355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Черепанов » Утро нового года » Текст книги (страница 20)
Утро нового года
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:38

Текст книги "Утро нового года"


Автор книги: Сергей Черепанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)

– Да, конечно, правду не скроешь, – сказал он себе жестко. – К черту всякое заигрывание со своей собственной совестью!..

Лизавета прикрыла дверь, полоска света замкнулась, в комнате темнота загустела, лишь с улицы, через снежную падеру виднелось растертое пятно фонаря. От жарко натопленной печи тепло стало плотнее.

Корней встал с кровати, постоял у окна, затем закурил и, попыхивая папиросой, опять вспомнил свой жгучий стыд. Но странно, ни ревности, ни злости у него не появлялось. Ну что же, просто взял чемодан и ушел. Вот и с Тоней так же. Разошлись как-то очень уж скоро, без шума и просто. А ведь Тоня любила и намеревалась сделать что-то хорошее. Кавуся не любила, не дорожила, ни о чем не мечтала. Голимая пустота, как в нежилой квартире. Только вот Лизавета…

«Все же, как она здесь появилась? – подумал он. – И вдруг дружба с матерью!»

Никогда он не ценил ее преданности. Лизавета постоянно находилась словно сбоку, для нужды, и не жаловалась, не готовила его в герои, не навязывалась, но была ему рада и просто любила…

Мать в спальне заворочалась у себя на постели.

– Никак не могу угнездиться, подушки сползают, спина от перины саднит. Уж которую ночь век сомкнуть не могу. Посиди со мной, милая, одинаково, где быть, либо ложись.

– Успокоиться вам надо, Марфа Васильевна, – посоветовала Лизавета.

– Легко вымолвить! А что будет дальше? Не убежит ли снова?

– Не привяжешь ведь!

Да, действительно, что же дальше-то будет? Сколько разных людей задавали и задают себе подобный вопрос! А какие они находят решения? Становятся ли они затем лучше или хуже? Очевидно, только сильные становятся лучше. Сильные умеют быть терпеливыми. «Ты привычки не заводи сразу дело бросать, – бывало, учила мать. – Ежели сразу не получилось, то переделай и раз, и два, а надо, то и десять раз, покамест не выйдет по душе!»

Впрочем, шить и пороть по десятку раз – это еще куда ни шло, испортил да выбросил, свое место в жизни можно выбрать лишь один раз и навсегда.

– Я вот полагала так: сама радостей не знала, пусть хоть мои дети и внуки их испытают, – как бы угадав его мысль, печально сказала мать, – накоплю, наживу, авось, даром труды не сгинут. Добрых туфель не надевывала, все ходила в сапогах, экую тяжесть на ногах таскала, а следов-то моих, значит, на земле нету. Не настоящую себе жизнь выбрала. Не поправишь ведь…

Снежное безумие на улице улеглось. Заморосило. Затуманило. Желтое пятно фонаря еще больше расплылось и начало меркнуть. В углу за комодом зашебаршила мышь.

Лизавета осторожно заглянула в комнату. Корней, не отходя от окна, спросил:

– Ты зачем здесь?

– Поглядеть хочу, как страдаешь! – засмеялась она, но порог не переступила. – Обжегся, наконец!

– Не знаю, обжегся ли? – мирно ответил Корней. – А страдать нет причины. Баба с возу, кобыле легче!

– Даже так?

– Да!

– Не храбришься ли?

– Ты от мужа ушла, так легко ли было?

– Вынесла, а не взвешивала тяжесть и не мерила.

– Я взвесил. Тяжко и скверно! Но жить можно.

– Перетерпишь, – пошутила Лизавета. – Любишь кататься, люби и санки возить.

Она прикрыла дверь, погасила в кухне свет и вышла на веранду. Затем скрипнула калитка. Сквозь туманную мглу, как тень, промелькнула мимо палисадника ее закутанная в балахон фигура.

Марфа Васильевна лежала на спине, лицом вверх, выложив руки на одеяло. На тумбочке возле кровати горел ночник. Корней постоял возле нее. Марфа Васильевна смотрела, не отрываясь, словно не узнавая в нем сына. Молчание это тоже было тягостным, а все же Корней выдержал его, не стал виниться и спросил, почему Лизавета не осталась.

– И у нее ведь, поди-ко, своя гордость есть, – с попреком в голосе ответила Марфа Васильевна. – Кто мы для нее? Я чужая. А ты…

– Пора поздняя, – пояснил Корней.

– В чужом месте не спится. А утром ей на завод надо. Мы тут валандаемся, нам вроде от простой поры, а у человека же свои дела и заботы.

Он никогда не представлял себе, что у отчаянной Лизаветы могут быть какая-то «своя гордость» и свои «заботы».

– Вот сын мать бросил, а чужие люди ей помогли, – строго выговорила Марфа Васильевна. – Не в добре люди узнаются, только в беде. Могла бы, так в пояс им поклонилась…

Все это случилось тоже просто, обыкновенно, точнее сказать, по-житейски. Три дня подряд Корней не наведывался к матери, занятый поисками денег на покупку шубы Кавусе, сидением в прокуратуре на допросах и поездками в трест, где рассматривались его поправки к проекту реконструкции завода.

Три дня, донельзя обиженная Корнеем, но страдающая после ссоры с ним, Марфа Васильевна была в доме одна. Пелагею, надоевшую ей глухотой и никчемностью, она сразу после ухода Корнея прогнала, а Пелагея забыла закрыть калитку. Во дворе рвалась с цепи и выла некормленная собака, в саду шлялась и бодала яблони рогами соседская коза, в нетопленых комнатах тянуло промозглой сыростью.

Вероятно, судьба все же сжалилась над Марфой Васильевной и подослала к ее двору сначала Чермянина, потом Якова Кравчуна. Чермянин постоял, почесал в затылке, но, очевидно, не сообразил, как ему поступить, зато раскрытая калитка, и воющая собака, и коза, забравшаяся в сад, привлекли внимание Якова, поскольку подобное запустение никогда не было свойственно семейству Чиликиных.

Козу он выгнал, калитку прикрыл, а затем заглянул на веранду и в кухню. Марфа Васильевна сидела на полу. У нее не хватило сил выползти из дому и навести порядок, ослабевшие и скованные болезнью ноги не держали ее тяжелое тело.

Яков помог ей добраться до постели и спросил, не надо ли еще чем-нибудь помочь, не надо ли разыскать Корнея или позвать кого-нибудь? Она ответила, что ни в ком не нуждается, а пусть он, уходя, закроет ворота на засов и выпустит на волю собаку, ей все равно теперь уже некому служить.

– Надоела, наверно, собака? – спросил Яков. – Постоянно воет.

– Нам и осталось с ней лишь выть, – сказала Марфа Васильевна. – Ей с голоду, мне с горя. Кому мы нужны?

– Не пропадать же вам!

– Пропадем, так в миру не убудет, – безнадежно отмахнулась Марфа Васильевна.

– Давайте мы вас в больницу отправим, – предложил Яков. – Я могу из конторы позвонить, вызвать «скорую».

Он, конечно, догадался, что звать Корнея не нужно, что не зря Корней занимал деньги у Мишки Гнездина, но Марфа Васильевна снова отказалась от услуг.

– Чего-то я не видела там, в больнице! Подыхать лучше дома…

Яков посуровел.

– Не устраивайте представлений, Марфа Васильевна.

Он говорил требовательно, настойчиво и напрямик, – это она сама отвернулась от людей, а не люди от нее.

И Марфа Васильевна сдалась, отмякла, потому что невозможно было отрицать его правду и суровую прямоту.

– Да ведь не с другой же я планеты свалилась. Неужто на мою долю доброты не отпущено? А боюсь. Не поймет меня никто.

Она, болея, успела многое в себе перебрать и подвергнуть уценке, как неходовой товар.

– Вот даже перед Лизаветой моя душа не спокойна! Ни за что, ни про что так ее облаяла, на всю улицу осрамила, побежала к ней барахлишко сыново выручать. А надо было его туда самого турнуть, пусть бы выкручивался…

– Вообще Лизавету вы зря обругали, – подтвердил Яков.

– Не знаю, но перед ней больше всего неловко, она ведь тоже, как брошенная. В одинаковой мере со мной.

Марфа Васильевна повздыхала, а напоследок все-таки попросила:

– А ты мне вот что, ежели по добру хочешь услужить и коли не трудно и незазорно, то проведай ее, передай: так, мол, и так, Марфа Васильевна велела шибко-то не серчать. Мало ли под горячую руку натворишь. С мужиком-то своим она не сошлась еще?

– Да и не сойдется, наверно. Не шутка ведь!

– И то, какая уж тут шутка! Ежели сердце к нему не лежит. Так что передай. Или уж лучше, погаркай ее ко мне, хоть на минутку пусть забежит, пусть-ко старухе зло не ставит в укор.

Лизавета на второй же день явилась во двор Чиликиных, чем немало удивила Марфу Васильевну, так как на исполнение своей просьбы она особенно не надеялась. По ее расчетам, Лизавета могла запросто отказаться или уж, в лучшем случае, отнестись безразлично.

Но именно потому, что Лизавета все же явилась, a не поморговала и не заплатила за зло злом, Марфа Васильевна расчувствовалась. Какая между ними происходила беседа, были ли взаимные упреки и укоры, кто из них наступал, кто отступал, все это осталось никому неведомым, а несомненно было,-лишь то, что они нашли между собой общую точку, как Марфа Васильевна называла, «бабью».

В общем, кончилось все тихо и мирно, Лизавета накормила Марфу Васильевну обедом, нагрела на плите бак воды и помыла ее в тазу, – побанить мать Корней не догадывался.

Умиротворенная, ухоженная, нашедшая вдруг себе верную опору, Марфа Васильевна оставила Лизавету у себя ночевать, а когда та перед сном разделась, спросила:

– Ты чего это, вроде как в корпусе пополнела? Уж не затяжелела ли?

– Начала.

Призналась она без смущения, а как-то даже с особым удовольствием и нескрываемой радостью.

– Ах ты, господи! – сказала Марфа Васильевна. – Экая же ты лихая! Без мужика с дитем смаешься.

– Не смаюсь. Еле дождалась!

– Нагуляла, небось, или от своего мужика?

– От кого хотела, от того и взяла, – засмеялась Лизавета. – Не напрасно любила…

«Да, вот и это произошло так просто, – подумал Корней. – Стоило им лишь понять друг друга».

За окном, в ночи, моросило. Мелкие капли воды стекали по стеклу, образуя узоры. Ночник возле кровати Марфы Васильевны накалился, белое пламя внутри лампы замигало и вдруг потухло. Корней принес из горницы другую лампу. Марфа Васильевна снова строго оглядела его.

– Ты вот меня ругал, я-де всегда давала тебе и отнимала, а сам-то как поступаешь? Берешь да бросаешь! Дите у Лизаветы твое?

– Мое, – желая быть независимым, ответил Корней.

– То-то же!

– Мое и будет мое, – еще раз подтвердил Корней.

Остаток ночи прошел в томительном ожидании рассвета. Уже все было решено и после всего пережитого поставлена точка. Он, Корней Чиликин, мужественно признал, что вихляние туда и сюда, будь то в семье или на заводе, перед матерью или перед людьми, с которыми вместе трудишься, попустительство своим слабостям и мелким желаниям, вовсе не тот путь, где находится истинное призвание человека и где он может найти самого себя в полной мере.

На заводе почти никто не обратил внимания на его разрыв с Кавусей. Лишь Семен Семенович справился о состоянии здоровья Марфы Васильевны, да Мишка Гнездин дружески подмигнул и слегка сунул кулаком, но и то мимоходом, и то, вероятно, потому, что, собираясь ехать в трест, Корней сказал Богданенко:

– Нам с вами, Николай Ильич, делить нечего. Давайте не будем подставлять друг другу подножии. Я работаю не для вас лично, хоть именно вы назначили меня на должность технолога. И вы, и я служим общим интересам. Проект реконструкции нужно поправить. И я это докажу.

Он был уверен и тверд, поправки к проекту были как бы проверкой его знаний и опыта, его отношения к делу. Эти поправки он еще раз пересмотрел и обсудил вместе с Яковом, Гасановым, Семеном Семеновичем, а также заручился согласием проектировщиков быстро все переделать.

Но согласование и исправление проекта затянулось. Пока проект прошел все инстанции, малые и большие, пока, наконец, поставили на нем многочисленные штампы, резолюции и печати, подступил уже ноябрь, затем землю сковало декабрьским холодом, завалило сугробами, заиндевели деревья, и косогорское озеро затянуло прочным льдом. В переулках между сугробами пролегли узкие пешеходные тропы. В октябрьский праздник отгулял Корней свою свадьбу с Лизаветой, хотя и без шума, без громких песен, без битья посуды и без богатых даров, как гуляли по обычаю прочие молодожены. Гостей собралось мало, всего лишь дядя, Яков Кравчун и Мишка Гнездин с Наташей, каждый из них выпил свою рюмку и каждый сказал свое доброе слово, как подарок на свадебное блюдо. Это было как раз то, чего всегда не хватало в здешнем доме. Марфа Васильевна три недели провела в больнице и, как она потом выразилась, «в спокойствии оклемалась». И с тех самых пор кончилось и замкнутое одиночество большого чиликинского двора, не умолкала калитка ни в будни, ни в праздники. Только еще с Семеном Семеновичем никак не могла Марфа Васильевна помириться, застарелая боль нет-нет да и колола ее, и возвращалась еще иногда тоска по проданной сыном корове, по тишине, по издавна привычным трудам…

15
(Из письма Корнея Чиликина другу в Донбасс, 20 декабря 1957 года)

«…Все, конечно, просто и ясно, если, как говорит Яшка Кравчук и как пишешь ты, не мудрить над своей собственной жизнью, не двоить, не искать личной выгоды, не тащиться где-то в хвосте и по обочине, а просто жить наравне со всеми, по правде, по чистоте, с верой и доверием, а точнее сказать, – с открытой душой.

Ты, впрочем, пойми меня правильно, я вовсе не утверждаю, будто надо опускаться, ходить в отопках, в застиранных штанах, спать на голой кровати посреди голых стен и клопов и владеть какими-нибудь двумя десятками фраз для общения с людьми.

По-моему, чтобы чувствовать себя вполне нормальным человеком, совершенно не нужна нужда. Что-то я ни разу не слышал ни от кого: «Вот у меня в квартире пусто, поэтому я лучше всех!» Наоборот, куда ни посмотри, каждый стремится получить жилье в благоустроенном коммунальном доме или же построить свой дом, развести сад, организовать быт. Все люди покупают мебель, ковры, телевизоры, стиральные машины, хорошо и по моде одеваются, и при всем этом, стремятся хорошо работать, побольше зарабатывать, получать награды и премии, вносить рационализаторские предложения и за них тоже получать премии. Да и от курорта никто не отказывался.

Это богатство, а не обогащение! В богатстве, насколько я теперь разобрался, есть простота и правда, оно создается трудом и нацелено оно в будущее, а в обогащении нет ни простоты, ни правды, а только голимая духовная нищета и только лицемерие, равнодушие, то есть всякая сквернота персональной конуры.

Моя мать купила еще в сорок седьмом году пианино. Не знала, куда сплавить во время денежной реформы двадцать тысяч рублей. Уже много лет это злосчастное пианино торчит в комнате, никто на нем не играет и, наверное, не будет играть, – я сам даже на гармошке играть не умею. Но это «вещь»! Я добавлю от себя, – для нас она бесцельная вещь, скопище пыли. А между тем, кому-то она дозарезу нужна, надо учить детишек, в магазинах за пианино целые очереди.

Стало быть, наше пианино не признак богатства, а признак нашей бедности. Недаром отец однажды сказал: «Все у нас есть, а я нищий!» Вот и я тоже стал бы нищим с нашим домом и садом, с легковым автомобилем и полными сундуками. Вещи все заслоняли собой: откровенность, душевность, любовь, ласку, честность. А ведь без этого нет и не может быть семьи, только общежитие квартирантов.

Так вот и глохнет потом в душе все доброе, начинаешь сам жить вкось и вкривь, черствеешь и холодеешь и духовным своим нищенством пакостишь самому же себе. Мне казалось, будто Тоню я любил, а ведь утаил от нее Лизавету. От Кавуси утаил и Тоню и Лизавету. Какая же это любовь и дружба? На что я надеялся? Или вот возьмем, к примеру, мои взаимоотношения с дядей. До нынешней осени я у него в доме не бывал. Мать внушала мне, будто он ее «погубитель», а ведь против нее лично он ничего дурного не совершил, он помогал лишь раскулачивать моего деда по матери, но ведь то было время, когда народ начинал строить свою жизнь по-новому. Втайне же дядю я уважал.

Ты вправе меня обругать, дескать, какой черт держал тебя, ты мог бы собрать свои манатки и уехать из семьи, плюнуть свысока на свое позолоченное нищенство, коли оно тебе не нравится! А я тебе скажу: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается! Ну-ка, попробуй уйди от своих родителей. Уж какие они там, хорошие или никуда негодные, а ведь их никем не заменишь, ты с детства привык к ним и ты, если ты хоть мало-мальски чувствуешь себя честным, то не сможешь сделать такого шага, рано или поздно твоя совесть вернет к ним. Если думать только о себе, о своих удобствах, а старики пусть без тебя мыкаются как им угодно, то не будет ли этот эгоизм тем же нищенством? Я, впрочем, попробовал, – уходил к Кавусе…

Я иногда вспоминаю, как ты бывало насмехался, когда мне хотелось доказать, что какими нас воспитали родители, такими мы и останемся или, если переменимся, то снаружи, а не в душе. Кстати сказать, в нашем споре ты меня тогда не переубедил. Так я и вернулся домой со своей мелкотой, и здесь моя мать, да типы, как Артынов и Валов, продолжали в меня подливать такое зелье, как выгода, как «моя хата с краю», как «плетью обуха не перешибешь», как «рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше», как «не плюй против ветра», «не плюй в колодец, из которого еще тебе придется напиться» и прочее. И ко всему этому, как ты знаешь, попал я еще и на должность, – в диспетчерскую, – к которой у меня не было никакого желания, и столкнулся с Богданенко…

Но, пожалуй, уроки, которые я получил здесь и о которых я тебе подробно писал, пошли на пользу. Людей посмотрел и себя показал и понял, что «нечего на зеркало пенять, коли рожа крива». Не ты себя цени, а пусть-ка тебя люди оценят!

Как-то вечером слушал я передачу по радио. Передавали одну из симфоний Бетховена и рассказывали о самом композиторе. В музыке я не силен, наверно, симфония здорово гениальная, не берусь судить, а вот то, о чем рассказывал диктор, меня сильно взволновало.

Бетховен задал одному из своих учеников урок на дом. Ученик выполнил и на нотной тетради написал: «Исполнено с божьей помощью!» Бетховен же, прочитав эту надпись, зачеркнул ее и написал свое: «Человек, помоги себе сам!»

Сказано великолепно! Слова такие запоминаются навсегда. Да, именно человек, помоги себе сам! И вот это я попробовал применить к себе. Что же я такое? Все у меня есть, а того, самого главного, что делает человека настоящим, по-видимому, я еще не достиг. И я подумал, что мало быть просто честным, трудолюбивым, мало быть умелым. Ни за одно свое слово, ни за один поступок не должно быть стыдно! А как же это сделать? Неужели дожидаться, когда кто-то о тебе позаботится, когда доберется до тебя общественность и вправит тебе мозги, поставит на правильный путь?

И не надо кукарекать на всю улицу после первой же маломальской победы над собой, дескать, вот я уже человек…

Вычистить себя очень трудно. Это как больной зуб рвать. Мне дядя как-то говорил, что он всю свою жизнь только тем и занимался, что вырабатывал из себя человека, то есть подчинял разуму нервы, привычки, нрав, силу. Теперь-то я его начинаю понимать…

Отсюда, издалека, вижу, как ты улыбаешься: «Не кукарекай, Корней!» А я не кукарекаю, да впрочем, и не стараюсь жалобно повизгивать, как щенок, которому наступили на хвост.

Но мы с тобой договорились: друг от друга ничего не скрывать, не таиться, плохое или хорошее, все равно, поэтому, что ж мне перед тобой-то выламываться! Я ведь не только из книг начитался, а из самой жизни хватил! Или ты не согласен? Так давай поспорим! Ты только в похвальбе меня не обвиняй. Любование собой – это ведь тоже не от богатства души и не от большого ума…»

16

Весь день в канун Нового года по сугробам гнало поземку, свистел ветер и морозил пронзительный «сиверко», сбивая с деревьев куржак. Небо было ледяное. Лишь после полудня, когда дневной свет начал убавляться и меркнуть, сменяясь ранними лиловыми сумерками, ветер утих, последние поземки умчались в степь. Потом посыпал на Косогорье крупными хлопьями снег, и разыгралась пурга. Еще не успели сумерки загустеть, как уже замело дороги в улицах и тропинки в переулках, запорошило и разукрасило узорами окна.

Последняя смена вышла на завод заканчивать уходящий год. Богданенко снял телефонную трубку, предупредил дежурную телефонистку, чтобы она больше не соединяла его ни с кем, он уезжает домой.

– Ну, так как же, Николай Ильич? – спросил его Семен Семенович доброжелательно. – Подумайте еще, посоветуйтесь…

– Я всегда хочу сделать, чтобы, как лучше, а получается часто, как хуже! – бросив телефонную трубку на рычаг, сказал Богданенко. – Почему? И собираюсь я уходить с завода не от трудностей. Конечно, проводить реконструкцию, почти не останавливая производства, будет не легко. Если неосторожно взяться, то полетит вверх тормашками план, себестоимость, начнутся перерасходы по фонду зарплаты, и банк возьмет нас на контроль. Ну, а такие дела мне не по нутру. Могу вскипеть, не сдержаться… Сам знаешь, чего тебе объяснять!

Они остались в конторе вдвоем, никто им не мешал и не отвлекал, настроение было у обоих ровное, как на привале, после пройденного пути.

– Так что не от слабости это, – пояснил Богданенко, – а скорее от сознания. Силы у меня хватит еще на десятерых. Кабы силой давить! Слабость у меня, очевидно, от избытка силы и от недостатка знаний. Пропустил свое время, как надо не подковался. Теперь расплачиваюсь. Иной раз башка трещит от напряжения, как лучше сделать то или иное. А получается, где-то что-то недоглядел, понадеялся на старый багаж и сбился совсем не в нужную сторону.

– Все поправимо, – заметил Семен Семенович.

– Когда с должности снимут, – с невеселой усмешкой добавил Богданенко. – Экое удовольствие! Уж лучше не дожидаться…

– Я имею в виду, что можно себе кое в чем и отказывать, – несколько сурово поправил Семен Семенович. – Когда у себя не хватает, так надо у других занимать, не совеститься.

– Не это зазорно, Семен Семенович, а то выходит, что не по себе я березу заломал.

– Вернее, конечно, браться за дело, которое хорошо известно. Но в любом деле, если только на себя надеяться, а товарищей в грош не ставить, конец будет один и тот же, Так что, поразберитесь-ка сами с собой как следует, Николай Ильич.

– Ну, а кого все же вместо Якова Кравчуна в обжиг назначим? – спросил Богданенко. – Ты почему против Корнея Назарыча? Боишься родственника продвинуть?

– Ишь вы куда закидываете, Николай Ильич! – весело ответил Семен Семенович. – А ведь говорите: каждому но его силе! Корней технолог, так пусть и дальше движется по этой линии, по-кустарному нам работать нельзя, а вот Гасанов умеет с людьми ладить, собирать их вокруг себя и, стало быть, если назначить его, то толку выйдет значительно больше.

– Э-эх! – сжав кулаки и положив их на стол, громко выдохнул Богданенко, но возражать не стал. – А куда же все-таки мне свою энергию девать?..

К конторе, разбрасывая баллонами снег, подкатила грузовая машина. Это Мишка Гнездин явился, чтобы отвезти Богданенко домой, в город. Мишка несколько раз посигналил, затем открыл дверцу, выбрался из кабины и начал тряпкой протирать смотровое стекло.

Пурга разыгрывалась. Хлопья снега крутило и завихрило воронками. На улицах Косогорья было пустынно, лишь на площади стайка ребятишек еще каталась с оледенелой горки на железных листах, да плотники, белые от снега, как деды-морозы, стучали топорами, устанавливая новогоднюю елку.

Набрасывая на поселок снежную пелену, пурга принарядила и дом Марфы Васильевны, надев на него пушистую шапку, припорошив потемневшие от времени фасад, ставни, тесовые ворота и забор вдоль сада.

В доме нахолодало. Марфа Васильевна достала из сундука шаль, укуталась в нее и облокотилась на край стола.

Во дворе Корней чистил дорожку от крыльца к воротам. Он сгребал снег деревянной лопатой, откидывал за изгородь к застывшим яблоням, а на расчищенное место опять наметало.

– Вот так и у меня в жизни прошло все зря, – сказала себе Марфа Васильевна. – Все ни к чему! Хотела справиться и устоять против времени, а оно порушило и мой труд, и мои заботы.

Тоскливо маячит сквозь пургу дверь сарая, закрытая на висячий замок, там содержалась прежде Бурена. С сеновала свесился клок прошлогоднего сена, а над ним пустой темный провал, словно беззубый рот, раззявленный в беззвучном крике.

– Все зря! А уж ходу назад нет, не поправишь. И молодость загубила, и здоровье сюда положила, а весь труд сгинул, – кому он нужен! Не те у людей мысли, не те заботы…

На комоде лежит раскрытая Библия. Это Лизавета дурачится и читает. На пожелтевших, хрупких от ветхости страницах веселые слова: «Песнь песней царя Соломона». Кто-то, наверно, Лизавета, подчеркнула чернилами:

«Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ея. Если бы кто давал все богатства дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением…»

– Отвергнут с презрением! – повторила Марфа Васильевна, захлопывая книгу и бросая ее в комод.

Всю свою жизнь, сохраняя эту книгу, искала она в ней утешение и подтверждение забот, трудов, а даже и там, в книге, сказано против нее: «…Отвергнут с презрением».

Корней поставил лопату к крыльцу, отряхнулся от снега и вошел в дом.

– Бросил? – спросила Марфа Васильевна.

– Бесцельно убирать, – сказал Корней, раздеваясь. – Уляжется пурга, уберу. Эх, разыгралась…

Лизавета принесла из поленницы колотых березовых дров, положила к плите. Отдало от дров стылой берестой.

– Затопить бы все печи, – попросила Марфа Васильевна. – Студеный ветер-то! Я потом задвижки закрою.

– А сумеете?

– Да уж, поди-ко, сумею! Эвон с кухни палку возьму и дотянусь.

Дрова в печках горели жарко, пыхающий огонь бился об чугунные дверцы, в подтопках падали каленые искры.

– Кровь стала плохо греть, мерзну, – прислонившись к печке, поежилась Марфа Васильевна: – Вот жить бы теперь да жить, внучку дождаться. Ты бы мне девочку сначала-то выродила, Лизавета!

– Как знать? – засмеялась Лизавета. – Может, и девочка будет!

– Да, сегодня на гулянке-то шибко не трясись, не прыгай, сберегай себя, – посоветовала Марфа Васильевна. – И водку не пей. Ежели что, лишь рюмочку красного.

– За Новый год выпить придется, – из своей комнаты, бреясь, сказал Корней. – За Якова тоже…

– Не сидится ему дома-то! – покачала головой Марфа Васильевна – Эко место, Алтай! Велика же наша земля. Ох и велика! У нас падера на дворе, а утресь по радио слышала, где-то еще дожди падают.

Лизавета положила в паровой утюг углей из печки, наладилась гладить себе платье.

– Ты бы, Лизавета, которое получше выбрала платье, – пощупав материал, посоветовала Марфа Васильевна. – Чтоб не хуже других!

– Как бы вино не сплеснуть.

– Экая беда! Выстираешь да на каждый день в носку пустишь.

Лизавета выпрямилась, взглянула на нее тревожно.

– Может, нам не ходить?

– Пошто?

– А вместе с вами и встретим Новый год.

– Мне одной не впервой оставаться. Вот угреюсь, к ночи чаю напьюсь и спать лягу. Ключи-то от ворот с собой возьмите, не то станете стучать, пока из постели выберусь.

Перед их уходом пошутила:

– Вы и за меня рюмочку выпейте. Хоть единственную за жизнь-то.

Она хотела еще добавить: «Ну, благослови вас бог хорошо отгулять праздник!» – но придержалась, с ее богом получились нелады. Как он может влиять на судьбу, если судьба происходит от самих людей?

– Ставни на окошках закрыть? – спросила Лизавета.

– Не надо! Пусть и сюда, ко мне, сквозь окна праздник заглянет!

Пуржит. Бьет снегопадом в стекла и в стены. Березовый жар сгоняет морозные узоры.

– В кои-то веки, – сказала Марфа Васильевна себе, – надо и мне, пожалуй, отметить.

Она включила все лампы, какие были в горнице, в спальнях, на кухне и даже на веранде. Из репродуктора лилась музыка. На плите закипел чайник. Марфа Васильевна перелила кипяток в самовар и сделала свежую заварку. Еще два часа оставалось до конца старого и до начала Нового года. Прихлебывая чай из блюдца, Марфа Васильевна старалась не думать о прошедшем, – все прошедшие смолоду годы остались позади, как голый лес на проезжей дороге. Достала из шкапчика шкалик водки, налила себе рюмку, и вдруг ударило ее что-то под левую грудь. Перехватило дыхание. Придерживаясь обеими руками за стену, через силу передвигая опять каменеющие ноги, она с трудом вышла на веранду. Морозный воздух обдал лицо. На минуту стало легче, но удар повторился еще сильнее, губы пересохли. Тогда, скинув крючок и открыв дверь во двор, она только успела сесть на запорошенную ступеньку, положила голову на колени и уже последним усилием еще раз вздохнула…

Безумствовала пурга…

Дворовая собака завыла из конуры.

В раскрытые настежь двери снег набивался на веранду, а оттуда в кухню и горницу. Ослепительно горел свет в комнатах. Налитая рюмка стояла на столе. Вскоре по радио раздался колокольный перезвон часов. Зашумело, загуляло Косогорье. На площади зажглись огни новогодней елки. Вахтер Подпругин, выйдя с вахты, вскинул к плечу берданку и бабахнул вверх.

С рассветом пурга унялась. Вызвездило небо. Звезды побыли недолго, поблекли, только одна утренняя звезда до самого восхода солнца ярко сияла на юго-востоке. Ядреный уральский мороз сковал снежные сугробы, голубоватые, искрящиеся розовой пылью, и над Косогорьем, из печных труб, поднялись высокие столбы синего дыма.

По снежному насту вышли из поселка на путь в город Яков Кравчун и Тоня Земцова. Они не стали дожидаться рейсового автобуса, Яков торопился к поезду на Алтай.

За заводом, где барахтался в снегу бульдозер, разгребая тракт, они остановились, попрощались. Яков бережно обнял Тоню и пошел дальше, а она все стояла на бугре, освещенная утренним солнцем, и смотрела вслед и улыбалась сквозь слезы. Он уходил в сине-розовую даль и все оглядывался на нее и махал рукой. Потом она кинулась за ним бегом, догнала и уже сама осчастливила на весь его трудный путь…

1963—1967 гг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю