355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Цырендоржиев » Поклон старикам » Текст книги (страница 3)
Поклон старикам
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 17:00

Текст книги "Поклон старикам"


Автор книги: Сергей Цырендоржиев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

– Я, конечно, в плач: «А мы как же?» – говорю, – и замолчала. Вот оно: «Мы… я… я…» А он? Как ему было? Что с ним? Как он?

Искоса взглянула на Дулму. Нет, Дулма не судит ее, она с ней, за нее страдает: плотно сжаты губы, руками себя за плечи обхватила. Дулма умеет, она – нет.

– А он запретил мне плакать. «Ты жена офицера!»– Села, зябко поежилась, прижалась к Дулме. Как он? Как ему было?

Вбежал Янгар, тявкнул и вмиг исчез – лишь весело блеснул розовый язык. Редко похрустывал сеном Каурый.

– Прости меня. С нервами плохо. Прости, – и спросила нерешительно – А ты как жила? Расскажи.

– Не знаю, Маруся, – сказала глухо Дулма. – Счастливая была, самая счастливая. Мой Жанчип… – И она замолчала, зажала рукой рот. Лишь темные глаза сияли.

Скорее задержать это сияние в Дулме, чтоб не погасло… Мария радостно освобождалась от себя.

– Он красивый у тебя на фотографии, – и замолчала на полуслове.

Дулма взглянула на нее как-то странно, словно ударила, веля замолчать. И встала.

– Работать надо.

А сама вбежала к Каурому, припала лицом к его грустной морде. «Работать надо». Но не могла двинуться. Грива Каурого летела тогда к ней навстречу, сзади крепко обнимал Жанчип – они мчались на глазах всего улуса к горе Улзыто.

–  Любимая, – шептал тогда Жанчип. – Родная. Жена моя.

Не была еще его женой. И жарко лицу, и жарко косам, которые целует Жанчип. Первый поцелуй. Первый общий путь на Кауром.

Дулма облизнула сухие губы. Каурый положил морду ей на плечо и тяжело дышал. Она и сейчас чувствует горький привкус и жар их первого поцелуя. А тогда над ними немо застыла гора Улзыто, недалеко пасся Каурый, и берег для них огонь костра Содбо, красивый мальчишка, всюду следовавший за Жанчипом? Где-то он сейчас, веселый Содбо, свидетель их любви. Может, вместе с Жанчипом и воюет? Если случилось так, от всех бед спасет он ее Жанчипа. А тогда шевелилась трава, пел долгую песню у костра Содбо и шептал Жанчип:

– Любимая. Родная. Жена моя.

«Paботаь надо. Работать». Провела ладонью по грустным глазам коня.

Мария не поняла, почему ушла Дулма. Она лежала бессильная. Было очень тихо кругом, и Мария слушала эту тишину.

Но Дулма быстро вернулась, присела рядом.

– Ты не думай о прошлом, – повторила она снова.

Лицо Дулмы пылало ярким румянцем, короткие густые щеточки ресниц чуть подрагивали, незнакомой страстью блестели глаза.

– Какая ты красивая! – невольно вырвалось у Марии.

Дулма удивилась:

– Ты что?

Мария торопливо заговорила:

– Знаешь, я о дочке подумала. Я слышала: если сильно любишь, больше, чем он, ребенок обязательно будет на твоего любимого походить. А Вика – на меня… Значит, я любила Степана меньше, чем он меня. Да? – Мария снова думала о своей судьбе. Лишь мельком увидела, что и Дулма сникла, улыбка ее погасла. Встала Дулма, отряхнулась и пошла в кошару.

2

Жизнь Агвана переменилась. Тетя Маша им пододеяльник сшила. Вскочит Вика рано утром и его сгоняет с кровати, командует, заставляет убирать. Сама все складочки разгладит, подушки взобьет, одеяло в пододеяльнике аккуратно расправит, а сверху покрывало разложит. Кровать, как у мамы получилась, белая: не поваляешься на ней! Дом чужой вроде – скакать, как прежде, не станешь.

– Теперь зарядку будем делать. А ну, давай! – кричит Вика, а голос тонкий, ненастоящий.

Сперва он и не понимал, чего она хочет от него, а потом понравилось: приседать совсем легко, труднее ноги задирать. Почему у нее все легко получается? Вообще она совсем другая, ни на кого в улусе не похожа – беленькая!

Сегодня прямо с утра пристала:

– Ты опять умываешься изо рта? – Как щелкнет его по щеке! Вода и вылетела – прямо на нее же.

Он повалился на кровать и хохочет. А Вика, сложив руки на груди, выговаривает:

– Вредно умываться изо рта. Микробы по лицу растираешь. И на убранной кровати валяться нельзя.

Что она сказала, не понял, запомнил только:

– Ми-кро-бы! Ми-кро-бы! – хохочет. Вслед за ним и Вика засмеялась.

Зато он научил Вику пить молоко из бутылки. А еще он научит ее скакать на коне, вот только пусть снег растает. Понесутся они вдвоем, и ветер будет свистеть, как тогда, когда он мчался к тете Дымбрыл. Вика будет от страха пищать, а он успокоит ее.

– Бабушка! Как по-русски конь?

А еще он научит ее стрелять из ружья. Он же видел, как бабушка стреляла.

Вика что-то быстро говорит ему. Он, склонив голову, слушает. Не все, но многое уже понимает. Неужели бывают такие большие дома – до неба? Домик на домике– так он понял Вику. Если на их дом десять таких же наставить, тоже до неба получится? Это сколько же людей в нем уместится сразу? Наверно, столько, сколько в их улусе.

– Неправда, – сердится он.

Вика не понимает и продолжает рассказывать:

– Лента крутится и войну показывает, и лошадей, и танцы. Кино называется.

– Врешь, врешь, – Агван чуть не плачет. Он завидует Вике, что она так много знает: и про шоссейные дороги, и про настоящие поезда, и про кино.

– Бабушка, ты была в кино?

Бабушка кивает, и он кидается к матери:

– И ты была? – Он горько плачет, выпячивая толстую губу. – Не бывает этого, не бывает.

Тогда Вика достает из коробки карандаш, протягивает ему:

– Это синий, слышишь, си-ни-й.

Агван рисовал таким у Очира. Он знает. Цвет неба, густой воды.

– Си-ний, – повторяет он и смеется.

– А это оранжевый.

Он не может выговорить, растерянно моргает, сопит, отпихивает карандаш:

– Не хочу этот.

Вика чертит на бумаге круг, раскрашивает его. Агван даже дышать забывает.

– Наран! – выкрикивает он.

– Солнце! – поправляет Вика.

Он вырывает у нее карандаш, смеется:

– Сон-це! Сон-це! Сон-це! – кричит Агван и прыгает на месте. Он пытается рассказать Вике, как с ним играло солнце, он даже хватает ее за руку, чтобы тащить на улицу, но вдруг склоняется над Викиным листом, осторожно начинает выводить свое солнце, рядом с Викиным.

– Мороз и солнце, день чудесный, – громко говорит Вика тонким голосом, почти поет. Агван ничего, кроме первой строчки, не понял. Она часто так дразнит его: встанет прямо, откинет тонкую руку назад, другую вперед вытянет и словно поет. Он обиженно сопит.

– Не хочу. Замолчи, – топает Агван.

Усаживается на пол и расставляет бабки. Вика послушно опускается рядом.

– Моя очередь, – важно говорит он. Ставит несколько костяных бабок рядом, отойдя на несколько шагов, сожмурив правый глаз, прицеливается и кидает свою бабку. Он левша, а потому и жмурит левый глаз. Сколько упадет бабок, столько раз он победит.

– Ну ладно, теперь ты, – разрешает он. Но у Вики ничего не получается. Бабка то не долетает, то перелетает, то летит совсем в другую сторону.

Он кричит на Вику:

– Ты не умеешь! Не так.

А у нее на глазах выступают слезы. Она бросает бабку и убегает за печку. Съеживается, утыкается головой в острые коленки и вздрагивает.

Агвану становится ее жалко. Он шмыгает носом.

– Не реви только. Давай играть. Я научу.

Но она плачет сильнее.

– Не хочу с тобой играть, – выдавливает сквозь рыдания.

Агван бежит к бабкам, забирает в руки сколько может и несет ей:

– Бери мои бабки насовсем, – он ссыпает их возле ее ног.

А она все плачет:

– Не надо мне твоих бабок, – и говорит по-бурятски: – Нехороший ты мальчик.

Агван усаживается рядом и долго сидит задумавшись. Наконец по слогам, с трудом произносит:

– Я колоший малшиг, ты колоший девошха.

Но Вика вздрагивает худенькими плечиками:

– Какая я девошха, я – девочка. Бестолковый ты.

Вздыхает Агван, он не все понял. Медленно поднимается и, будто с тяжелой ношей, медленно идет к кровати. Забыв, что она теперь белая, как у мамы, ложится. И лежит долго, закинув руки за голову. Как же ему теперь быть? Чем он обидел ее? Он ничего не может придумать и нерешительно предлагает:

– Пойдем к овцам, а?

Вика плачет. Тогда обижается он:

– Я один пойду. Сейчас оденусь. Буду с ягнятами играть. Вот. – Он бежит к дверям, искоса поглядывая на нее. Он знает, что она одна в избе не останется, боится. Так и есть, тоже начинает одеваться. Он тихо смеется. Она тоже смеется эхом.

Грохот большого города, бесконечная вереница людей, и вдруг эта тишина… Маленькая, не беленная вот уже сколько лет, затерявшаяся в далекой снежной пустыне, избушка слышит смех детей. Дети играют.

Трудно привыкнуть девочке, пересекшей тревожную, гудящую Россию, к этой немой тишине. Тишина пугает ее. Тишина таит что-то грозное… грохот, смерть.

Теперь полный хозяин Агван. Он идет важно, искоса поглядывая на Вику. Она боится овец. Как только Вика с Агваном шагнули в кошару, к ним подкатился сплошной шевелящийся ком. Вика кинулась назад.

– Нет, идем. – Агван ловит ее за руку. – Не бойся.

Он усмехается и следит, как осторожно, маленькими шажками подбирается Вика к самой крайней овце.

– Разве она страшная? – Агван кладет ее упирающуюся ладошку на спину овцы. – Потрогай. – Он тоже трогает овцу. Шерсть холодная. Овца поднимает к Вике морду, смотрит желтыми глазами.

– Ей холодно, – жалобно говорит Вика и все-таки отступает от овцы.

– Трусиха, трусиха, – Агван пытается взобраться на спину овцы, но никак не может справиться с громоздким дэгэлом. Он сердится и кричит: «Хулай!»

Овца, испугавшись Агвана, брыкается и удирает.

Громко смеется Вика и выскакивает из кошары. Агван мрачно тащится следом.

Каурого Вика тоже боится. Агван первый входит к нему в загон и растерянно останавливается. Каурый совсем не тот, что раньше.

Ребра выступили, поникли уши. Агван приник лицом к его морде, погладил запутанную гриву.

Каурый задрожал, заржал ласково и жалостливо.

– Видишь, он добрый, все понимает, – едва сдерживая слезы, прошептал Агван. – Ты тоже погладь его.

Вика осторожно гладит гриву коня.

– Ему больно? Больно? – Вике тоже жалко Каурого.

Агван молчит. С сизого глаза коня снял замерзшую слезу.

– Ему больно?

Агван молчит.

– Он замерз? – Вика смотрит на Агвана. Он отворачивается.

– Видишь, плачет, ему больно, – говорит хрипло.

Вика стирает с крупа белую изморозь.

– Он замерз?

Агван рассердился.

– Наши кони не мерзнут. Они ничего не боятся, – и доверительно шепчет, гордо глядя на Вику: – Вот придет весна, и я сяду на него, сяду и помчусь в степь.

У Вики округлились глаза.

– Как ты сядешь на него? У него же нога больная.

Топнул Агван.

– Ты ничего не понимаешь, – и нерешительно добавляет: – Бабушка вылечит. Она у меня все умеет.

3

Вечера походили один на другой. Вот и этот – тих и спокоен. Дети рисуют, склонившись над столом. Пагма шьет. С любопытством следит Мария, как заскорузлыми пальцами разглаживает она сукно. А потом отодвинет от глаз подальше, поглядит и быстро сделает стежку – взад-вперед иглой. Мария рассматривает коричневое, в светлой сетке морщин лицо. В углах глаз их особенно много, и кажется Марии, что Пагма все время улыбается. Сколько ей лет? Под семьдесят, наверное, ведь старшей дочери больше сорока. Муж еще при царе погиб. Всю жизнь одна. Мария поежилась. Печка горит, а холодно. И ей так же? Всю жизнь одной?

Холодно. Стекло, которое недавно вставили, залеплено, словно ватой, – крутит метель, так крутит, что света белого не видно. Мария невольно оглядывается на дверь: неужто она только что оттуда? Пока до кошары с Дулмой добрались – идти-то всего метров сто, – думала, унесет их, закружит снежный вихрь. Не унесло, не закружило, только так ее застудило, что у печки, хоть и дверца распахнута, отогреться не может.

Неужто ей тоже целую жизнь одной?

Опять о себе? Не надо о себе. Дулма еду готовит. Движенья ее неторопливы. А все получается быстро и хорошо, словно любая работа – любимая. А вот она всегда делила работу на любимую и нелюбимую. Готовить не любила, шить не любила. Зато часами могла играть, пока руки не деревенели. И разливался покой в ней, радость – после этого дурачиться хотелось. О чем Дулма все думает? О своем Жанчипе?

Вика что-то сказала Агвану по-бурятски, рассмеялась: ишь, румяная стала, голос теперь звенит…

В крышу, в стенки ударился всем телом ветер. И показалось Марии, что дом закачался. Холодно, никак она не согреется. Вытянула ноги к огню. Рисуют дети. Пагма шьет – шажок за шажком, – ровная стежка бежит по сукну!

И вдруг печка стрельнула, резко, словно взорвалась; алая головешка на глазах рассыпалась. Мария вздрогнула, зазвенело в ушах. В блокадном Ленинграде разворотило дом и посреди улицы горел рояль. Струны калились, лопались – ей казалось, это ее жилы рвутся от напряжения. Выстрел, выстрел – лопались струны. А после каждого выстрела гул. Она кинулась было к роялю– спасти, но рядом с роялем сидел мальчик лет восьми и считал:

– Раз, два, три… пять… семь. – У мальчика не было одной кисти, а лицо его, бледно-синее, улыбалось, и по нему иногда пробегали отблески горящего рояля:

– Пять… шесть… семь.

Мария судорожно захлопнула дверцу печи. Куда спрятаться от огня и от гула? Закрыла лицо руками.

– Ты что, девка? – Пагма смотрела на нее, забыв о шитье.

Уткнулась в ее колени Вика. Агван встал рядом и уставился на нее – не мигая, спокойно. Потом подошел к Дулме. Первый раз за много дней увидела это Мария.

Дулма продолжала переливать из бочки в кастрюлю воду. Свободная рука ее нерешительно потрогала голову сына. Агван прижался к матери.

Марии стало легче. Она вздохнула, снова распахнула дверку печи.

– Говори, девка, – строго сказала Пагма. – Говорить надо, делить.

– Война… Степан ушел на фронт. Я устроилась телеграфисткой. Работала, а Вика с Варварой Тимофеевной дома. Холода в тот год начались рано. Дома не отапливались. И голод… – послушно заговорила Мария, стараясь вымарать из памяти картинки: длинную очередь за пайком, ползущую по стене, потому что сил стоять без поддержки у людей не было; жалкие полешки дров, найденные с трудом, – тащить их домой сил не было; минные картофельные поля, на которых подрывались дети и женщины… – Приду домой, Варвара Тимофеевна лежит, и Вика лежит, совсем безучастная, косточки да белая кожица. Прижимает к себе мишку, Степа мне перед свадьбой подарил, и молчит. Лишь руку прозрачную приподнимет… снова уронит. Хлебный паек – триста семьдесят пять. Это ноябрь был. Впереди зима.

– Может, хватит вспоминать? – неожиданно прервала ее Дулма. Мария растерянно оглянулась, заметила яркие пятна на лице Дулмы, удивилась, что у ног – дети и вовсе не холодно в доме.

– Говори, девка, говори. Было и не будет, – маятником раскачивалась Пагма. На виске Дулмы дергалась крупная синяя вена.

Снова вернулся Ленинград.

– Хлеб вложу Вике в рот, – тихо заговорила, – а она не жует, разучилась. Варвара Тимофеевна одно твердит: «Ела я». – Невидяще смотрела Мария на догорающие головешки в печи и дрожала, словно снова мерзла в окоченевшем городе.

– Однажды вернулась с работы, а Вика глаз не открывает. Суп «хлебный» ей лью, он – обратно. И Варвара Тимофеевна неподвижно лежит. Мечусь по комнате, что делать, не знаю. К роялю кинулась. Всю мебель мы пожгли, лишь рояль остался, он, да кровать, да «буржуйка». Распахнула крышку, руки протянула, а пальцы, опухшие, красные, не гнутся. Я чуть не закричала. Оглянулась на кровать – словно мертвые обе. Со всего маху ударила по клавишам. Бью и пою: «Тра-та-та, тра-та-та, мы везем с собой кота!..»

Мария замолчала. Тогда не пела – кричала: «Мы ехали, мы пели…» Кричала и, вывернув шею, смотрела на Вику. И Вика наконец села. И улыбнулась. Губы отодвинули к ушам сухую белую кожу. Пальцы деревяшками стучали по клавишам, а она все кричала: «Мы ехали, мы пели и с песенкой простой мы быстро как сумели…» Варвара Тимофеевна приподнялась, захрипела – начала подпевать. Но сразу вновь упала на подушку.

– «Маша, помираю я, – позвала она меня. – Возьми Вику». – Мария и сейчас услышала этот старческий хрип. Она тянула к себе светлые легкие волосы дочери. Вике было больно, но она молчала, клонясь головкой к матери. – Вот тогда она и сказала, что Степа мой погиб. Как погиб, откуда она узнала, не успела рассказать. – И неожиданно для себя спокойно добавила: – А под подушкой я нашла целый мешок с сухарями. Нам сберегла.

– Не надо, мама. Не говори больше. – Вика обхватила мать за шею.

Мария очнулась, увидела осунувшиеся лица женщин, сказала виновато:

– Вот видите…

Агван сунул ей в руки грязный тетрадный лист, исчерканный вдоль и поперек оранжевым карандашом. Только в одном месте угадывалось пятно, похожее на лохматого щенка.

– Сонце! – сказал он торжественно. – Сонце.

И Мария улыбнулась, благодарная Агвану.

Тихо, урча, потрескивал в печке огонь.

И только сейчас она поняла то, чего не могла понять все эти годы: от голода померла Варвара Тимофеевна.

Мария оторвала от себя детей, искоса посмотрела на Дулму. Непривычно бездеятельна была Дулма, просто сидела возле, опустив к полу большие мужские руки.

В стены и в крышу снова ударился ветер, заухал, застонал. Издалека всхлипнул Янгар. Метель выла по-волчьи, накликая беду. И Мария вся сжалась, будто кто-то руками взял ее сердце. И чтоб избавиться от страха, снова начала рассказывать: как она укутала Вику во все теплое, что нашла в доме, привязала к запястью табличку с днем и местом рождения, сунула за пазуху метрики и фотографии и вышла на улицу.

– Туман и холод дышать не дают, пулеметы сверху трещат – воздушный бой, что ли? От Пулкова пушки бьют. Мы попали в первую партию эвакуированных. Это был январь сорок второго года. Перевозили людей через Ладогу, по узкой Дороге жизни.

– А я где? – вдруг спросила Вика.

– Ты? Я к санкам тебя привязала. Ты спишь. А нам нужно было к Финляндскому вокзалу.

Бесприютно уснули, уткнувшись друг в друга, заснеженные трамваи. Кое-где блеснет из-под снега стекло или красный, когда-то веселый, бок, и снова снег… Опухшие ноги не слушаются, голова на грудь упала, едва-едва движутся тяжелые санки с дочерью. Обычные были санки, а казались огромными. Редко, когда санки натыкались на что-то, вырвется из отрешенности: жива ли Вика?

– А то остановлюсь, прижмусь к дереву или к стене дома. Хоть бы смерть пришла! Вздрогнут у Вики ресницы, очнусь – надо идти, спасти. А сама стою и никак не могу оторваться от опоры.

Мария гладит горячую щеку дочери.

– Качаюсь из стороны в сторону, еле бреду. Лишь трупы по стенкам… Много детских.

– Ненавижу, – шепот Дулмы сквозь сжатые зубы показался Марии сильнее крика. – Давно бы там была, не пустили… – Дулма резко выпрямилась, снова рванулась к двери.

– Куда? – испугалась Пагма, – Простудишься!

Мария бросилась за Дулмой.

Сквозь вой и плач метели услышала Мария тихий стон и различила наконец Дулму – Дулма умывалась снегом.

Бешено била по телу поземка, ветер рвал подол. Мария продрогла, застучали зубы.

– Пойдем в дом, – крикнула она и попятилась к двери.

Дулма, наклоняясь и распрямляясь, все бросала снег в свое разгоряченное лицо.

– Дальше что? – кинулся к Марии Агван, когда она вернулась.

Мария потянулась к огню, а согреться не могла.

– Дальше что? – В голосе Агвана звучала требовательность.

– Чайник вскипятить было очень трудно, огонь разжечь, съесть черствый кусок. Это была борьба. Пожалеешь себя – смерть.

– Так, – эхом откликнулась Дулма.

– А Вику я потом потеряла, – Обернулась Мария к Агвану. – Был рейс по льду. Автобусы набиты до отказа, фары потушены. Тут уж я не знаю, что наяву было, что в бреду. Все время я куда-то валилась, выплывала, опять валилась. Вроде казалось мне, стоят через каждые десять шагов регулировщики в белых полушубках и красными фонариками указывают путь. Может, и не было этого.

Мария поймала на себе любопытный пристальный взгляд Агвана. И снова оказалась в том страшном автобусе.

– Очнулась как-то, и вдруг дошло, что под колесами– полуметровая толща льда, а дальше темная холодная вода Ладоги. Испугалась, выдержит лед? Или в воду ухнем? И показалось мне эта ледяная вода страшнее любого артобстрела, может, потому, что своя она… Опять не слышу ничего. Очнусь – белые всполохи огня кругом. Потом уж узнала: фашистские орудия на южном берегу Ладоги, всего в восьми – десяти километрах, обстреливали нашу ледовую трассу – Дорогу жизни. При взрыве снаряда взметывался вверх столб воды с голубыми осколками льда, и мелкая дробь барабанила по кузову и капоту. Лучше б ничего не видеть. Лучше погибнуть. Только бы скорее. – Мария вздохнула: – Вдруг во мне надежда проснулась, а что, если Степа жив? И тогда стало страшно. Выжить! Обязательно выжить! Артобстрел усилился. Прямо вокруг машин снаряды рвутся. Тут уж я совсем очнулась. Люди друг к другу прижались. Вы даже не представляете себе, как было страшно. – Мария снова вздохнула. – Проскакиваем между трещинами, свежие «воронки» обходим и – вперед. Сколько автобусов под лед ушло, не знаю. Я в Вику вцепилась, смотрю перед собой. И только одно хочу: жить! Кричать от страху хочется. Жить, жить! И вдруг водитель запел, громко, отчаянно: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед!» Сначала не поняла, а потом как подхвачу! И остальные дрожащими, охрипшими голосами подхватили. Все запели. И выскочили на ухабистую лесную дорогу. Мы плакали. Помню, глаз не могла оторвать от белых деревьев. Все мне казалось: наши деревья нас защитили.

Пагма утирала мутные слезы, шептала молитву на незнакомом языке.

Дальше Мария ничего не помнила. Ни как прибыли в Жихарево, ни как выгружались из автобусов. Лишь один раз закачалось перед ней желтое лицо старика. Он отбирал Вику, что-то быстро говорил.

Несколько суток без сознания пролежала.

– Очнулась. Все бело кругом. Больница, догадалась я. Шарю по кровати, на соседние койки гляжу. Нет Вики. Закричала я. Молоденькая девушка мне в рот льет лекарство. «Жива ваша дочь, – шепчет. – В детприемнике она. Успокойтесь, не волнуйтесь. Поправитесь и возьмете». Уговаривает она меня, а я ей не верю.

Мария сжала Вику: вдруг исчезнет?

– После месяца болезни бегу в детприемник. «Эвакуировали в глубь страны! Бомбят Жихарево часто!» Пешком бы всю страну прошла. Да куда идти? Поселилась в Вологде, работала телефонисткой, жила в общежитии. Письма посылала подряд во все крупные города. Да шли они медленно. Терпения моего не хватало. То казалось, что Вика жива, то вдруг вижу скорчившееся ее тельце. Спать боялась.

Мария встала, осторожно поставила Вику на пол, обняла Дулму за плечи, прижалась к ней:

– Через год из-под Томска написали: «Дронова Виктория, трех лет, уроженка города Ленинграда, жива и ждет свою маму». Вот и все.

Но это было не все. До сих пор не проходит острое жжение, будто кто-то прорезал рану. Глаза сирот! Все время: и когда покачивалась в поезде, прижимая к себе дочь, и когда работала телеграфисткой в аймцентре, и даже здесь – глядели на нее глаза остававшихся в детдоме детей.

Пришла в себя, когда Пагма всунула ей в руки теплую пиалу с молоком.

– Пей, девка, изголодала сколько, исходила сколько по холоду.

Мария заплакала, увидев вспухшие черными жилами руки Пагмы.

4

Дулма медленно несла воду. Все последние дни она жила под впечатлением рассказа Марии. Ночами ей снились умершие от голода дети и женщины. Мерещились все знакомые лица. От этого становилось страшно.

Вокруг бежала степь. Шла весна. И степь постепенно обнажалась робкими проталинами, на которых суетились растрепанные вороны; снег, сбитый зимними ветрами в сугробы, чернел и оседал. Натянутой струной хура[12] звенел воздух, навевал далекие позабытые мелодии. И рождалась в душе песня, без слов, песня – боль, и сливалась эта песня с песней ветра. Дулма шла по знакомой тропе, закрыв глаза, и протяжной песней приветствовала весну, несущую ей надежду на встречу с Жанчипом. И умирающий снег, и перекрик ворон, и песня ветра, и голос Дулмы вливались в мелодию возрождающейся жизни. Ей не хотелось идти в кошару, где, бессильно опустив головы, дремлют овцы, где, вытянувшись узкими тушками, лежат первые мертвые ягнята. Началось! С весной шел к ним голод, как и в прошлом и в позапрошлом году. Снега почти не осталось. В колхозных кладовых иссяк скудный запас хлеба. Голод шел и на людей.

Тяжелое коромысло впилось в плечи. Дулма опустила ведра на землю. Вол без понукания продолжал тащиться к кошаре. Первые мертвые ягнята. Что же будет дальше? Странно: проталины, запах солнца, весна… и смерть. Словно фронт, Ленинград, о котором рассказывала Мария, теснее придвинулись к их степи. Тоскливо сжалось сердце.

…Они ехали все на том же воле к Бальжит просить кормов для овец – должна же Бальжит что-нибудь придумать!

Тяжесть возникшая утром, не проходит: не только голод – странное молчание Жанчипа и слабость Пагмы тревожат Дулму. Теперь все на ней: и овец она должна сохранить, и Пагму поддержать.

Слепит солнце, сияет солнце, а праздника нет, и надвигающаяся весна почему-то тревожит.

– Агван у тебя славный мальчишка, – слышит Дулма и сердится: вспугнула Мария мысль. – Очень на отца похож. – Раздражение, вспыхнувшее было, проходит, Дулма резко поворачивается к Марии:

– Да? – И чувствует, как краснеет.

– И взгляд, и овал лица.

– Правда ведь, – вспоминает Дулма. – Губу нижнюю так же вытягивает, когда сердится, и рисует левойрукой – левша! Как же она раньше не замечала этого?

– Похож. А ты его почему-то не любишь… – нерешительно говорит Мария.

Дулма опускает голову.

– Подарил мне рисунок. Чуткий он мальчик.

Разве Дулма не любит его? А если бы она, как Мария Вику, Агвана потеряла? Оглянулась по сторонам. Дикая мысль какая. Привычная степь кругом. Как же это все будет… без Агвана? Да она бы пешком пошла, да она бы ни одной ночи не уснула, да она бы… Только бы ей скорее вернуться домой и рассмотреть его как следует! «Не любишь». А может, правда, она его не любит?

– Видишь ли, Маруся. – Дулма хотела оправдаться, объяснить, что нельзя по внешним проявлениям судить, любят или не любят человека, но заговорила не прямо, вроде бы о другом. – До революции мы, восточные буряты, жили разрозненно, вели полукочевой образ жизни. В общем, каждый за себя, за свою скотину держался в одиночку. Может быть, поэтому я и не умею проявлять своих чувств? – Дулма застеснялась своей откровенности и замолкла, поняв, что Мария права: она равнодушна к сыну. Ей был нужен только Жанчип, один Жанчип. Сын помешал ей помчаться за ним на фронт. Дулма горестно вздохнула, – снова для нее существовал только муж, зашептала: «Храни тебя!» Привычным страхом за него сжалось сердце: «Вернись ко мне, вернись!» Чтобы забыть хоть на минуту о Жанчипе, начала Дулма поспешно рассказывать об их колхозе, кивнув на показавшиеся уже белые домики улуса.

– Колхозом прожили мы семь лет, – Дулма сразу оживилась. – Да разве за семь лет переделаешь психологию степных кочевников? Конечно, нет. Но мы все равно поняли необходимость общего труда, дружбы. – И то ли оттого, что она повторила слова мужа, то ли смутившись от пристального взгляда Марии, она засмеялась и обняла ее: – Наша с тобой дружба, например, а?

Мария поняла Дулму больше, чем та себя. Агван вне опасности, и потому спит ее любовь к сыну до поры до времени. Страх за мужа только и живет сейчас в ней.

А по бокам уже засияли белые дома колхоза. Веселые, мирные, с дымками, уходящими в небо, дома эти успокоили Марию: сюда война не пришла. Бегают дети по светлой улице. Над домами и детьми ходит хозяином по голубому небу круглое солнце.

Снег почти весь стоптан, почернел. И звуки: гвалт птиц, писк сусликов, скулящий щенком снег, звенящий воздух… Пальцы помнят эту мелодию пробуждения жизни и подрагивают взволнованно.

…– Разини, – гремела Бальжит в телефонную трубку, – доберусь я до вас! Бездельники. Погодите! И вдруг обмякла: – Ну, потерпите, прошу вас. Всем тяжело.

В окно лезло вездесущее солнце. Мария улыбнулась– ей стало весело, потому что Бальжит здесь и потому что за окном праздничные дома, и потому, что война и впрямь скоро кончится.

– Траву надо собирать. Пришлю на помощь подростков. – Бальжит положила наконец трубку. – Вот так, бабоньки. Бескормица. Голод. Небось с тем же заявились?

Мария нехотя обернулась к Бальжит. «Совсем старая!»– невольно подумала она. Лоб съежился, жалобно вниз ползут губы… Все еще машинально Мария улыбалась, но солнце, накалившее щеку, теперь мешало ей.

– Слышали, обещала помочь старому Улзытую, у него одни старики. А где я возьму корма всем? – бессильно, еле слышно сказала она, и у Марии от этого шепота сжалось сердце…

Распахнулась дверь – на пороге встал военный. Лицо его было безобразно, словно из старых забытых сказок подходило к Марии чудовище: гладкие красные шрамы исполосовали щеки и лоб, вместо правого глаза– бледная пустота, яма; моргал он другим глазом с силой, отчего кожа лица покрывалась тонкими светлыми морщинами. Мария сжалась в глубоком кресле.

– Ты занята? – спросил военный.

– Заходи, – пригласила Бальжит. – Узнаешь, Дулма? Это Содбо.

Дулма встала. С намертво застывшими скулами шагнула к мужчине, потянула к нему руки, обхватила ими его красную шею и вдруг заплакала:

– Сод?

Мария еще больше втиснулась в кресло. Бальжит прикрыла ладонью лицо.

– Сод… Сод… – шептала Дулма.

– Так вот меня, Дулма, – Он снял с себя жалостливые руки Дулмы и жутко улыбнулся: – Я к тебе после зайду, председатель.

Уже от двери он пристально посмотрел на Марию живым глазом.

– Он у нас бригадир полеводов, – обронила Бальжит, не зная, что еще сказать.

Долго стихали тяжелые шаги Содбо. Мария глядела в окно. Дома больше не казались ей праздничными, солнце беспомощно висело над ними – и сюда пришла война, и здесь поломала судьбы!..

– Жду не дождусь Жанчипа, – Мария вздрогнула от голоса Бальжит. – Трудно мне, бабе, со всем хозяйством управиться.

Выходило, что ее участь в войне, и участь Бальжит, и Дулмы – общая: все они устали, и все в равной степени отвечают за будущее. Дохлых ягнят ей утром было просто жалко, а ведь это – голод…

– Вернется, пойду на агронома учиться. – Мария поняла, что вовсе не об этом думает сейчас Бальжит. Бальжит смотрела в окно, и поэтому Мария не удивилась, когда Бальжит сказала: – Каким красивым был Содбо раньше!

Дулма молчала низко опустив голову с узлом кос на затылке. Бальжит подошла к Марии, уселась рядом на скамью, положила свою широченную ладонь ей на плечо.

– Думаешь, только там страшно? – кивнула на запад. И махнула рукой. – Ладно, хватит на сегодня. Лучше я тебе, Маша, про жизнь нашу прошлую расскажу. Есть у нас гора Улзыто.

Ощущение бесконечности войны, которое принес Содбо, стало понемногу исчезать, и Мария, глядя в усталые глаза председателя, успокаивалась.

– Возле нее испокон веков болото стояло. Молчальница наша, – она кивнула на Дулму, – вряд ли тебе об этом рассказывала. Гора считалась священной. На вершине каждое лето молебствия совершались, жертвоприношения– ее хозяину. Слушаешь, Маша? Болото возле горы – тоже, значит, священное. Канавы рыть – грех, осушить его – грех. Хозяин горы накажет. Так мы и жили со связанными руками. Корма скоту не хватает, негде его растить, а земля даром пропадает. Тут Жанчип… Был он такой же, как она, молчун.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю