься! Два дня бушевала в доме, ревела, сгоряча подала затрещину Назару Семеновичу, хотела выкинуть золотую цепочку, проклятую, однако же кончила тем, что стотысячный кирпич завернула в салфетку, положила на дно сундука и помаленьку опамятовалась. Как пришло, так и ушло.
Обогащение, которым она занималась изо дня в день, собирание чужих плодов, – если подвертывалась возможность, – ничуть не противоречило верованиям Марфы Васильевны. Она наизусть знала многие поучения Евангелия, особенно святое благовествование от Иоанна, главу четвертую, где Иисус говорит самарянам:
«…Возведите очи ваши, и посмотрите на нивы, как оне побелели, и поспели к жатве. Жнущий получает награду, и собирает плод в жизнь вечную, так что, и сеющий и жнущий вместе радоваться будут. Ибо в этом случае справедливо изречение: один сеет, а другой жнет. Я послал вас жать то, над чем вы не трудились: другие трудились, а вы вошли в труд их».
Послание к самарянам полностью оправдывало ее перед богом и перед ее совестью. Рассчитавшись с всевышним обесцененными купюрами, она больше не находила за собой греховных проступков и потому могла не бояться возмездия. Сначала она – жнец на чужой ниве. А скоро ее дом станет нивой, куда придет другой жнец, чтобы собрать все готовое.
– Господи, – по обыкновению обратилась Марфа Васильевна, – ведь мне-то самой ничего не нужно!
«А не соврала ли я? – некоторое время спустя спросила она себя. – Что в жизни земной было хорошего? Варила да стряпала, ковырялась в навозе, спала с нелюбимым мужем, брюхатела, как волчица, выла по своим щенкам. Хоть в богатстве нашла себя!»
Покончив с переборкой вещей, Марфа Васильевна не отделалась, однако, от назойливой мысли: что же станет со всем этим собранным ею по крохам богатством после нее? Корней не избалован, аккуратен, сметлив, а сумеет ли прикопить дальше? Не размотает ли? Какой окажется в семье будущая сноха? Сноха! Сама же ее приметила и выбрала. Так и сказала Корнею: «Товар возьмем справный!»
А справный ли?
– Наша сестра, как яблоко, – подытожила, наконец, Марфа Васильевна. – Сверху налитое, румяное, само в руки просится, а раскусишь, гниль одна, господи!
В нынешний день, после полудня, ждала она в гости Кавусю.
8
Кавуся пришла чуть раньше. Марфа Васильевна еще не успела убрать с веревок отрезы шерстяных материй. Во дворе пахло залежалостью, а снежинки нафталина таяли в солнечном тепле на прокаленных, сумрачно серых проталинах двора. Шаркая резиновыми подметками кирзовых сапог, Марфа Васильевна отодвинула с калитки железный засов, выглянула и впустила гостью. Ее она не опасалась. Кавуся бывала здесь уже не в первый раз и пользовалась полным доверием.
Поглядев на нее, Марфа Васильевна сказала себе, что любой, самый раскрасавец не пообиделся бы и не укорил бы ее за такой выбор. Так и цветет, так и цветет девушка! Картины бы с таких писать и выставлять людям на поглядение: любых денег не пожалеют! И голова! И плечи! И фигура! Лишь вот ноги не в меру, великоваты ступни. Да уж один-то дефект при этакой красоте – не убыток! И умна девка! Глаза вроде спокойные под прищуром, а пытливые, цепкие, насквозь пронзают! Такая сразу-то, ни с чего-то, не позволит себя облапать! Вот ведь и она, Марфа Васильевна, тоже, бывало, в молодости, в девках еще, скольким женихам отказала…
– А я тут порастряслась не ко времени с монатками, – нарочито, как бы извиняясь, произнесла Марфа Васильевна. – Суета ведь мирская!
Кавуся подарила улыбку, достойную ее величавости.
– Не скромничайте, Марфа Васильевна.
И сузила васильковые глаза.
– Впрочем, не понимаю, к чему так много отрезов? В запас? Их же в век не износить!
– Насчет вещей у всякого свое понятие, – разъяснила Марфа Васильевна. – По-моему, они много надежнее, чем бумажные-то деньги. Какую вещь ни возьми, она во всякое время может обернуться. А деньги-то! Бумажки! Их можно сколь хошь напечатать. Да и бумага теперича пошла не та: вроде гербовая, плотная, все же не та…
– Как бы эти товары не подешевели, – возразила Кавуся. – Теперь уже не военные годы, в магазинах за шерстью очередей нет и шелков – не выберешь. И моды меняются. У себя я не решилась бы держать.
– А у меня душа за добро не страдает, – уверенно ответила Марфа Васильевна. – Оно в сундуке не сопреет. Слава богу, тащить на продажу пока нужда не пристала. Пить-есть вещь не просит! Меня когда господь приберет, Корнею достанется. Не ему, так внукам. Всем хватит! Глядишь, кто-нибудь добрым словом помянет. – Она даже прослезилась при этом, как на собственных поминках, но тотчас оправилась. – А ежели не помянут, то и на том спасибо. Я сама-то живу по отцовским обычаям, чего мне от бога положено, то выполнила.
– Не примите за обиду, Марфа Васильевна, – поправилась Кавуся.
– А меня, Кавусенька, обидеть трудно! Пусть уж тот обижается, у кого за душой ветер дует. Мне обиды – все равно как пустые хлопоты! За свои годы-то я уж всякого натерпелась. Каждое бы лыко в строку ставить, то хоть со двора не выходи! На нашего брата, кто своим домом живет и мало-помалу со своего сада и огорода доход имеет, теперича все косятся, вроде мы и не люди. А разве я не такая же трудящая? На моих-то ладонях, небось, больше мозолей, чем у любого, кто к прилавку подходит. Ему не в пример: семь часов на производстве оттюкает, а дома лежит на диванчике, книжки почитывает, тары-бары растабарывает.
– Многие от зависти лишнее болтают.
– Именно, от зависти! – подтвердила Марфа Васильевна. – Иной говорун, может, и сам бы непрочь кое-какого барахла подкопить, да бог на то его вразумить-то вразумил, а толку не дал!
Кавуся прошла в комнату, присела на диван, предварительно оставив туфли у порога, чтобы не испачкать половики. Тут держалась прохлада, полумрак от зашторенных окон.
– Чайку не желаешь ли? – спросила Марфа Васильевна.
– Не откажусь, если есть. Жарко! – перешпилив прическу, сказала Кавуся. – А нет, то не беспокойтесь…
– Чайку надо попить, – веско и весело заметила Марфа Васильевна. – У нас с тобой, наверно, разговор-то начнется длинный.
– Да к чему его затягивать! Все ясно! Я подумала и не нахожу причины отказываться. Вас я знаю. Сына вашего уже дважды видела. Человек, как человек, не хуже других.
– Так и в добрый час, милая!
– Неизвестно, как отзовется ваш сын?
– И-и, да с ним меньше всего забот.
– Однако…
– Не чурбан же он! Где он в Косогорье себе найдет? Тут ведь у нас будто на малом озерке, кулички да гагары. Так что, ты, милая, за этим без сумления, все сама я устрою. А уж твое дело – девичье, сама понимаешь.
Кавуся помешала ложечкой в стакане, отпила глоток.
– Я думаю, Марфа Васильевна, немного повременим. Мы сначала с Корнеем накоротке познакомимся, погуляем, а уж позднее, к Октябрьской, что ли, распишемся.
– Только давай такой уговор: переезжай-ко на эту пору к нам. Хором хватит, станешь жить хоть со мной в одной комнате или горницу отведу.
– От людей-то как?
– Причем люди! Пожила квартиранткой, а потом и хозяйкой стала! Эко!
– Пожалуй, перееду! – задумчиво покивала Кавуся.
На том и порешили.
Марфа Васильевна уже собрала посуду и наладилась было показать гостье сад, – яблони народили обильно, – но вернулся с завода Корней, ради которого, собственно, и разыгрывалась вся эта история, давно Марфой Васильевной задуманная.
Она вышла на веранду его встретить, но предварительно Кавусю предупредила:
– Надень туфли-то, не сиди босиком! Да не сумлевайся, надевай! Я вечером опосля половики выхлопаю во дворе. Пыль не пристанет.
Кавуся обулась, вынув из сумки зеркальце, поправила прическу и передвинулась на краешек дивана. Обнаженные руки с крохотными, почти незаметными крапинками веснушек кинула на колени. На безымянном пальчике лучисто вспыхнул золотой перстенек с дорогим камнем. Ее лицо осталось бесстрастным.
Марфа Васильевна вынесла Корнею новые брюки, ботинки, свежую рубашку и велела себя прибрать.
– Умойся от рукомойника, эвон красное мыло возьми, сними заводскую-то вонь. Да поживее. В доме-то девушка…
Кавуся еще раз кончиками пальцев поправила пышные волосы и, когда Корней переступил порог комнаты, поднялась.
Он слегка запнулся за порог, смутился. «Ну и ну! Все-таки она!»
– Ознакомьтесь-ко! – распорядилась с веранды Марфа Васильевна. – Да побудьте пока, мне надо с делами управиться.
Они назвались друг другу. Корней, розовый от стыда и смущения, спросил:
– Как это вы к нам?
– Вообще! – слегка пожала плечами Кавуся. – Марфа Васильевна себе платье заказывала. Вот и приехала посмотреть материал.
– Вы шьете?
– Ну, хотя бы… – сыграла Кавуся глазами. – Между делом…
Они продолжали стоять, Корней чувствовал себя растерянно и не догадался сразу предложить ей стул. Переминался. И как будто туман ударил ему в голову, так она была хороша, эта девушка, вблизи.
– А вы отчего меня так внимательно рассматриваете? – поиграла и улыбкой Кавуся. – Даже неловко…
– Я ведь вас уже прежде встречал, – сказал, наконец, Корней.
– И я вас встречала. На базаре. В больнице.
– Ну, а как ваша мама? Больна еще?
– Выписалась.
– Должно быть, славная она женщина…
– Не знаю, – наклонила голову Кавуся. – Я привыкла.
Не дождавшись, Кавуся сама пригласила сесть. Корней отдернул шторы и распахнул створки. Из палисадника хлынул холодок.
Смущение у него не проходило. «Ну и ну, таки подстроила мать, – думал он, стараясь чем-нибудь Кавусю развлечь. – Откормленная сдобными булочками! Как это все получилось? Неужели сама пришла? Человека не узнаешь, пока с ним пуд соли не съешь!»
Кавуся овладела разговором и вела его умно, просто и рассудительно. «Вот она какая! – некоторое время спустя уже почти с восхищением подумал Корней. – Не чета ни Антонине, ни Лизавете! Где такие вырастают? Кого они любят? Неужели есть парень, которого она любит?»
Ему опять стало перед ней совестно, он выглядел, очевидно, таким неотесанным, таким грубо простоватым!..
Кавуся спросила про театр. Бывал ли Корней? Какие постановки ему больше нравятся? Уж лучше спросила бы про луну! При луне он с девчонками на лавочках у ворот сиживал, а вот в театре не был ни разу. Не влекло. Но ответил, что бывал, не часто хотя, из Косогорья до театра далековато.
– Ну, а если бы я позвала вас в театр? – брызнув на него лучиками, проверила Кавуся.
– Охотно поеду! – с готовностью согласился Корней. – В любое время.
У него даже не возникало потребности избрать в разговоре с ней тот несколько насмешливый, холодноватый тон, каким он пользовался, бывало, при Тоне и Лизавете.
– Или я вас приглашу. Поедете?
Кавуся кивнула.
Между тем, Марфа Васильевна поснимала с веревок отрезы, снова пересыпала их табаком и нафталином, уторкала в сундук.
Наблюдала, проходя мимо: как они там?
Дело шло на лад. «Ух, девка! – похвалила Марфа Васильевна. – Уж такая любого зауздает! А мой-то тюлень!..»
Решила подтолкнуть дело.
– Ну-ко, молодежь! Чем у окошка сидеть, прогуляйтесь. Ты, Корней, выгони-ко легковую машину из гаража, заправь, да и поезжайте куда-нибудь…
Это была превеликая щедрость с ее стороны.
Вскоре из тесовых ворот чиликинского двора плавно и бесшумно выехала новенькая «Победа» в свой первый рейс.
Марфа Васильевна, прислонив ладонь к переносице, против солнца, проводила взглядом машину до поворота в переулок и набожно произнесла:
– Дай-то, господи! Уж скорее бы уладилось! Пока жива-здорова…
9
Кавуся Баталина шла теперь по жизни осторожно и осмотрительно, как по шаткому мостику, совершив, как ей казалось, непоправимую ошибку.
Она успешно выдержала экзамены на товароведческий факультет, пробыла на нем весь первый курс и, вероятно, продолжала бы так же успешно учиться и дальше.
Подруги предупреждали: «Ты, Кланька, красотой в кошки-мышки не играй! Отдавай себе отчет!» Но она, Кавуся, избалованная матерью, сознающая неотразимость васильковых звезд в своих опушенных черными ресницами глазах, пользовалась ими, пожалуй, без меры. В семье денег недоставало. Мать зарабатывала весьма скромно, а кроме Кавуси, взяла еще на свои плечи Женьку и Нюську, племянников, родители которых погибли при автомобильной аварии. Поэтому-то, урезывая себя до последней степени, стараясь, чтобы дочь одевалась и обувалась «не хуже других», Анна Михайловна отдавала на нее последние свои силы, надорванные войной, а Кавуся принимала как позор и унижение все то скромное, дешевенькое, что с таким трудом для нее добывалось: и платья, и обувь, и верхнюю одежду. Безмерной своей любовью к дочери и безмерной своей жалостью, что вот она, доченька, в те военные годы натерпелась голоду и холоду, Анна Михайловна сама приучила ее не помогать, а требовать, эксплуатировать любовь и материнскую жалость с холодным равнодушием и непониманием.
С Игорем Лентовским встретилась Кавуся впервые на институтском вечере. Привел его туда Сухачев, студент третьего курса. Из публики, примелькавшейся, Игорь очень резко выделялся прекрасно подогнанным на него черным костюмом, накрахмаленным воротником, самоуверенностью, веселой находчивостью и щедростью. Ему было за тридцать. Кавусю он сразу заприметил и, кроме нее, почти ни с кем не танцевал. Потом они угощались в буфете, Кавуся ела шоколад, пила шампанское. Лентовский довел ее до дому, вежливо раскланялся. А через неделю она стала бывать с ним каждый день, еще через неделю осталась у него ночевать.
Полгода продолжалось ее страшное счастье. В очередную сессию нахватала двоек. Зачетку от матери скрыла. Стипендию ей срезали. Пользоваться деньгами Лентовского, зависеть от него показалось стыдно. Порвать с ним, повиниться матери, попросить у подруг поддержки помешали гордость и страх. Лентовский же продолжал откладывать брак, отлынивал, не выказывал намерения переселить ее к себе. И поздно уже было поправлять ту вихлястую, бесшабашную фразу, что бросила она однажды подругам: «Хочешь жить, умей вертеться!» Тогда-то она и приняла правило Марфы Васильевны: «Хочешь жить, так умей жить!» Но как? Еще теплилась надежда вернуть Игоря, снова ошеломить его – не только глазами, а всем блеском их материальной оправы: много денег, много платьев, много обуви, много дорогих безделушек! И снова стыд: не ринется же она спекулировать на базаре!
Она начала работать, объяснив матери, что переходит на вечернее отделение. Заработок простой фабричной швеи. Мало! Слишком медленно достигается цель. Мать от нее не получала ни гроша. «Ей надо одеваться, посмотрите, как теперь молодежь одевается, проживем на мою зарплату!» И все равно мало! Так начался тот изнурительный, одуряющий труд по ночам, из ночи в ночь, без отдыха после фабрики, по частным заказам. Норма: одно платье за одну ночь! К ней шли. У нее оказался отличный глазомер, понятие цвета, формы. Ее выбор фасонов был удачным, и некоторые заказчицы даже приплачивали к той недешевой плате, которую она брала. Наконец-то, и сама она стала одеваться по моде. Почти ежедневно одевалась по-разному. Однако же вещей не копила. Два-три раза надетое платье пускала в оборот. И тут ей подвернулась Марфа Васильевна с ее связями. Марфа Васильевна брала платья, обувь, летние пальто на перепродажу – охотницы находились.
А Игорь уехал из города и не оставил адреса. «Подлец! – бросила Кавуся ему вдогонку. – Негодяй!» Потом она ожесточилась и очерствела. Застыла в холоде. Отвергла все прекрасное в любви, как опоганенное.
И поэтому, когда Марфа Васильевна, нацелившись на нее, предложила свой двор, согласилась: «А не все ли равно!..»
Близкое знакомство с Корнеем ее немного покоробило. Все в нем, кроме внешности, показалось сероватым, тусклым, словно припечатанным незатейливой косогорской действительностью.
Но договоренности с Марфой Васильевной не нарушила.
Они катались с Корнеем по людным городским улицам. Корней рассказывал что-то о техникуме, о защите диплома, о каком-то своем товарище в Донбассе, – Кавуся почти не слушала. Изредка лишь она наклоняла голову, сдержанно улыбалась и опять смотрела сквозь ветровое стекло на снующих по улицам людей, на все это многообразие, на кипучее биение жизни, из которой ушла. «Не все ли равно! Или так… или вот так!»
На следующий день Марфа Васильевна приступила к Корнею со всей непреклонностью.
– Ну, милой сын, товар теперича посмотрел, потрогал – пора покупать! Шишлиться и тратиться по пустякам недосуг.
– Ты будто лошадь в телегу запрягаешь, – недовольно возразил Корней. – Неужели без тебя не обойдется?
– Дело уж слаженное.
– Ты по-прежнему путаешь, мама, нынешнее время со стародавним: сосватала, срядилась и окрутила!
– Нет, милый, старым режимом меня не попрекай. Я хоть и старая, а проворная, поворотливая! Небось, как нацелилась, так и возьму. Тебе, что ли, Кавуся-то не понравилась?
– «Товар справный»! – усмехнулся Корней.
– Не вороти нос, уж такую кралечку не взять…
– Такая у нас ведь тоже не сдюжит. Хребет тонковат.
– Ты не лыбься. Она пуще тебя робить умеет. Эвон мастерица какая! На дому больше тебя наколотит. В назьме-то сам покопаешься.
Вечером Кавуся снова приехала, опять ездили в город кататься.
Корней держался с ней уже не так скованно, даже развязно, как иногда умел.
Кавуся прищуривалась, холодно продолжала в нем разбираться.
И опять Марфа Васильевна подступала:
– Эко, неуправный! Девка, небось, твоего слова ждет, а ты валандаешься с ней…
Корней заупрямился.
– Если уж сходиться, так серьезно, а не как-нибудь! Ты с отцом прожила хорошо ли?
– Моя жизнь не в счет!
– Мне Кавуся нравится, – наконец, признался он матери. – Но не потому, что ты ее выбрала. А вот какая-то есть в ней особенность…
– Еще бы! Экая маков цвет!
– Перестрадала она вроде…
– Тебе какая забота. Значит, страдать не станет!
Больше он уже не называл Кавусю «откормленной белыми булочками невестой для академика». Холодно, равнодушно, но смело она поворачивала его к себе, облучая и завораживая. Однажды Кавусе захотелось поехать в лес. Дальше, как можно дальше от города, в тишину, в простор, в золотую россыпь перелесков!..
Свернув с тракта, Корней проехал по пушисто-мягкой проселочной дорожке к старой пойме реки. Ветер, хлеставший навстречу, сразу же сник. Величавый хоровод белых берез, осыпанных брызгами желтизны, расступился, открывая перечерченные вечерними тенями жухлые поляны. В овражке между черемухой и черноталом встретился глухой ручей. Он брал начало на пригорке, от подножия мшистого валуна. Тут, как в блюдце, плескались по галькам прозрачные ледяные струи, рассеивая на сытую осоку-резучку водяную пыль. Дорожка, круто изогнувшись, терялась за пригорком, убегая дальше по волнистому речному берегу.
– Вот здесь, – показала Кавуся.
Она устало повела плечами и ушла в глубину березняка собирать последние, уже подсыхающие багряно-красные ягоды костяники, похожие на рубиновые брошки, как бы небрежно кинутые на серый лист-падалик.
Корней вымыл руки в роднике, долил в радиатор воды и тоже взялся собирать ягоды, срывая черенки под корень.
Потом Кавуся спустилась вниз, к пойме реки. Черноталы росли там гуще, укрывая высохшие промоины и мелкие заводи.
Остановилась она у обрыва. Ветер трепал подол ее платья, гнал по заводи рябь. Заваливаясь на крыло, тревожно закричал чибис. Она помахала ему и присела перед обрывом, обхватив колени руками.
«Что с ней такое? – думал Корней. – Кто она? И почему я с ней?..»
Он спросил бы ее наверно: «Да кто же ты? И для чего мы здесь? Ты любишь кого-то? Так люби! И давай кончим все это!» А не пошел и не сказал ей, остался возле машины, достал книжку и начал читать, как шофер такси, которому уже все вперед оплачено.
Спускались сумерки. Темнело. Лес замирал, засыпая. Потрескивали сухие сучки. Наносило грибную прель.
Корней включил фары и посигналил.
– Там очень славно на обрыве! – сказала Кавуся, переводя дыхание. – Куда-то течет река! Осыпается берег. Из-под осыпи торчат корневища. Плещутся рыбы. Листья шуршат в кустарниках. А река течет, течет, течет…
Была она теперь не в меру оживлена.
– Вам со мной скучно? – ревниво спросил Корней.
– Ну, ну, не хмурьтесь, пожалуйста!
Она встала, вплотную приблизилась, так что он почувствовал теплоту ее тела. И погладила пальчиком его по бровям.
– Расправьте! Вам это не к лицу…
Вырваться ей не удалось.
Так жадно и сильно он не целовал даже Лизавету.
– А вот и довольно, – отстранилась Кавуся. – Хватит! Сладкого не досыта.
И в следующие встречи, увлекая его все дальше, Кавуся скупилась на ласку. Когда, проводив ее до дому после кино или после театра, Корней брал ее голову в свои руки и наклонялся, она поджимала и лишь на мгновение подставляла ему губы, словно нехотя раскрывала кошелек и сдавала сдачу.
Она пыталась привыкнуть, заставляла себя, но, проводив его, тоскливо смотрела вслед. «Как от него пахнет кирпичным заводом…»
Наконец, по настоянию Марфы Васильевны, Кавуся перевезла в Косогорье один чемодан с вещами и швейную машину, электрическую, на которой работала дома.
– Кое-чего для меня надо пошить, – объяснила Марфа Васильевна это перемещение. – Не гонять же к ней в город с каждой тряпкой. А я, эвон, уже из всех своих платьев вылезла, обносилась, да ведь и ей, поди-ко, к семейной жизни пора приготовиться.
– Пора, так пора, – согласился Корней.
В первую же ночь Кавуся вволю и сладко выспалась, без раздумий, не ворочаясь в постели, а утром помогла Марфе Васильевне почистить от сорняков гряды, собрать в саду падалик, напилась свежего молока, наелась малинового варенья, наготовленного впрок.
Новая для нее жизнь, предельно простая, полудеревенская, в замкнутом дворе, посреди сосредоточенной тишины, по первоначалу несколько обогрела ее равнодушие и холодность, угомонила еще оживающие противоречия. «Не все ли равно!»
Возвращаясь с завода, Корней брался за лопату и чистил от навоза сарайки, подбирал хлам во дворе, перекапывал землю в ягодниках, либо копал яму для второго погреба. Одного погреба не хватало. Банки с вареньями и компотами уже не помещались на полках. А Марфа Васильевна и Кавуся продолжали варить. В простеньком сереньком платье, босая, Кавуся вызывала у Марфы Васильевны искреннее умиление.
– Дай-то, господи! Уладилось бы скорее…
10
Валова взяли на заводе. Следователь чуть его не упустил. Пока искал в диспетчерской и в обжиговом цеху, тот успел сесть в кабину порожней машины, ожидавшей погрузки, дал газ и на полном ходу ударил по выездным воротам. Березовое полено, служившее для подпорки, треснув, сломалось, ворота распахнулись настежь, и скрылся бы Валов, не случись небольшой заминки. Позднее было установлено, что от удара в ворота кузов машины несколько занесло в сторону, и при выезде заднее колесо зацепилось за столб. Валов дал задний ход. Тем временем, Подпругин, предупрежденный следователем, заорал, вспрыгнул на приступку кабины, схватил нарушителя охраняемой им границы за шиворот. Так их и разняли, когда машина, потеряв управление, снесла угол вахты и опрокинулась набок.
– Ах ты, язви тя! Ах ты, лешак! – ругался Подпругин, всовывая обратно в рот оброненную впопыхах протезную челюсть. – Вздумал уйти! Я тебе, прорве! – грозился пальцем. – Я те покажу! Я на войне, в разведке, не таких лавливал…
Кто-то из сбежавшейся публики поправил его:
– Ты ведь, кажись, служил-то в тылу!
Подпругин и на того ругнулся.
Начались спросы-допросы. Следователь вызывал по одному в давно пустовавшую комнату главного инженера, выпытывал: что? как? почему? Валова увезли в закрытой машине. При обыске в его доме следователь разыскал в подвале пятьдесят две тысячи рублей и заверенные сельсоветами акты на продажу домов. По этим актам стало известно, что Валов и Артынов строили дома в разных ближних и дальних поселках то на свое имя, то на подставных лиц, потом продавали и делили барыши.
– Простая ж, однако, была механика! – удивленно разводил руками Семен Семенович, вернувшись с допроса. – А уворованный кирпич махали в недостачу, из недостачи в брак, из брака в отвал.
На оперативке, созванной специально по этому поводу, Семен Семенович напомнил Богданенко: