Текст книги "Поклон старикам"
Автор книги: Сергей Цырендоржиев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Бабушка и теперь гладит его по спине, бормочет ласково:
Потерпи, потерпи. Каждый живет по-своему, – и покачивает его на коленях. Он и так терпит. Тогда увели пса, и долгую зиму Агван один просидел в пустой избе. Теперь и Малашку отнимут. А Малашка – вот он, тянет за ногу губами. Агван согнулся, ткнул палец в губы ягненка – мягкие, холодные они! Зовет его Малашка играть. Почему всех, всех, кого он любит, у него отнимают?
Мать медленно одевалась.
Он уже хотел отпихнуть бабушку, чтоб спасти Малашку, но увидел печальный бабушкин взгляд. Вспомнил, как она плакала у тетки, когда он читал отцовское писымо. Он соскочил с ее колен, схватил Малашку за чуть появившиеся рога и поволок к матери:
– На, уноси, уноси! – бросил ей Малашку. А сам упал на кровать, закрылся подушкой, закричал громко: – Ты всегда, мама, такая. Ты злющая. Приедет папа, скажу ему. Вот тогда попадет тебе!
Он не увидел обиженных глаз матери, подрагивающих губ, не увидел, как низко опустила голову бабушка. Он горько плакал. Противные взрослые, злые, не дают ему играть. Опять он будет до конца зимы сидеть совсем один.
А пока он плакал, мать молча по одному унесла всех ягнят в кошару.
5
Не будет он вставать. Всю жизнь пролежит теперь под овчиной. Малашка небось плачет в холодной кошаре. А под овчиной душно, он сейчас задохнется. Ну и пусть! И задохнется, раз никому нет до него дела. Каурый жует свое сено и ждет его. Нюхает снег и тоже ждет его Янгар. Малашка, наверно, плачет. Агван сбросил овчину. Он сам пойдет к ним! Почему его прячут от зимы и от его друзей? Исподлобья взглянул Агван на дверь – это она всех прячет от него.
Он вскочил, надел рубашку, штаны. Замерзли ноги. Рванул с печи горячие носки, кряхтя натянул их. Бросился к двери – за дэгэлом. И вдруг остановился: забыл умыться. Черпнул из деревянной бочки воду, набрал полный рот: десять глотков – на руки, десять – на шею; десять – на лицо. Так велит мама. Вода обожгла льдинками.
Наконец снял с гвоздя дэгэл, с трудом надел, даже пуговицы застегнул, все, кроме одной, верхней – никак не лезет в петлю. Хотел надеть шапку, но тяжелые руки не поднялись – это дэгэл такой толстый, тянет вниз. Надо было начинать с шапки. А теперь как быть? Агван топтался на одном месте, оглядываясь. В углу стоит палка, которой разгребают в печке угли. Агван засмеялся. Поддел ею шапку, попробовал насадить на голову. Шапка прижала к голове и палку. Еле-еле вытащил ее. Боднул стенку, как Малашка, и шапка уселась как надо.
– Сам, сам, – закричал он и толкнул дверь плечом.
Далеко во все стороны сверкает земля. Ее узкой, извивающейся лентой прорезает дорога. Она пока пуста. Но по ней скоро, может быть сегодня, прискачет отец.
Визжа, налетел Янгар, свалил на землю. Пес стоял победителем. С красного жаркого языка падала слюна. Лежать понравилось. Пес плясал сумасшедший танец, лапами ударяя по снегу и по раскинутым рукам Агвана.
– Малашка! – вспомнил Агван, ухватился за шею Янгара, поднялся и двинулся к кошаре. Прямо с ее крыши, навстречу поплыло к нему оранжевое веселое солнце.
В кошаре гулко и темно. Удивился, что тут, как и дома, нет света. Долго привыкал к полутьме.
Бабушка кинулась к нему с ворохом сена в руках.
– Неужто сам оделся? Вырос… – и засмеялась. Издалека улыбнулась мама. Бабушка понесла сено, и смех се прыгал по кошаре.
Янгар ворошил сено, пыльные облака летали вокруг него. А потом стал рыть зарод, словно колючие травинки…
– Ы-их, окаянный, погубит! – закричала бабушка, снова прибежала к ним, попыталась длинной веревкой стегануть пса, а он уже плясал на другом зароде.
Агван визжал от восторга.
Их обоих прогнали из кошары. Агван заспешил за Янгаром, совсем позабыв о Малашке.
Волчком крутится пес на снегу и… оранжевое солнце на голубом небе. Теперь не заманить Агвана в дом! Тут кружит солнце, тут видна дорога. Гляди сколько хочешь. По ней мчались в улус, по ней вернется отец – на коне! Где же его конь?
Каурый радостно заржал, тонкими ногами перебирает– что это они все пляшут сегодня? А конь водит по лицу Агвана горячими губами. Ах, как весело! Как весело!
Только почему стенки загона – в белой пленке снега? Заледенели совсем.
– Тебя тоже заперли, – жалобно говорит Агван. Смеяться больше не хочется. – Подожди, я освобожу тебя. И мы будем играть вместе! Я сейчас позову бабушку.
Раздувает ноздри. Запах щекочет в горле, в животе. От него сытно и беспокойно.
6
Дико залаял Янгар в промерзшую полночь. Он рвался, рычал. Цепь тревожно вызванивала опасность. Ржал, храпел, бился в загоне Каурый.
– Волк, – простонала мать.
Сквозь сон Агван не сразу понял. Смотрел, как смешно метались перед ним белые женщины. И вдруг понял, спрыгнул на пол.
– Спи-ка! – приказала бабушка, сорвала со стены берданку и выскочила во двор.
За ней, схватив дэгэл, бросилась мать. Крикнула откуда-то издалека, из черной ночи.
– Дайте мне берданку. О! Вверх стреляйте. Не подходите близко. – И гулкий стук. Агван знал: это мама со всей силы стучит палкой по пустому ведру. Так издавна отпугивали волков.
Истошный крик матери: «Арил, арил, шоно!»[9], лай Янгара, хриплое ржанье Каурого… Агван надел унты, дэгэл и выскочил за дверь. Ночь светлая. Масленой желтой лепешкой низкая луна.
Возле кошары мечутся тени. Агван кинулся к ним. В раскрытой двери носится по загону Каурый, бьет ногами. Забор трещит. Попятился Агван, совсем близко от него – волк! Готовый к прыжку, огромный, горбатый, он страшно выделяется на синем снегу. Агван закричал, но голоса не было. Почему волк не боится людей? Где мама, бабушка?.. Волк прыгнул. Закричал Каурый. Агван тоже закричал – а крику не было, лишь громко колотилось сердце.
А потом зазвенела тишина. Неожиданно закачались печальные глаза коня в лунной стуже ночи и пропали. Может, показалось, что луна спустилась в снег и запрыгала по нему, а потом опять уплыла на небо?
Выстрел заставил очнуться. Над забором взметнулся сорвавшийся с цепи Янгар. Теперь ожили звуки: рычал Янгар, скулил по-собачьи и громко дышал волк.
Агван вдруг решительно двинулся к загону, и снег скрипел под его ногами пронзительно. Подошел и увидел, как Янгар рвет зубами мертвую голову волка. Бабушка привалилась к забору. Берданка толстой палкой валялась возле ног. Жалобно ржал Каурый.
Агван заплакал. Ночью хозяйничают волки. Ночью приходит беда. В доме не страшно. Скорей спрятаться за стенками.
Сквозь слезы увидел, как мать укрывает бабушку дэгэлом, а над их головами неестественно кружатся напуганные звезды. Луна теперь не казалась вкусной лепешкой. Она была желтым всевидящим глазом невидимого великана.
– Не думала, что когда-нибудь возьму в руки ружье, – прошептала бабушка. – Сердце у меня слабеет.
Агван плачет. Пахнет снегом, кровью, страхом. Едва передвигаясь, устало бредет он к коню. Каурый прислонился к забору, как бабушка, и мелко дрожит. По очереди гладит Агван его ноги. И начинает так же, как он, дрожать.
Неожиданно оказывается на руках у матери, которая несет его в дом. Он отчаянно вырывается, но мать держит его очень крепко. А потом бабушка смывает с него кровь Каурого и приговаривает:
– Не плачь. Не плачь. Вылечим коня.
Агван не понимает, от чего надо лечить коня и почему он весь в крови. Он дрожит. С ним что-то случилось, он не знает что.
Уже глубокой ночью, слепо вглядываясь в черноту дома, он шепчет:
– Страшно.
Бабушка охнула, села в кровати, укрыла руками его голову.
– Спи, спи…
Он уже спал. Ему снился летящий по степи конь, за которым неслось облако снега. Снился запах, незнакомый, непохожий на другие.
Он понял: так пахнет солнце.
7
Глубокая рваная рана на задней ноге Каурого загноилась. Бабушка промывала ее, прикладывала какую-то траву, сыпала порошок. Агван смотрел в черные печальные зрачки коня, совал в рот душистое сено.
Каурый вежливо брал его, но в тот же миг тускнели его глаза, и он забывал жевать…
Теперь Агван всюду ходил за бабушкой. Бабушка спешила в кошару, и он – за ней. Бабушка спешила, а шла еле-еле. Почему это спина у нее горбится и ноги кривые? Вот мама – другая, прямая. Только бабушка все равно лучше.
Он тянет ее за рукав, не дает идти в кошару.
– Бабушка! Почему держишь спину криво? Почему у тебя ноги волочатся?
Печально, как конь, смотрит на него бабушка:
– Старость не красит людей. А вот раньше, говорят, была первая красавица.
Он испуганно прижимается лицом к ее ладоням.
– А ты не умрешь?
Бабушка гладит его по щеке.
– Не об этом тебе думать… Всему свое время…
В кошаре к нему бросились ягнята и овцы. Среди них он не смог отличать Малашку. Ну и пусть. Ему нужна только бабушка. Он следил за ее темными руками: они несут овцам воду, бросают сено, убирают навоз. Какие быстрые у нее руки, а ноги медленные… Навоз у овец – маленькие черные шарики. Ими хорошо играть, когда они затвердеют. Но мама не разрешает. Бабушкины руки все могут, они спасут Каурого. Он сам виноват, что не выпустил его тогда из загона.
Мама тоже в кошаре, тоже работает. Но она словно в тумане, сквозь который он не может к ней подобраться.
Смотрит Агван на небо – куда девается день? Серенькая мгла спускается ему на голову. Осторожно выглянул на двор, и там уже серенькое – снег, а на нем дрожат тени. Откуда они взялись? Он пошел по этим теням и остановился там, где они оборвались. В кошару возвращаться – далеко, а ждать маму с бабушкой здесь – страшно: все чернее мгла, на волков похожи тени. С той ночи он боится их. И дома темно, потому что печка не горит, а керосина почти нет, и его берегут. Сбросил дэгэл и прямо в одежде забрался под овчину.
От немого очага веет холодом и страхом. Скорее бы пришла бабушка, но входит мать. Не раздеваясь, начинает растапливать печку. Агван облегченно вздыхает. Огонь вспыхивает, завитками охватывает поленья. Мама загородила огонь, и Агван сердится: молчит всегда мама и сказок, наверное, не знает. Но вот она отошла от огня, и сразу весело вырвался из него свет и жар, разбежалась по углам серая темнота, заметались по стенам и потолку тени, только уже нестрашные. Откуда они все-таки берутся? И опять отошла мама, опять заходили тени. Это, наверно, сам огонь что-то хочет рассказать ему. Мирно, желтым глазом смотрит со стены тигр. Мать разогнулась, и ее огромная тень полезла со стены на потолок, Агван засмеялся.
Но тут увидел, что в руках у мамы табак. Она свертывает его. Он изумлен, и вопрос выскакивает из него сразy же:
– Ты куришь, мама? Ты дядя?
Мать вздрогнула:
– Не говори бабушке. Ладно? – и в голосе ее он услышал печаль. «Что это с ней? Сейчас заплачет!» – А я думала, ты спишь. А ты, оказывается, темноты боишься. Папин сын, а боится! – дразнит она его.
– Ты сама боишься. – Агван осмелел, даже тихонько придвинулся к ней, смотрит, как дымит ее табак. А что будет, если он скажет бабушке? Значит, мама боится его бабушку? Гордостью наполнилось его сердце – от него теперь все зависит. Он уже хотел было выкрикнуть: «А я скажу, скажу бабушке», – как услышал снова незнакомый мамин голос:
– Боюсь, очень, – и добавила печально: – А особенно пустой избы боюсь, когда рядом нет никого. А когда рядом Агван, ничего не боюсь. Ты же у меня мужчина.
Агван задышал громко, хотел обхватить маму, прижаться к ней, но вместо этого крикнул:
– Я не скажу бабушке, что ты куришь, не скажу. А ты почему куришь?
Не сразу ответила мать:
– Это папин табак, – отвернулась к огню, сгорбилась, как бабушка.
– Ты не плачь. Папа скоро вернется. – Агван подошел к ней совсем близко. Тогда она обхватила его и начала целовать быстро-быстро, словно боясь чего-то.
Агван вырвался испуганно и уселся на пол – в бабки играть. В нос, в глаза долго ещё лез запах табака. Агван притаился, исподлобья всё следил за мамой: вот она докурила, вот начала готовить еду.
Огонь изменил дом, сделал его нестрашным. По очереди брал Агван в руки каждую бабку, разглядывал.
Снова мама молчит. Агван бросил бабки, опять улегся под овчину.
Наконец протяжно заскрипела дверь. Бабушка! Агван прыгнул из-под овчины к ней:
– Бабушка, расскажи. Ты обещала.
Но бабушка молчит. Все молчат. Оказывается, мама умеет целоваться, ласковая! И не ругает его. Но почему молчит? Бабушка не говорит сказок. Что изменилось с той ночи?!
Попробовал снова бабки покидать. Их молчание мешает ему. Полез к бабушке на кровать, уселся с ней рядом, потянул за рукав.
– Бабушка, а бабушка?
Рядом, а не дозовешься. Да что же это? Он хочет есть, хочет согреться так, чтобы подмышки намокли.
Когда вернется отец? У брата Очира отец здесь. Но он без руки. Очир говорит, он потерял ее на войне. Как это потерял? А куда теряется зима? А куда исчезает снег? Спросить бы. Но мать молчит. Бабушка молчит. И он поэтому молчит. Почему бабушка молитву не читает?
Залаял Янгар. Незлой лай. Его пес так лает, когда люди идут. А вдруг отец? Он вскочил.
– Сани скрипят. К нам, видать! – мать обрадовалась.
– Отец, это отец! – Он побежал к двери, но бабушка опередила его:
– Простудишься, – а сама раздетая выскочила, крикнула: – Зажги лампу, Дулма. С какими вестями приехали?
Агван прислушивался к быстрому говору людей, к храпу незнакомой лошади, к скрипу снега. Отец? Но голоса были женские. Отец прискачет на коне – один!
Крикнула бабушка на Янгара, Янгар обиженно взвизгнул.
В дверях – тетя Бальжит, председатель колхоза. Огромная, как дядька. Рядом с ней все маленькие, даже мама. И голос у нее грубый: скажет слово, в ушах грохочет. Топает, снег счищает. Из-за нее выглянула женщина, тете Бальжит до плеча. Странная какая! Глаза из под платка – две светлые льдинки. Женщина застыла у косяка двери. К ней жмется мальчишка его роста, укутанный с ног до головы.
Агван шею вытянул, но разглядеть толком не смог. Вдруг веселый огонек взлетел в стекле – наконец-то мама зажгла лампу! Агван удивился: что это она так раскраснелась, смеется. Это, наверное, из-за тети Бальжит: всем весело, где она, и все её слушаются. У неё три сына, а муж погиб – знает Агван. Он прислушивается, а понятьять, что громко говорит тетя Бальжит, не может. Бросила дэгэл на бабушкину койку, начала чужую тетю раздевать. А потом принялась за мальчика. Шаль, платки… И вдруг девчонка. Таких и не видал никогда. Волосы желтые, на солому похожи, щеки впалые, бледные, глазa тоже льдинки, как у незнакомой тети. Тетя Бальжит подходит к нему.
– Подружка тебе. Не обижай, – и провела по его щеке пальцами.
Девочка жмется к бабушкиной кровати. А в глазах ее пляшет огонь. Тетя Бальжит подталкивает девочку к печке, сажает на его место, что-то говорит. Но Агван не понимает и обиженно сопит. Голова у нее словно желтое облако. Небось волосы у нее легкие, мягкие. А она может улететь? Он ощупывает свою голову – вчера только срезала бабушка жесткие патлы большими ножницами, которыми стригут овец.
Чего это чужая тетя плачет? Какая грустная тетя и… красивая. А бабушка уселась на поленьях и девочку к себе на колени посадила. Агван двинулся к ним, засопел еще громче. Толкнул бабушку в бок. Но бабушка не заметила его и продолжала гладить голову девочки.
– Есть новости у вас? – прогремел над самым его ухом голос тети Бальжит.
Агван обрадовался – теперь она заговорила понятно, и бабушкина рука сразу упала на колени. Он сел на корточки и снизу смотрел, как шевелятся от горячего воздуха волосы девочки.
– Один вол у нас остался, – медленно тянулся бабушкин голос. – Коня волк порезал.
Вспомнил Агван страшную ночь и сразу забыл, потому что девочка прижалась к своей матери и теперь ее не было видно.
Встал.
– Уж не знаю, поправится или нет. – Агван вертелся, чтобы разглядеть девочку, и плохо слушал бабушку. – Окот будет в начале мая. Вот и все наши новости.
Ему видны только светлый затылок и худая спина.
– Сил у нас маловато. Вся надежда на Дулму, с меня толку мало, под ногами путаюсь.
Мама даже руками всплеснула:
– Да что вы? Всё хозяйство на вас! – мама была радостная, незнакомая. И девочка тоже повернулась к ней? Ишь, порозовела! Брови легкие, короткие, сейчас слетят с розового лица, словно пух.
– А если добьем Каурого? Какой он теперь работник? – громкий голос тети Бальжит заставил забыть про девочку. Агван увидел печальную морду коня. Страхом той ночи стянуло живот. «Сядешь на Каурого, сядешь на Каурого», – будто шепчет ему в уши отец.
– Что ты? – бабушка даже встала. – Да его же учил Жанчип. На весь край конь наш знаменит. – Бабушка задыхается, и Агван дышит вместо неё. – На нем Жанчип воевать уезжал. Доехал до аймцентра[10], а потом вернулся… чтоб ещё раз обнять нас.
Агван вцепился в её руку. И она прижала его к себе. Медленно, глухо билось её сердце. Потом он услышал хрип.
– Скоро войне конец. Жив он пока. Командир. Большие награды заслужил. Во всех письмах просит коня сохранить… Как же его убить?.. Всё равно что вырвать кусок мяса из моего тела.
Агван сердито посмотрел на тётю Бальжит.
– Извините меня… – Куда девался её бас? Она говорит растерянно. – Время такое, делит на жизнь и смерть. – И вдруг совсем неожиданно рассмеялась: – Про гостей-то мы и позабыли! – и снова забормотала непонятно…
Ни на кого не похожа эта девочка. Шагнул к ней Агван и сразу отскочил за печку. Какие у неё глаза! Небось когда спит, щелки остаются. Она и ночью видит? Осторожно выглянул из-за печки. Как зовут её? Cэсэгма? Дарима? Печка жгла бок. А девочка склонилась к огню, вытянула прозрачные пальцы. Сказать бы ей что-нибудь! Но знает он лишь одно русское слово, которое всё вертится в голове – его Очир научил. А если он других не знает?
Он медленно, прижавшись к печи, стал обходить её с другой стороны. И ладони, и живот, и щека правая горели. Но он всё теснее прижимался к спасительной жесткой стенке и полз по ней боком, медленно, боясь того, что задумал.
Наконец оторвался от печи и потянул девочку за рукав.
Она изумленно, прозрачно взглянула на него. Он всё тянул ее к себе, и когда ее легкие волосы жаром коснулись его лица, он зажмурился и выдохнул то слово.
И вдруг остался один. Девочка далеко-далеко кричала:
– Мама! Ругается!.. Он ругается, мама…
Агван не знал, что она кричала, но понял: она сердилась.
– Иди сюда, скверный мальчишка, – взвизгнула мать.
Он не двинулся с места, зажмурился еще сильнее.
– Разве ты знаешь русский язык? – вместо мамы возле него тетя Бальжит, гладит по голове. Когда открыл глаза, мать, вся красная, что-то шептала ей. Он вздрогнул отхохота тети Бальжит.
– Уморил! Уморил! – А дальше – непонятно. Агван отчаянно вслушивался, но ни одного слова не разобрал.
– Нео обижайся, Вика, он не со зла. Поговорить с тобой захотел!
Агван подумал, что она над ним смеется, и вырвался из-под ее сильной руки.
Удрал за печку. Слезы текут, охлаждая щеки. Уселся на пол и стал стирать их. Ему уже неинтересно… Закричала! Не стукнул же он ее. Не подойдет к ней больше, никогда!
Но вот тетя Бальжит заговорила понятно:
– Из Ленинграда они. Учительница музыки. Муж без вести пропал. Блокада. Дочку эвакуировали. Нашла в сорок третьем под Томском. – Агван насторожился, перепал плакать.
Мама читала в газете про Ленинград. Там все умирали. А вот другие слова тети Бальжит непонятны. Встал с пола, вышел из-за печки, чтоб лучше слышать, что говорит тетя Бальжит.
– Марии жить негде. В аймцентре у хозяйки жили, да тa их больше не может держать. Девочка слабенькая. Привезли к вам – молоком отпаивать. Решайте. Мария помощницей будет, – тетя Бальжит улыбнулась. – Правда, овец только на картинках видала. Откажетесь, настаивать не стану. Найдем других.
Вдруг и вправду ее увезут к другим, эту девочку? Он подбежал к бабушке, застучал по ее коленям кулаками.
– Ба-ба! – попытался повернуть к себе бабушкину голову. А бабушка горестно шептала:
– Бедная. Молодая совсем. – Отодвинула его, а сама смотрела на чужую тетю. – Везде люди страдают. Какая женщина породила этого людоеда Гитлера?! Наверно, это не женщина была, а прямо сатана.
Он поежился, схватил бабушкину руку: Гитлер с оскаленной мордой волка сейчас кинется на маленькую худую девочку. Страшно стало. Уперся в колени бабушки.
Мама тихо сказала:
– У нас тесновато, да поместимся.
Ему не понравилось, как это мама сказала. Он снова забарабанил по бабушкиным коленям.
– Бабушка!
Она заволновалась:
– О чем рассуждаем? Ты скажи им, пусть остаются.
Агван радостно посмотрел на девочку. Мать ее всхлипывала, улыбалась, что-то быстро говорила. Агван смело подошел к девочке, крепко взял за руку.
Взрослые ушли проводить тетю Бальжит. А он держал девочку за руку, не отпускал. Рука у неё – тоненькая, горячая палочка. Потянул за эту палочку к тигру:
– Посмотри-ка, мой тигр. Не бойся. Он нарисован.
Но девочка отвернулась от картинки. На столе – кастрюля с молоком. Девочка слюну глотает. Он бросил ее руку, кинулся к столу, налил полную пиалу, протянул.
Как она жадно пьет! Над губой– белые усики. Девочка улыбнулась, кивнула. Он хотел еще налить, она замотала головой.
Он уже не боится ее.
– Ши хэн?[11]
Она засмеялась. Он тоже.
– Ты «шихэн»? – она пальчиком тычет Агвана в грудь.
– Би Агванби.
– Биагванби?
– Агван, Агван, – стучит он в себя.
– Тебя зовут Агван? Да?
– Агван…
– Я – Вика.
– Явика?
– Нет. Вика.
– Нетвика?
– Вика! Вика!
– Вика!
Они наконец поняли друг друга.
Пришли взрослые. Но Агван ничего не видел и не слышал. Громко, захлебываясь, рассказывал про Янгара, показывал, как тот рычит, скачет. Вика громко смеялась и хлопала в ладоши. Потом смотрели ружье, бабки и издалека – папин нож.
Тигр улыбался со стены. Дом стал светлым. Мама – красивой.
Ели долго. Вика жадно откусывала от горячей лепешки, долго жевала и причмокивала. А по дому странно плавали незнакомые, спутанные со знакомыми тихие бабушкины слова:
– Ты, Маруся, теперь моя девка будешь. Я мала-мала орос толмааша знает. Агван – маленький, твоя девка – маленький, друзья будут. Дулма и ты подруга будет. Жить будем. Ладна будет.
Такие слова плавали, как облака в небе, и Агван плыл сквозь них весело и легко. Вот какая у него бабушка, самая умная…
Тетя с Викой улеглись на полу спать, а он все теребил бабушку:
– Они не уйдут? Нет?
Бабушка уже спала, а он спать не хотел.
– Баба! – Он обхватил бабушку за шею. – Баба! Они не уйдут?
Наконец бабушка тихонько засмеялась:
– Не уйдут. Теперь с нами жить будут. – Бабушка обняла его, понюхала в макушку. – Спи, спи спокойно.
И он уснул спокойно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Мария проснулась и долго лежала улыбаясь. Вика с ней, есть крыша над головой, добрые люди и тишина. Первая спокойная ночь за многие годы войны.
Собирая с пола овчины, одеваясь, с любопытством следила, как Дулма заваривает чай.
– Зеленый, – кивнула ей Дулма.
А старая Пагма зачем-то насыпает в каждую пиалу желтую, зажаренную в жире муку.
– Чтоб сытно было, – перехватила Дулма взгляд Марии, – шамар называется. – Дулма осторожно подняла Вику и усадила на табуретку. – Привыкай, малышка, к нашей скудной еде.
Мария тоже уселась за стол, уговаривая себя быстро выпить необычный чай. Старая Пагма грустно глянула на нее и улыбнулась тонкими губами:
– Пейте на здоровье. Этот чай сил прибавляет.
Первым позавтракал Агван и теперь крутился вокруг Вики, бормотал непонятно, смеялся, протягивая костяные игрушки.
Чай Марии понравился, только был немного пресноват.
– Как ты интересно говоришь, Агван. Я ничего не понимаю. Повтори. – Вика пожимает узкими плечиками.
Агван, склонив голову, вслушивается в ее слова, напрягается, чтобы понять.
Мария тихо смеется – уж очень смешны эти два маленьких человека.
Пагма шумно отхлебывает чай.
– Ничего, ничего… Дети моментом научат друг друга.
Как спокойно! Словно и снаряды не рвались вовсе, словно и не застывали навечно восковыми фигурами сидящие и стоящие люди в блокадном Ленинграде…
– Я не понимаю, Агван. Повтори. Я не понимаю…
Первые дни пролетели в горячке. Чистила кошару тяжелой деревянной лопатой, вывозила навоз в поле, ходила на озеро и обратно – за водой. Бесконечный снег… Она то и дело проваливается. На плечах коромысло с тяжелыми ведрами. Рядом едва ползет вол с санями, на санях – бочка. От озера до кошары, потом снова к озеру… по нескольку раз в день. Шестьсот овец напоить! Уж, кажется, протоптала тропку, а все равно оступается, вода выплескивается из ведер и застывает на твердом насте причудливыми цветами.
Сперва нравилось уставать до изнеможения – засыпать без мыслей и снов.
Только снег. Может, и впрямь прошлое отступило? Замерзшие трупы… Ленинградцы стоят, сидят, обхватывают, стоя на коленях, мертвую стену ледяного дома… Прошлое отступило.
Нет мыслей, нет воспоминаний, нет потерь. Чистый снег. Скачут, вокруг дети и шестьсот дышащих горячим парком овец. Она – кормилица. Ее богатство – душистое пряное летнее сено. Она – чабанка большого колхоза. Она сохранит овец. А значит, именно она накормит и защитников ее земли… и Степана, если он вдруг жив. Она всегда терялась, когда думала о Степане. Степан, ставший после детдома и мужем, и отцом, и матерью, не вернется – погиб. К этому простому, безусловному факту «погиб» она не может привыкнуть. Да, овцы. Прошлое отступило.
И этот день начался, как предыдущие. Расталкивая овец, тащит им сено, которое подает Дулма с высокого зарода. Овцы хватают сено не дожидаясь, пока оно беззвучно упадет в кормушки. Сено, трава, лето, мир – забытые понятия…
Искоса следит она за движениями Дулмы: та легко сунула вилы в зарод, плотная копнушка сразу полетела точно к ягнятам. Здорово!
– Теперь ты попробуй! А я навоз сгребу.
Мария ухватила вилы точно так же, как Дулма, поддела сено, но вилы выскочили пустыми. Слава богу, Дулма ушла, не видела. Почему не получилось? Ведь она делает так же, как Дулма. Еще раз… еще… И снова вилы пусты, лишь серый клочок повис с зуба… Еще раз… Вилы воткнулись в зарод, а сено будто закаменело. И руки закаменели. В эту минуту поняла, как устала. Оперлась о вилы, огляделась. Овны жуют сено, и морды их равнодушны, бессмысленны… Только одна смотрит на нее хитрым глазом и бьет копытцем по земле – раз, раз, раз… Словно коза из сказки. «Один раз копытом ударит – озеро появится, два ударит – лес встанет». Мария усмехнулась: нет волшебных коз, не появится здесь ее Ленинград.
После детдома получила специальность – могла преподавать в младших классах. Начать сначала: тетрадки, уроки, ребячьи ответы. Радости не было никакой. Не ее это. В детдоме ночами пели батареи, пели черные ветки деревьев, готовые весной выстрелить тугими зелеными листьями, пели тропы, поросшие травой, по которым бегала из корпуса в корпус… Иной раз, гуляя по городу, останавливалась под поющим окном и слушала. Бегущие звуки мелодии легко укладывались в нее. И сейчас вот может все их повторить.
Бьет коза копытцем по земляному полу, бьет, возвращает в прошлое. Взяла да разом жизнь свою и переломила тогда. Днем работала, вечером музыке училась, легко училась, весело. Быстро мелькнуло два года. Ей разрешили преподавать музыку! Поселилась у Варвары Тимофеевны – своей учительницы… Тогда легко было начать жизнь сначала.
Онемевшими руками попробовала еще раз поддеть сено, – нет, не получается у нее ничего.
– Ты что, Маруся? – возле нее Дулма. – Ты сперва поколоти вилами сено. Вот так. Найди рыхлое место. Руки сами почувствуют, где можно снять. Пластами бери. Здесь и сила-то не нужна, все дело в сноровке. – Дулма говорила, а брови ее летели к вискам, и белозубая улыбка делала ее девчонкой.
Мария в ответ засмеялась, смелей взмахнула вилами. Получилось! Понесла свою первую копнушку.
– Нате, ненасытные, нате!
Тычутся ей в ноги ягнята, блеют овцы, пар от их дыхания поднимается.
Закружилась голова от запаха сена, от спокойных и верных движений. Чем не работа? Тоже ритм, тоже радость. Чабанка! Старой Пагме не разрешит теперь в кошару ходить, себе и Вике хлеб сама заработает. Увидел бы сейчас ее Степан – в этих тяжелых овчинных унтах, дэгэле, островерхой шапке, увидел бы ее ладони с красными волдырями. Усмехнулась Мария и вдруг осела. Очнулась в объятиях Дулмы.
– Погиб Степа. Как жить буду? – простонала она.
В ответ заржал конь.
– Он… Он… погиб… как же так?.. Недавно по комнате меня носил, как ребенка, – не в силах удержать в себе прошлое, тихо говорила: – Мы детдомовские, в тридцать девятом поженились, в сороковом у нас Вика родилась. Потом – сорок первый… – Она замолчала.
Степан любил слушать ее игру: пристроится на диване, зажмурится. Только она закончит одну пьесу, просит: «Еще», – и смотрит на нее.
– Ты не думай, старайся не думать. – Дулма сидит рядом, обхватив колени руками. – А то жить нельзя.
Лицо Дулмы мягко клонилось к ней. И столько было страдания в нем, усталости, что Мария невольно подумала: а как же Дулма и остальные всю жизнь всегда живут здесь? Она устала, а Дулма? Есть ли война, нет ли – труд остается, когда ни вздохнуть, ни охнуть нельзя – от восхода до заката на ногах. Первый раз вот увидела оживленную Дулму. А Пагма за ночь ей и Вике рукавицы из шкуры ягненка сшила. Мария пошевелила пальцами, не мерзнут теперь!
– Тебе неинтересно, наверно, про чужую жизнь слушать? – спросила она.
Дулма стерла с ее щек замерзшие слезы:
– Когда не плачешь, интересно, – и неловко погладила ее плечо.
– Жила я у своей учительницы по музыке Варвары Тимофеевны. Она одна. И я одна. Два года мы так жили. Тут Степа военное училище окончил, и я собралась замуж. Она уговаривала Степу у нее поселиться. Сама на кухню перебралась, нам комнату уступила. – Мария удержалась, чтобы не всхлипнуть, и повторила: – А сама на кухню перебралась, – будто только что до нее дошел смысл происшедшего тогда. – Маленькая она была. Котлеты необыкновенные делала. Положит нам в тарелки, подопрет щеку и смотрит, как мы уплетаем.
Небо серо стояло над ними и возле них – неподвижное, плотное.
– Понимаешь, какой человек она была?! Степа мой – военный инженер, мосты строил. Пойдем гулять, а он мне про каждый мост лекцию читает. Да я плохо слушала. Неинтересно мне это было. А вот голос помню. – Мария опять замолчала, не понимая, что с ней. Вроде все всегда про себя знала, а теперь совсем по-другому увидела и себя, и людей, с которыми ее связывала судьба.
В широкоскулом, с пристальным взглядом лице Дулмы виделось Марии любопытство и участие, и они-то помогали ей осознать прошлое по-другому и мешали додумать его до конца. Она волновалась и упрямо продолжала:
– Он военный. Мы редко виделись. В августе сорок первого неожиданно ворвался в дом. И меня, и Вику на руках закружил, потом с нами на диван плюхнулся, сжал так, что Вика заплакала. А он повторяет и повторяет: «Родные мои, любимые. Родные мои, любимые»… Поняла я – прощается.
Мария сжала в пальцах клок сена, растерла, стала нюхать. Новое ощущение пережитого оформлялось в четкое неуютное, непонятное для нее убеждение – она виновата! Виновата в том, что не понимала Степу, быть может, виновата и в том, что он погиб. Словно почувствовав это, осторожно отодвинулась от нее Дулма. Еще не веря себе, Мария тихо добавила: