355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Лисицкий » Этажи села Починки » Текст книги (страница 18)
Этажи села Починки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:10

Текст книги "Этажи села Починки"


Автор книги: Сергей Лисицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Но еще большей славой издавна пользовались Покровские мастера-гончары. Хотя гончарное производство здесь давно перевелось – редко в каком доме этих мест не найдешь изделий покровских мастеров. Кувшины и горшки, чашки и миски, бокалы и плошки – все это отличалось не только большой практичностью, легкостью и прочностью, но и своеобразностью форм, тонким рисунком орнамента. Кувшин покровского мастера никогда не спутаешь с другим. Он обязательно будет отличаться и по виду, и даже по звону. Ударит мастер палочкой по кувшину, и он «поет», звенит.

Ныне в Покровском – новый керамический завод, а рабочие на нем – потомки знаменитых здешних мастеров, внуки и правнуки тех, кто прославил свое село трудолюбием и умением в искусной тонкой работе.

Покровское тоже расстроилось. Степан с трудом узнал его, и то больше по знакомому с детства пруду, который, казалось, ничуть не изменился.

– Вот он, завод, – показал рукой сидящий впереди парень с широким лицом, обращаясь к соседу.

Степан увидел справа корпуса цехов, высокую трубу котельной. Быстро мелькали домики рабочей слободы, с молодыми палисадниками перед окнами, с телевизионными антеннами на крышах. Егор, до сих пор сидевший с опущенной головой, тоже поднял глаза и недовольно посмотрел в окно.

По приезде в Мелогорье друзья наши не то чтобы заблудились, а пошли сперва не туда, куда им надо было идти. В старом здании райисполкома теперь размещался военкомат, а все учреждения, в том числе и артель, переехали в новый микрорайон, на соседнюю улицу.

– С каждым часом не легче, – заметил Степан.

На что Егор даже не ответил, так был зол. Настроение его улучшилось, когда они без особых хлопот и, к своему удивлению, довольно скоро получили нужные справки, а когда, присев во дворе на скамейке, – перекусили припасами из сумки Пронина, предварительно промочив горло домашним вином, что оказалось в четвертинке, закрытой кукурузным обломком, – стало вовсе хорошо.

– Да-а, – мечтательно произнес Степан, – солнышко только перевалило, а мы с делом справились. Маленько передохнем, сядем на автобус, а через час – дома…

– Лошадок бы пару да легкий возок с сенцом, – перебил друга Егор, – так ближе б к вечеру, когда жара спала, и ехать бы. Хорошо!.. Лошадки идут забористо, а ты полеживай себе на боку да наблюдай. – Он сорвал былинку, пожевал. – Тихо и светло. Дорога знакомая… сеном пахнет…

– Однако пора, – заметил Степан, – в магазин надо ведь.

– Надо, – согласился Егор.

Они поднялись и направились к центру. Удача и на этот раз им сопутствовала. Купить удалось не только то, что было заказано женами, но и то, что просили соседи.

– Вот теперь геройское дело, – вертел в руках наполненную авоську Степан, поглядывая на Егора. – Теперь порядок…

– Идем пешком, – предложил Егор, когда они подошли к автобусной остановке.

– Как пешком? – оторопел Степан. Он даже отступил на два шага от своего товарища, будто впервые разглядывал его с ног до головы.

– А так. Солнце высоко. В Двориках передохнем, а там по холодку дальше.

– Сейчас автобус будет, – напомнил Степан.

– Жди его, да не в том дело. Проскочит он – ничего опять не увидишь. А я хочу разглядеть и завод, и железную дорогу, и все, все.

– Вот чудак, – растерялся Степан. Но тут он заметил, как у Егора дергается левый глаз. Он знал, что когда у Пронина дергается глаз, – ничем его не убедишь, настоит на своем.

– Как хочешь, дело хозяйское, – сказал Егор, и, не дожидаясь, зашагал по тропинке вдоль большака.

Первые минуты Степан не знал, что делать. Потом ом решил догонять Егора. «Сорок километров – пешком!» – мелькнуло в голове. Как быть? И он стал ждать. А тут как раз подошел автобус. Пассажиров было немного, и Ганин занял место у окна нарочно справа. Пока ждали кондуктора, потом – водителя, прошло полчаса. «Может, раздумает, вернется?» Степан не спускал глаз с передней двери, оглядывался назад. Наконец они закрылись, и машина тронулась.

«Что же я делаю, – подумал Степан, – друга оставил». «Не ты же ведь оставил его, а он тебя», – твердил ему внутренний голос.

А тут еще, как на грех, тот парень широколицый, что вместе в Мелогорье ехали, – опять в автобусе оказался: «Как же так, как же это ты друга-то бросил?» – спрашивает, а сам своими глазами навыкате будто насквозь пронзает и улыбается ехидно как-то.

И в самом деле, как же это так случилось. Никогда ведь не бывало так, чтобы порознь. А вдруг что случится с Егором? Разве на фронте так поступал? Нет. Пуще зеницы ока берег он фронтовую дружбу… Жизнью рисковал, чтобы спасти боевого товарища. А тут-то, вот тебе на…

Сухим комом подступило к горлу чувство вины перед товарищем. Даже дурно как-то стало, вроде бы подташнивает. Потянулся Степан к кабине водителя, постучал в стекло: «Останови, мол».

Шофер повернул голову, смотрит – на человеке лица нет. Наверное, плохо пассажиру. Остановил.

Вышел тот и машет рукой: «Трогай, мол, а я пешком. Тут не так далеко…»

Заругался беззлобно человек за рулем. «Вот еще какие чудаки ездют», – подумал про себя. Все, кто сидел в первых рядах, головы повернули в сторону Степана. А широкое лицо того парня, прильнувшего к стеклу так, что нос сплющился даже, кажется, еще шире стало.

Шагает Степан по обочине – впереди идет вроде бы кто-то. «Не Егор ли?» – думает. На повороте за мостом догоняет. Смотрит: не он, старик какой-то ковыляет.

– Здравствуй, отец!

– Здорово, коль не шутишь.

– А чего ж шутить. Товарища вот догоняю. Не видел случаем? В синих брюках… С сумкой…

– Садился какой-то с сумкой. Как мужик выехал на большак с лошадью, так он и подсел к нему на бричку, – пояснил старик, – в аккурат перед вот этим мостом. – Он показал рукой назад.

Ровно семь километром шагал Степан, пока не дошел до Покровского. Возле базарной площади, среди грузовиков и «газиков» увидел он бричку с бочкой. Серая лошадь стояла, привязанная вожжами за штакетник. «Пиво пьют», – догадался Степан и вошел в дощатое строение, в котором полным-полно народу.

Егор сидел в дальнем углу и угощал своего возницу пивом.

Шло время. Тень отчуждения, пролегшая между Прониным и Ганиным, пропала. Растаяло, словно мартовский снег на солнце, и чувство взаимной обиды. Они, как и прежде, бывали вместе. О той злополучной поездке Степан старался не вспоминать. Не вспоминал о ней и Егор. Однако о подробностях их путешествия в селе кое-что знали. Поговаривали, что Егор со Степаном прошли только до Покровского, а дальше дважды садились и дважды вставали с автобуса – рассматривали новую дорогу, останавливались в Двориках.

Кто его знает, так это было или нет? Для Степана еще большей загадкой было: из-за чего все это началось? Он не мог во всем этом разобраться, много думал. Помог случай.

Однажды в Пешино приехал лектор. Это был старый партийный работник, много лет проработавший в бывшем Сомовском райкоме. Многих пешинцев он знал. Хорошо знали и его. Говорил он об итогах и задачах пятилетки. И говорил интересно, потому что умел связать, сопоставить успехи по стране с успехами по району, в селе.

«Между прочим, – сказал он, – мы не всегда замечаем все то новое, что входит в нашу жизнь. Вернее, мы принимаем многое как должное, не задумываясь глубоко над тем, какими усилиями народа и партии все это делается.

А вот недавно мне рассказали – он нарочно назвал дальнее село – как два человека шли несколько километров пешком, чтобы рассмотреть получше новостройки в местах, где им не приходилось давно бывать. Из-за этого они обиделись друг на друга, чуть ли не поругались. Правда, вскоре они помирились и остались такими же друзьями, как и были. Но факт остается фактом: было такое».

Многие в зале повернули головы в ту сторону, где сидели Ганин и Пронин. А те сидели и улыбались.

Артисты

Когда-то он был сапожником первой руки. Иван Матвеевич Чеботарь! Кто не знал этого имени во всей округе? И фамилия что надо! В самый раз соответствует ему… Чеботарь!.. Он всегда серьезен, даже несколько суров, что как-то не вяжется с его профессией. Да и вид его ничем не выдает сапожных дел мастера.

Иван Матвеевич лыс, носит почти белые шевченковские усы, а лохматые брови его имеют ту особенность, что они вовсе серые. Седые белоснежные волосы вперемежку с черными. Нависшие над впадинами глубоко запавших глаз, они придают облику Чеботаря черты какой-то нелюдимости и напоминают поразительное сходство его со шмелем. Так и кажется, что он вот-вот зашевелит своими усами и бровями и зажужжит на низкой протяжной ноте. Если бы он был повыше ростом да пошире в плечах – любой куренной атаман Сечи мог бы гордиться таким запорожцем.

К нему приходили не только из Нижних гумен, Нелидова, Яружного и других окрестных сел – из дальних выселок, что за Роговым да Кампличным кордонами, – оттуда наезжали. А то однажды из большого села Новомосковское, что под самым Воронежем, человек заявился: «Я, говорит, при хоре состою, у Казьмина под началом, вместе с Захаровым хороводы хороводим… Без меня, говорит, хоровод не хоровод, особливо «Из-за лесику, лесу темного», или «Чтой-то звон…» – тут уж без меня что свадьба без гармони. Ты мне сшей, говорит, сапоги юхтовые. Да чтоб, говорит, подошва была спиртовой и тонкой. И со скрипом, да не так, как сейчас делают: идет человек по селу на одном конце улицы, а скрип на другом слышно. Мне, говорит, так, чтоб внятно было и не сильно громко».

И тут он губами так вроде бы незаметно чуть-чуть шевельнул, и услышал Иван Матвеевич: ну, натурально ремни скрипнули.

– Ты че, парень? – удивился Чеботарь.

– А то, – отвечает гость, – артист я.

Иван Матвеевич улыбнулся даже, да так, что брови взметнулись высоко на лоб, обнажив голубые колодцы глаз:

– И видно, что артист!..

Чеботарь достал с верстака две полоски юфтовые, потянулся рукой, где стояла его сапожная премудрость: скипидар, канифоль, смола, воск… Взял что-то на палец, потер (смазал чем-то) и – скрип!.. Такой же точно скрип вышел.

Тут уж в свою очередь гость удивился. Опять губами шевельнул: «Скрип-скрип, скрип-скрип»…

– Да ты, отец, тоже артист, выходит. Унисон у нас с тобою получается.

– Унисон не унисон, а в лад настроил, – сухо ответил хозяин.

Сшил Иван Матвеевич сапоги. Понравились они тому. Два года спустя заходил, благодарил. Наши, говорит, из хора Пятницкого песни тут у вас старинные записывают, и я при них, сопровождаю, так как места здешние хорошо знаю…

Но все это было давным-давно.

Ныне его сапожная профессия, как и другие ремесла кустарей, потеряла свое былое значение. И работает он теперь на колхозном дворе кладовщиком. А его инструмент покоится частью в темном чуланчике, а частью в других местах. В застрехе сарая до сих пор торчат и старые рашпили, и сапожная лапка, гвоздодер, все это убрано рачительным хозяином на всякий случай…

«Возьми ты, к примеру, наше, сапожное дело, – любил он начинать такими словами очередной эпизод из своей жизни. – Попадаю я в конце германской войны на позиции, в армию, значит. Первым делом спрашивают: специальность? Сапожник, отвечаю. И зачислили меня к старшине, при обозе. М-да-а…

На дворе то дождь, то грязь, наш брат солдат меси ее. А я себе как-никак, в сухе и тепле, знай ковыряю-шью. Смотришь, ротному надо головки пришить. Своему же брату солдату услугу окажешь. Там на водку, там табачку – всегда на виду, и все тебя уважают.

А и случился грех – попала наша часть в окружение. В плену, значит, оказались мы. Так и там я опять же у дела. Определили нас вдвоем с товарищем к австрийцу-хозяину. Деревня у него не деревня, не разберешь-поймешь. Хозяйство хорошее. Я и объясняю ему, что, мол, сапожники мы. А товарищ он городской, фабричный, кому его профессия тут требуется. Я говорю ему: молчи, скажи, что и ты сапожник.

Повел нас хозяин в амбар, показал на груду разной обуви. И чего там только не было: сапоги и ботинки, туфли и сандалии, боты и гусары… И два пальца тычет, на свой двор с конюшней показывает. Не понял я, что он хотел сказать, но догадался: дескать, две недели на починку, а потом на конюшне, во дворе работать будете.

И стали мы работать. Я, конечно, шью, а ему что полегче даю, так у нас и пошло дело. Приходит однажды хозяин, рыжий такой, очки серебряные надел, посмотрел нашу работу. Понравилось, видно: «Гут, говорит, зер гут», – и зубы желтые кажет, вражина австрицкая. Нравится, значит, ему наша работа.

А когда в доверие вошли, так и бежать легче было. Опять же скажу: деревенского сапожника никогда не сравнить с фабричным, городским. Там он, скажем, на фабрике, закройщик есть закройщик. Другой тебе набойки знай бьет, а дай ему затянуть головки или же верха прошить и – встал… М-да-а…»

Он ревностно относился к своему делу, профессии сапожника, как относятся к делу все настоящие мастеровые люди, знающие себе цену.

Мастера во всей округе знали друг друга. Между ними не существовало открытого соперничества, но к любому проявлению небрежности или нарушению сроков заказа со стороны кого бы то ни было – все относились ревностно. Особенно блюлось и опекалось мастерство, добротность и качество работы. Одно время завелся некий Яшка Шмулек, который пытался всучить вместо яловой – свиную кожу, в подбивку ставил прелый материал, а то и до того дошел, что стельку стал картонную ставить.

«Недобрым делом занимаетесь», – попрекнули как-то на базаре Ивана Матвеевича. «Каким делом?» – переспросил Чеботарь «Недобрым!» – твердо повторил мужичок в старом офицерском кителе, видимо с чужого плеча, которого Иван Матвеевич знал в лицо, а чей он и откуда – припомнить никак не мог.

«Толком говори, – рассердился Чеботарь, – кого имеешь в виду?» – «Яшка Шмулек опять озорует, бумагу ставит вместо кожи…»

Кровь бросилась в лицо Ивану Матвеевичу, и он стремительно зашагал, протискиваясь через толпу толкучки, мимо фруктовых, овощных да мясных рядов, прямо к выгону, где стоял магазин, а рядом пивной ларек. Там всегда были люди, особенно свой брат сапожник.

«Сливы, сливы, хорошие сливы!..» – неслось справа. «Дули медовые! Дули! Дули!..»; «Кто забыл взять укропу с петрушечкой?!»; «Телятина! Свежая телятина! Кому телятины!» – раздавалось слева.

А Чеботарь торопливо шел между рядами, вдыхая всей грудью запахи яблок и слив, укропа и чеснока, любуясь мимоходом светлыми, прозрачно-желтыми ядрами груш, кроваво-красными помидорами, молодой зеленью укропа и лука.

– А-а! Иван Матвеевич! – радостно приветствовали его голоса собравшихся в тени акаций друзей. Тут были и Петр Рябоконь, и Гавриил Дымов, и братья Степан да Никанор Свиридовы, Тимошка Грачев, Семен Гвоздиков, еще и еще – человек с десяток собралось.

– Што, брат, хмуришься? – полюбопытствовал Тимошка Грачев, наливая Ивану Матвеевичу стакан водки.

– Где тут Шмулек этот?..

– Верно, – подхватил Семен Гвоздиков. – Мне тоже тычут пальцем везде.

– Проучить такого надо.

– Надо!

– Верно! – раздались голоса.

Вскоре Петька Рябоконь, вызвавшийся препроводить Шмулька привел Яшку в компанию.

Первым делом ему дали выпить.

– Я рад… тут с вами вместе. Я сбегаю – возьму сейчас водочки. Я уже возьму…

Яшке налили второй стаканчик.

– Хватит, – оборвал его Гавриил Дымов, перехватив руку Яшки, которую он было поднес со стаканом к губам.

Ударом кулака он сбил Яшку наземь, Никанор Свиридов, у которого всегда при себе имелось шило – несколько раз кольнул им Яшку в заднее место, повторяя:

– Не шкоди, мокрогубая образина, не шкоди!

– Ой-ей, – орал Яшка, – не буду! Больше не буду!..

…Однажды, еще в тридцатые годы, произошла с Чеботарем история, которую многие хорошо знают, помнят и, при случае, не прочь пошутить на этот счет. А случилось вот что.

В середине лета (бывает такая не очень горячая пора между посевной и жатвой), в один из таких дней с самого обеда мальчишки словно угорелые бегали по улицам с криком: «Кино! Привезли кино! Кино! Кино!..» С этой вестью они носились как воробьи над пустырем до тех пор, пока наконец раскаленное солнце не скрылось за крышей колхозного правления.

Вечерело. Вот проехали с прополки подсолнухов девчата, возвращались бывшие на сенокосе мужики и парни, даже колхозное стадо вернулось, казалось, несколько раньше обычного, видимо, пастухи тоже знали, что «привезли кино». Собирался с женой и Иван Матвеевич Чеботарь. Окончив работу, он убрал верстак, умылся, надел новую рубаху с отложным воротником и, глядясь в осколок дырявого зеркальца, подстриг краешки прокуренных усов.

– Ну, хорош, хорош, – похвалила Ивана Матвеевича жена, – идем, а то и места себе не подыщем.

Показывали кино в то время очень просто Прямо на пустыре, за глухой стеной здания правления колхоза, киномеханик вместе с шофером установили киноаппарат. Хотели было повесить полотно, но стена оказалась свежевыбеленной и ровной, поэтому надобность в нем отпадала. Прямо на стену навели светящийся четырехугольник экрана. Все шло поначалу хорошо. Но на четвертом действии то и дело начала рваться лента.

Киномеханик, молодой и, видимо, еще неопытный парень, со взлохмаченным чубом, долго возился, хлопая какими-то крышками. Отшучивался от близсидящих зрителей. А Ивану Матвеевичу хотелось одного: подойти и посоветовать этому беспечному малому: «Научись работать, сынок, а уж потом берись за дело». Не мог он терпеть, когда к работе относились спустя рукава.

«Молокососы, черт вас возьми, – ворчал он, – накрутят свои чубы и чуфыкают словно косачи на току». – «Да садись ты», – шептала с опаской жена.

В это время аппарат защелкал, свет погас и снова появился светлый квадрат экрана. Но вскоре опять остановка, и на этот раз, видимо, надолго. Иван Матвеевич чертыхался, кусал свой подстриженный ус, а когда мальчишки, будто сговорившись, заорали: «Сапожник!» – побледнел и встал. Он шел на выход и не видел ни людей, ни жены.

«Сапожник!!!» – кричали на разные голоса. И он слышал, он, казалось, видел это слово. Как будто экран, а на нем крупными буквами: «САПОЖНИК».

С тех пор, хотя давно уже построено в колхозе новое, большое здание Дома культуры, он ни разу не ходил в кино.

В Елань за песнями

О приехавшем к Прасковье постояльце, который вот уже второй год подряд у ней останавливается на месяц-полтора, – в селе знали в тот же день.

– Смотри, Марья, – говорила соседка Прасковьи, живущая сбоку, своей подруге, живущей напротив, – опять этот рыжий дьявол заявился. С бородой нынче и в штанах, шитых белыми нитками.

– Неужто?..

– Привез тушенки, конфет и селедки, целых две агромадных банки… Полный чемодан. А другой чемодан с книжками да бумагами какими-то…

Между тем студент Московского университета Анатолий Прасолов (этот рыжий дьявол) – неторопливо расхаживал по горнице и расспрашивал хозяйку о житье-бытье…

– Какие наши дела, – отвечала Прасковья, – наше дело нынче пенсионерское. Есть сила да охота – пойдем помогнем. А нет, так и так добро.

– С огородом-то справляешься, мать?

Губы Прасковьи некрасиво скривились, на глазах выступили слезы:

– Так и слышится голос Андрюшки. Бывало, вместе приезжали… Он тоже так меня называл – мать…

– Ну, ну, успокойтесь… Племянницы-то пишут, – перевел разговор Прасолов на другое.

– Пишут. Намедни посылку получила. Старшая прислала, должно, приедет скоро.

– Вот и хорошо, а я вот песни хочу послушать тут, в ваших краях.

Хозяйка уголком передника коснулась глаз, как-то по-новому взглянула на собеседника.

– Песельников у нас много. Село голосистое. Выйдешь, бывало, во двор, там поют, и там, и там. И у соседнего двора – припевки под гармонь…

– И частушки поют?

– Поют и частушки. – Прасковья усмехнулась. – Совсем недавно Евсеича так протянули через частушку эту самую, что с тех пор его и зовут не иначе как Черчилем.

– Это какого Евсеича?

– Да бригадира нашего.

– А почему именно Черчилем?

– Комсомолия, вишь ли, поход на колорадского жука объявила. Вышли на субботник. А он, бригадир, не сумел организовать свою бригаду. Второго-то фронту, выходит, и не получилось. За это и прозвали. Черчиль да Черчиль – так и пристало.

Студент сощурил в улыбке глаза, отрешенно закачал головой.

– Что ж я, – Прасковья вдруг засуетилась около печи и, виновато окинув гостя взглядом, заговорила: – Ты уж, Толя, прости меня… Ты тут сам…

– Ничего, Прасковья Карповна, – подбодрил ее студент.

– Вызвалась я с бабами просо сушить – веять. Пойду я, а то и напарнице моей несподручно.

– Что вы, что вы, конечно идите.

– Пятый день уж веем. По два-три рубля зарабатываем, – призналась она, – а еще в обед и вечером по карману проса приносим. Курей кормить…

Студент повторил:

– Идите, идите…

– Тут вот молоко, – показала она на стол, – а вон пироги. Чайку захочется – плитка вот и чайник…

* * *

Когда хозяйка вышла, студент долго еще ходил взад-вперед по горнице, скрестив на груди руки, задумавшись. Потом он вышел во двор, накинул на дверную петлю крючок и зашагал вдоль частокола на огород. Узенькая стежка, заросшая лебедой и подорожником, вела через картофельный участок, мимо кукурузных и подсолнечных зарослей, вниз. На самом низу лоснились на солнце кочаны капусты, в разные стороны тянулись огуречные побеги. Пахло редькой и разогревшейся на солнце ботвой помидоров.

Прасолов опустился на высокий гребень межи, прямо на траву: задумался. Вспомнил он прошлый свой приезд в Елань. Первый раз приехал он сюда с другом, сокурсником Андреем Рыбниковым, племянником Прасковьи Карповны. Им обоим было все равно куда ехать. У Анатолия родителей не было. Вырос он в детдоме. Жить приходилось и в Ростове, и в Харькове, и в Москве. Андрей тоже не имел родителей. Отец погиб в сорок третьем, мать умерла после войны, в тяжелом сорок шестом. На родине оставалась одна-единственная тетка Прасковья. К ней-то Андрей и пригласил Анатолия первый раз в позапрошлом году.

Прасолов вспомнил, как во время сдачи зачетов по русскому народному творчеству, в беседе с именитым профессором Виктором Ивановичем Колесниковым, когда Андрей упомянул, что едет на каникулы в Воронежскую область, в село Елань, – как загорелись глаза ученого.

– Батенька мой, это же песенный край! Какая заманчивая глубинка!

Седовласый профессор поднялся из-за стола, резким движением руки отбросил упавшие на висок волосы и, блестя золотом очков, внимательно всматривался в стоящего перед ним студента.

– Жаль, – сказал он горестно, – что мне не довелось там побывать. В Поволжье бывал, почти весь Север объездил с экспедицией, края Калевалы пешком прошел, а вот на родине Пятницкого – быть не довелось. – Он открыл массивные замки желтого портфеля. – Прошу вас, батенька, записывать, что доведется услышать, Вот, – он протянул Андрею толстую клеенчатую тетрадь. – Не поддавайтесь лености, молодой человек. К сожалению, этим летом еду на юг. В будущем году можно с вами?..

– Ради бога, – смутился студент.

Но до следующего года Андрею Рыбникову не суждено было дожить. Весной, уже в конце апреля, Анатолия вызвали к заместителю ректора.

– Вот что, – сказал тот, когда Прасолов вошел в кабинет, – съезди-ка по этому адресу. – Он назвал Донскую улицу, номер дома. – Это рядом с университетом Патриса Лумумбы. Вчера в автомобильной катастрофе погиб наш студент Андрей Рыбников. Вы ведь с ним, кажется, друзья?..

Анатолий выронил книгу из рук, которую держал, и машинально опустился в кресло.

…Тетрадь, которую Рыбникову подарил профессор и начатая Андреем – теперь была у Анатолия. Она почти наполовину исписана. Тут были и старинные народные казачьи песни, воронежские частушки-страдания, пословицы, приметы, скороговорки.

Прасолов поднялся с земли и пошел на огуречную гряду. Тронул шершавые листья. С желтых цветов взлетела поздняя пчела. Он сорвал два небольших колючих огурца. Вытер их платком до матового блеска и с хрустом надкусил тот, который был позеленее. Потом долго ходил по грядкам, где росли помидоры, рассматривал желтеющие корзинки цветущих еще подсолнухов, вдыхал запахи переспелого укропа и спеющих дынь, что лежали тут же среди огурцов.

Для Прасолова все это было внове, его все интересовало, и от общения с живой природой он почему-то испытывал какое-то неизведанное волнение. Вернулся он с огорода, когда Прасковья была уже дома и развешивала во дворе мешки. Со всех сторон ее окружали куры. Одна из них, видимо самая смелая, норовила дернуть хозяйку за фартук.

– Мало вам, – дружелюбно ворчала Прасковья, доставая из кармана зерно и бросая его перед собой.

Прасолов, с интересом наблюдая за всем этим, тихонько подошел сбоку. Его заметил серый, с красным ожерельем на шее, петух. Он насторожился, перестал клевать и, склонив набок голову, замер, словно прислушиваясь к чему-то.

– Ишь, бестия, боится.

Петух тем временем захлопал крыльями и так громко закукарекал, что студент не удержался от похвалы:

– Ну и артист, прямо-таки заслуженный.

– Он у меня, что твои Трубогромовы, – с гордостью заметила Прасковья.

– Кто такие?

Карповна ответила не сразу. Она бросила последнюю горсть зерна, подвинула к себе стоящую возле умывальника скамью, – присела.

– Есть тут у нас братья такие.

– Трубогромовы – фамилия их?

– Да нет, прозвали так за их голоса. А фамилия у них – Набатовы.

– Тоже громкая фамилия.

– Громкая, – согласилась Прасковья. – Три брата их было: Иван, Максим и Артем. Два баритона и тенор. А какие голоса красивые!.. Запоют, бывало: «Эх ты, грусть и тоска безысходная» – чем ниже к земле вторые голоса, тем выше, кажись под самые облака, первый рвется. А первым у них здорово средний, Максим, брал. Си-бемоль в третьей октаве тянул, что и говорить…

Студент удивленно посмотрел на Прасковью, но та и глазом не повела.

– Вы что же, музыкальную грамоту знаете?

– Прочитать не смогу, а по слуху каждую ноту в любой октаве назову. В хоре, чай, с семнадцати лет. И теперь еще регент – или как его нынче, руководитель называют – перед праздниками собирает…

– Ну, и что же братья-то?

– Ах да. Бывало, возвращаются с полей – поют. От самого Лысого хутора слышно. А до него, почитай, версты четыре, а то и все пять. Места-то у нас тут низкие. На погоду слышно иногда, как пароходы гудят, а напрямую от нас к Дону – восемнадцать верст.

– Километров? – уточнил студент.

– Да, – подтвердила Прасковья. – А вот когда Ивана с Максимом забрали на войну – младший Артем был хромоногий, – кончились их песни. После Артем пел один, когда проводил братьев. Особенно кручинился по старшему. Тот у них за отца был. Бывало, пасет волов за левадою, а сам поет, – послушаешь, сердце разрывается. До чего же жалостливо. На селе так и говорили: «Слышите, как Артем плачет?»

Особенно любила я, когда он выводил: «Ох, на кого ты спокидаешь…» Слезы наворачивались тут же и сердце как-то всегда билось, как птица в клетке.

Прасковья поднесла к уголку повлажневшего глаза, кончик своего передника.

– И подолгу он певал? – интересовался студент.

– А сколько пасет – столько и поет. Бывало, иду я с огорода, с капустников, а он так протяжно да так жалостливо тянет: «А-а-а-аль на-а-а дру-у-у-у-га-а, а-а-а-ль на-а-а бра-а-а-та-а…» Эти слова вовсе выводили меня из себя. И пока я шла к подворью и плакала – он все тянул и тянул.

Часто я думала: чем он берет? Песня эта вроде простая, всем известная. Певали ее и мы. Конешно, думала я, – берет он допрежь всего душой. Тут понять надобно: старший брат Иван вместо отца ему был, среднего жалко, а месяц перед тем, или того менее, ушел на фронт сердечный друг Артема – Федька Красов. Уж вот-то друзья были. Редко кто видел их порознь – всегда вместе. И то сказать – вырастали они тоже вместе: «Аль на друга, аль на брата меня своего…» – поет он, а у меня в глазах и Федор и Иван стоят. Все это можно было понять. Его тоску и печаль по ним, а вот как он умел на одной ноте делать такие переливы, от чего было и невыносимо тоскливо, и до боли радостно на сердце, – не знаю. В песне-то я маненько разбираюсь, а не могла переносить его этого: и-и-и-о-е-е-го-о-о… – всегда плакала.

Прасковья умолкла, украдкой смахнула слезу, посмотрела на курей.

– И что же потом?

– Через месяц-полтора пришла бумага: Федор пропал без вести. А вскоре и на Максима похоронку получили, и на Ивана вслед. Осунулся Артем, весь в себя ушел. И с тех пор никто его голоса больше не слышал. Убила война в нем песню. Избавь боже, чтобы ему об этом сказать, напомнить о песне. Страшнее быка разъяренного становится человек. Ходит, взгляд в землю и чуть слышно гудит себе под нос, но так, чтобы никто не услышал, а чтобы спеть, как бывало раньше, – никогда!..

Хозяйка поднялась, а студент спросил:

– Где этот Артем и сколько ему лет?

– На ферме он, а годов ему – пятьдесят.

* * *

Пошла вторая неделя со дня приезда Анатолия Прасолова в Елань. Сельская жизнь ему нравилась. Вставал он рано. Сразу же бежал под умывальник. Освежившись холодной водой и выпив кружку молока, брал удилище и торопился через огороды по росной траве к затону речки Осорьги, где по утрам хорошо ловилась плотва, и охотно брались на червя небольшие, по довольно прожорливые полосатые окуни. Возвращался он к завтраку в девятом часу. Тут же готовилась уха. После завтрака Прасолов, как правило, уходил в леваду или в поле, а то и отправлялся в лес, что виднелся на возвышенности в полутора-двух километрах от села, вооружившись фотоаппаратом и неизменным блокнотом. Студента интересовало все ранее им не изведанное: незнакомое для него растение, птицы, насекомые, просто интересные виды. Ему посчастливилось сделать несколько оригинальных видовых снимков. Особенно гордился он редкой ныне красивой птицей, которую удалось сфотографировать над водой, что здесь именуют ее ласково – ивашка. (После Анатолий узнал, что это был зимородок.) Вот уж который день он, правда, тщетно пока, охотился за иволгой, что обитала в густых зарослях черноклена прямо за огородами. Осторожная птица никак не попадала на глаза, и, как утверждали в селе, ее редко кто видел.

Как ни занимательно было Анатолию изучать окрестные места Елани, он постоянно ловил себя на мысли, что ждет вечера. Именно вечером, когда все возвращаются с полей, можно было встретиться с интересующим тебя человеком, услышать песню. Правда, прошедшая неделя его не только ничем не порадовала – разочаровала. Дважды услышал он, как пели женщины, ехавшие на грузовике. Песня малознакомая, видимо старинная, но разве расслышишь голоса, когда машина вихрем проносится мимо?..

Прасковья неохотно рассказывала о себе, да ей было и некогда. К Артему Набатову он подступиться все еще не решался. Единственное, на что Анатолий возлагал надежды, – на эти самые вечера, когда у сельского клуба собиралась молодежь. Но первый же такой вечер не только обескуражил, но и наводил на грустные мысли, что не так-то просто будет записать малоизвестную песню, редкую частушку или народное предание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю