Текст книги "Поклон старикам"
Автор книги: Сергей Цырендоржиев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Все видели, что ему тяжело, знали, как он болен.
В зале было тихо.
Жамсаран Галданович выпил глоток из стакана.
– Живите, – вдруг громко и бодро сказал он, – радостно, без печали, без болезней! Желаю вам вдоволь насмотреться, нарадоваться на счастье ваших детей! Ну, а тем, кто помоложе, тем желаю упорства в работе, в учебе, настоящих подвигов в наши мирные дни. Старайтесь для общего дела, для своего народа, для Родины.
Жамсаран Галданович прижал руку к сердцу и низко поклонился всему залу.
В зале все поднялись… Хлопали долго, потом подошли к трибуне, жали ему руки, говорила добрые слова.
* * *
Жамсаран Галданович стал пенсионером. Поначалу было непривычно и странно… Встанет, как обычно, в пять утра, умоется, перекусит… А идти-то некуда и незачем… Раньше в доме поминутно звонил телефон. А теперь вдруг перестал…
– Просто чертовщина какая-то, – вслух проговорил Жамсаран Галданович, ложась одетым на кровать… Из дома он теперь выходил с оглядкой – не хотелось попадаться на глаза новому председателю: подумает еще, что пытаюсь лезть в его дело. А то еще кто-нибудь из колхозников по старой памяти обратится с жалобой… Эх, если бы не был он местным, укочевал бы, как говорится, в другое место. Но нет ему пути из родной Зазы, здесь, видно, место его костям, в земле предков…
Иногда поднималась глухая обида: не понять этого Дондока Жамбалова… Нет времени зайти, позвонил бы… Если не желает посоветоваться, справился бы хоть о здоровье…
От жены куда скроешься, сразу заметила, что муж не находит себе места, не знает, чем заняться. Договорилась с Жамбаловым, наказала с попутчиком, чтобы из табуна прислали Жамсарану любимого коня, гнедого, со звездочкой на лбу.
Это было как праздник. Жамсаран Галданович принялся приводить в порядок седло, узду, все прочее.
Починил, наладил палисадник перед своим домом. Покрасил в зеленый цвет. Ничего получилось, нарядно… «Посажу-ка я здесь березы, а? Сколько деревьев срубил на своем веку, а теперь примусь высаживать. Самое нужное дело… Это уж точно. Станет получше со здоровьем, договорюсь с лесничим, буду работать на лесопосадках. Всю весну! А что? Самое святое дело. Пускай люди поглядят, может, поддержат. Вот бы здорово: весь улус в зелени, точно в саду. Позвоню председателю сельсовета, что он скажет на такое предложение…»
– Догсон Даргалович? Это я, Норбоев… Сайн. Что? Здравствуй, говорю. Слушай, говорю. Скажи-ка, чем бурятский улус отличается от русских деревень?
– Ммда… Чем, говорите, отличается? Как сразу ответить… Сразу и не скажешь.
– Ну, Догсон… Сколько у нас в колхозе дворов? Около трехсот… Вспомни, как выглядит наш улус… Ну, сообразил?
– Чего не сообразить, – обиженно отозвался председатель. – Это ты точно подметил: голый улус. Деревьев не сажаем. Палисадники есть, а деревьев нет.
– Ты не думай, я это не от безделья. Соберем сход, поставим этот вопрос, дадим задание – каждому двору посадить у своего дома деревья. Здорово? Можешь это дело поручить мне: пока я на ногах – исполню!
А вскоре Норбоев оседлал коня, навьючил запас еды, взял карабин и выехал в местность Вайсу. Сэжэдма пыталась отговорить, но куда там, все ее слова без пользы. Когда-то выезжал он, бывало, пораньше утречком и к вечеру, глядишь, добирался до места… Теперь все иначе: ни быстрой рысью, ни галопом не может, пришлось медленной трусцой… «Нет, – тяжело вздохнул он, – мне сегодня до места не добраться… Придется ночевать. Но это ничего, даже хорошо: можно будет и поохотиться».
Он свернул с дороги. В лесу было тихо, только неугомонный дятел старательно долбил дерево. Жамсаран Галданович пробрался узким распадком между двух гор к началу поросшего ерником оврага. Достал бинокль, долго смотрел по сторонам… Место знакомое, здесь водятся косули… Опустил поводья, конь начал щипать ветошь… Далеко, километра за полтора, заметил в бинокль двух коз, улыбнулся: бедняги, как же выдают вас белые задницы…
Надо было незаметно подъехать поближе… Быстро поднял бинокль и тут же досадливо сплюнул: это были самочки. Не будет, значит, козлятинки. Дернул коня за повод, тот фыркнул… Козы, услышав шум, убежали. Жамсаран Галданович вернулся на дорогу. Остановил коня… Опустил поводья… Неторопливо вглядывался в знакомые места. Смотрел и смотрел. А в горле застрял тяжелый ком, глаза застили слезы… В голове нескладно ворочалась, царапая за живое, одна и та же мысль: «Последний раз вижу эту тайгу, эту тропу-дорогу… В последний раз». Достал из-за пазухи платок, утер глаза… Долго сидел, облокотившись на луку седла, задумался. Да, много перевалов пришлось преодолеть за эти шестьдесят лет. Много пройдено дорог. И в зной, и в морозы, в пургу приходилось спать на промерзшей земле. Всякое бывало в жизни… И тут, надо же, вспомнилось вдруг, как в тысяча девятьсот тридцать шестом году вручал ему орден Трудового Красного Знамени сам Михаил Иванович Калинин… И так вдруг живо все это представилось, что он снова ощутил крепкое пожатие небольшой жилистой руки всесоюзного старосты. Как он тогда сказал?
– Вот смотрю на вас, – сказал ему Михаил Иванович Калинин, – смотрю и радуюсь: здоровый, сильный, крепкий. И душа должна быть крепкая. Крепкая у вас душа? – Весело спросил товарищ Калинин. – Вот такие люди и строят новую жизнь: сильные, с крепкой душой. Они надежда и гордость нашей ленинской партии.
Что ответил тогда Калинину Норбоев? Только одно слово тихо сказал – «Спасибо»… Больше ничего, не мог, так волновался… А сейчас что сказал бы Михаилу Ивановичу?
– Я всегда, дорогой товарищ Калинин, был верен нашей родной партии. – Он как-то сразу постарел, загрустил, проговорил с великой печалью: – Подошел вот к концу своей жизни. Ничего не поделаешь… – Тут он приободрился, сказал твердым голосом: – Оставляю после себя детей – сына и дочку… Оба они коммунисты, члены нашей ленинской партии. Растил достойными, честными. Наказал всегда держать наш партийный красный билет возле самого сердца.
От воспоминаний тех давних лет, от этого мысленного разговора с Михаилом Ивановичем Калининым больно защемило сердце, на глаза навернулась слеза.
– Ну, – сердито проворчал Жамсаран Галданович, – это уж вовсе ни к чему…
Вытер рукою глаза, тронул поводья.
Ночевал у костра, дело это привычное, ничего особенного. На следующее утро доехал до табунщиков – их трое, почерневшие от солнца, от ветра, здоровые мужики Гомбо и Жалсан, и молодой, в прошлом году отслуживший в армии Солбон. Это он принял у спешившегося Норбоева его коня, привязал к коновязи.
Норбоев широко вздохнул, расправил плечи… Давно не испытывал он такого огромного наслаждения… Глаза вдруг помолодели, он с нескрываемым восторгом огляделся вокруг. Вот она, долина Витима… Здесь круглый год пасутся шестьсот, нет, уже более шестисот колхозных коней… Вон, во дворе, за оградой глыбится огромный зарод сена… В другой ограде пять кобылиц… Не в табуне, похоже, что жеребые…
Табунщики повели гостя в зимовье. «Да… не ханский дворец», – подумал Жамсаран Галданович, разглядывая почерневшую от времени, покосившуюся избенку… «Давно пора построить для них хорошую избу… Но ведь молчали, не просили, не требовали», – как бы оправдываясь, торопливо подумал бывший председатель колхоза. Но разве перед собою оправдаешься?
Он разделся, повесил на гвоздь одежду, сказал Солбону:
– Ты самый молодой, давай к моему коню. Там сума приторочена, тащи сюда…
Солбон живенько вернулся с тяжелой сумой.
– Ну, – по-хозяйски проговорил Жамсаран Галданович. – Садитесь к столу. Я, может слышали, ушел на пенсию. На заслуженный, так сказать, отдых… Вот и приехал… Подышать вашим витимским воздухом… Ну, и по чарке можно, есть у меня, привез. Обмыть пенсию…
Табунщики оживились. Особенно повеселел тощий, долговязый Гомбо, его так и зовут – Ута Гомбо – Длинный Гомбо. С довольным видом потер руки, проговорил простуженным, хриплым басом:
– А мы так и знали, что вы приедете. Правда… Как же, табунщик номер один – это вы, значит, Галданыч, – может нас позабыть, не навестить?.. Вот, перед самым вашим приездом и говорили. Не верите? Спросите Жамсо или Солбона, оба подтвердят. – Он с жадным интересом следил за тем, как Жамсаран Галданович развязывал суму, доставал из нее свертки. Даже вздумал помочь, поднялся, но стукнулся головой о низкий потолок, заворчал: – Елки-моталки… В этом зимовье совсем горбатым станешь… – Гомбо, согнувшись, все же пробрался к железной печке, подбросил несколько поленцев. В ней живее загудело пламя.
Вскоре в чугуне доварилась сохатина и кабанье мясо, все варилось, как и полагается, кусками, закипел зеленый чай, в него добавили молоко. Расставили на столе стаканы, миски, разложили ножи… Дорогому гостю – самый вкусный кусок, самое желанное угощение: разрубили и положили перед Жамсараном Галдановичем берцовую кость, а в ней костный мозг… Тает на языке, душистым ручейком стекает в желудок.
– Однако, ничего нынче перезимовали, – весело проговорил быстро опьяневший Ута Гомбо. – Зима в общем-то к концу идет… Потерь больших не было… Волки тоже редко навещали, без особо памятных встреч обошлось.
Солбон так и не притронулся к своему стакану, отставил в сторону, спросил:
– Когда же мы станем табунным коневодческим совхозом?
– Теперь скоро… Будущей осенью, пожалуй. Загда Андреевич говорил, что осенью.
Этот короткий и будто бы совсем не такой важный разговор расстроил Жамсарана Галдановича, у него сразу погасли глаза, он тоскливо подумал: «Не судьба мне открывать здесь табунный совхоз… Не судьба…»
И надо же: грубоватые с виду степняки-табунщики словно сердцем услышали его печальные мысли. Жалсан вдруг сказал теплым голосом:
– А что, Жамсаран Галданович, не пожить ли вам у нас, а? Хорошо бы, а?
– Хорошо бы… – Жамсаран ласково посмотрел на него, улыбнулся. – Очень бы ладно было. Но… сами знаете… – Он ткнул себе пальцем в живот, брезгливо поморщился, – Болезнь… Такое, понимаете, обидное дело. А так бы приехал, и жену привез…
– Мы бы за вами ходили тут, как за родными, – встал добродушный, простоватый Солбон, – Приезжайте, отец Энгельсины…
Жамсаран Норбоев прожил у табунщиков три дня. Выезжал с ними на ночную пастьбу. Пробовал охотиться. Но возвращался без добычи. Почему-то не попадались ему ни сохатый, ни даже косуля. «Прямо удивление, звери от меня прячутся, перед табунщиками на посмешище выставляют». А потом подумалось, что и правильно, нечего, мол, перед собственной смертью чужую кровь проливать.
Ута Гомбо и Солбон с большим почетом доставили его в родной улус. Сдали, как говорится, родной жене с рук на руки. А когда Жамсаран Галданович зашел в дом, оставили Сэжэдме жирный изюбровый бок да пуда два кабаньего мяса.
7
Утром пятого июля к Норбоевым прибежала раскрасневшаяся девушка с почты, радостно закричала с порога:
– Жамсаран Галданович, вам телеграмма! Из Москвы!
Больной протянул руку, получил телеграмму.
– Поздравляю! – крикнула на прощание девушка и убежала.
Жамсаран Галданович нашарил на стуле свои очки… Прочитал телеграмму: «Дорогие папа мама успешно защитил диссертацию ваш Ревомир». Больной перечитал ее еще раз, потом еще и еще… От радости прибавилось сил, он подтянулся за веревочку, привязанную к кровати, сел.
– Спасибо, сынок, Значит, Ревомир Жамсаранович Норбоев стал доктором исторических наук, – Он широко улыбнулся, обнажив ровные, белые зубы.
Когда, наконец, вошла жена, он протянул ей телеграмму, нетерпеливо оказал:
– Прочти скорей. Ну, скорей же…
Старая Сэжэдма надела мужнины очки, долго шевелила в тишине губами…
– Ну?
– Не пойму пошто-то… – Она удивленно подняла глаза. – Ревомир и не лекарь вовсе, а тут вон что… пошто он доктором становится?
– Старая, – с неожиданной лаской проговорил Жамсаран Галданович. – Доктор среди ученых людей – это самый что ни на есть ученый. Ну-ка, налей нам с тобой по чарочке. Радость-то какая… Дожил ведь я до счастливого дня…
* * *
Дней через десять больному стало хуже, еще через два дня Сэжэдма заспешила на почту, отправила телеграмму в Улан-Удэ…
На следующий день в улус заявились Ревомир и Энгельсина с мужем и с оравой ребятишек. Они, видно, очень спешили, Цырен круто повернул машину к дому родителей, резко затормозил у крыльца. А на крыльце – бабушка Сэжэдма с полным ведром воды! Только что пришла с колодца, не успела зайти в дом, а тут – самые дорогие, самые родные. Она спустилась по невысоким ступенькам, кончиком коричневого платка утерла глаза, поцеловала внучат, погладила по головкам…
– Это кто же такой большой заявился к нам в гости? – приговаривала она, взяв на руки запеленатого Жамсарана, – Что, здоровенький человечек, приехал к дедушке с бабушкой? Гость ты наш дорогой, пойдем скорей, покажемся дедушке, вот то-то он, старенький, обрадуется…
Энгельсина всхлипнула.
– Отцу, смотри, слез не показывай, – строго предупредила мать. – Утрись, слышишь?..
Все с шумом вошли в дом: так входили, когда отец был в полном здравии.
Отец, улыбаясь, лежал в постели. Снял очки. Первой к нему подбежала Энгельсина, она ведь с детства была его любимицей. Как всегда, подставила ему свою щеку. Отец поцеловал, погладил дочку по голове.
– Как доехали, дети?
– Славно, – ответил Цырен, – Четыреста километров проскакали за шесть часов.
– За шесть часов? – переспросил Жамсаран Галданович. – Сказка… Раньше, помню, от нас до города добирались целых шесть дней. – Он на миг прикрыл глаза. – В какое время живем, в какое время! – Снова помолчал, встревоженно спросил: – А где Ревомир?
А он тут и есть! Вошел с ребятишками, все они с кульками, свертками, авоськами, сумками, сам Ревомир втащил в комнату чемодан, приказал ребятам:
– Марш на кухню! Отдайте наши гостинцы бабушке, приходите здороваться с дедом! – Он повернулся к отцу, весело, даже озорно выкрикнул:
– Здоров, предок! Привет!
Больной слабо улыбнулся. Стараясь попасть в тон сыну, негромко проговорил:
– Здорово, непутевый потомок! Привет! – С той же улыбкой спросил: – Где твоя солидность, доктор?
Мать безнадежно махнула рукой:
– Как был мальчишка, таким и остался.
Дети боязливо подходили к больному дедушке, здоровались, он нежно целовал их головки, ласково расспрашивал о ребячьих играх, новостях, о друзьях.
«Ничего такого страшного, – решили между тем дети. – Не такой уж и больной, все ему надо знать, даже интересно». Они постепенно пообвыкли, расшумелись, подняли возню.
Дед ласково смотрел на внучат, глазами предупредил Ревомира: ничего, пусть пошумят.
Ревомир подозвал детей к себе, объяснил:
– Дедушка отдыхает… Шуметь нельзя. Что будем делать: сидеть тихо-тихо или побежим на улицу, там можно играть и шуметь?
Ребятишки, понятно, выбежали на улицу.
В тот день Жамсаран Галданович чувствовал себя сносно – был обрадован приездом детей, внуков, забыл о лекарствах, говорил и говорил…
– Прямо не знаю, – ворчал он, весело поблескивая глазами, – ну, прямо не знаю, как с тобой быть, Ревомир…
Ревомир принимал этот шутливый тон отца, испуганно поднимал на него глаза.
– И не гляди, еще не знаю, простить тебя или нет…
– Папа, объясни… – взмолился сын, продолжая эту игру, – в чем провинился?
– Еще спрашиваешь? – озорно продолжал больной отец. – Я мечтал, что ты станешь животноводом, передавал тебе любовь к животным… Знал бы, как я обрадовался, когда после седьмого класса ты сказал, что учиться больше не желаешь, а пойдешь в табунщики…
– Вот и надо было отпустить. А вы?
– Что я? Я сказал, что семь классов для табунщика сейчас мало. Вот что я тебе сказал. Такое время, сказал, что все должны учиться. Только образованные, сказал, могут хорошо работать в своей профессии. Вот что я сказал. А ты куда полез? В ученые… В доктора наук. Да еще по какой специальности? По истории.
– Не вижу, пап, что тебя так сердит?
– А то, что заважничаешь… Загордишься… Брюхо отрастишь, глубокоуважаемый товарищ доктор.
– Ну, папа, не надо его «доктором»… Он стесняется, – заступилась Энгельсина.
И Мэдэгма, жена Ревомира, тоже улыбнулась:
– Верно, стесняется.
Жамсаран Галданович любил свою невестку: такая немногословная, скромная, как Сэжэдма, как же не любить такую? Сын знал, какая ему понравится. Последняя мысль была не очень похожа на правду, сын выбирал жену для себя, а не невестку для отца. Жамсаран Галданович понимал это, но все же мысль эта была приятная, он внутренне похвалил их обоих – и сына, и невестку…
Раньше, когда приезжали Ревомир или Энгельсина, в доме начинался сплошной шумный, веселый праздник. Веселее, чем иная свадьба, правда. В этот раз ничего такого не было, люди же с пониманием, кто решится беспокоить больного? И разве позволят им тревожить больного отца?
Но вся Заза знала, что в улус приехал доктор исторических наук Ревомир Норбоев и преподавательница иностранного языка в институте, его сестра Энгельсина, оба они – дети уважаемого Жамсаран-бабая Норбоева.
Раз вся Заза узнала, тут и началось: телефон в доме Норбоевых звонил беспрерывно – поздравления, пожелания, приглашения в гости. Стали чаще наведываться председатель колхоза Дондок Жамбадов и парторг Чимит Намсараевич.
Сердце больного будто бы оставалось спокойным, он понимал, что жизнь никогда не останавливается… Одно поколение уходит, на смену приходит другое… Сколько людей ушло из жизни на его веку? Много. Кого уже забыли, кого помнят и будут помнить долго, о ком будут рассказывать молодым?
Ответ был однозначный и ясный: не забудут тех, кто прожил честную жизнь, кто меньше всего думал о себе и заботился о других. Будут помнить честных и щедрых душой. И еще – смелых…
Хорошие мысли, правильные…
Больной задремал.
Да… Что бы ни случилось, как бы ни тяжела была утрата, а жизнь все равно идет по своему кругу… Ревомира гнетет неизбежность, неотвратимость того, что должно свершиться. Иные, заболев, тают медленно, долго, как бы дают своим близким время свыкнуться, сжиться с мыслью о печальном конце… Это как бы смягчает предстоящую разлуку.
Всякая смерть страшна, с ней нельзя примириться, но когда она приходит неожиданно, вдруг, когда самый близкий, самый родной человек совсем недавно был здоров и весел, а сегодня он – немощный, иссохший – стоит на самом краю той бездонной ямы, откуда нет возврата, – это было жестоко, разрывало сердце…
Но жизнь все же идет… Ревомир и Цырен, искупавшись в бочажке речки Зазы, лежали на мягком желтом песке, грелись на ласковом солнышке. Высоко в голубом небе неподвижно висели толстые белые слоистые облака. От них по воде, по траве на берегу неторопливо проплывали легкие, светлые тени… А еще выше тех слоистых облаков, будто сотканные из тонкой-тонкой, белой-белой нежной овечьей шерсти, стремительно мчались перистые облака…
Ревомир лежал на спине, смотрел на эти облака и на прозрачные, торопливые завесы из светлых, искрящихся нитей.
Какие мысли рождаются в голове, когда уже устал думать о тяжелом и гнетущем… Нет никаких особых мыслей: просто приходит краткий миг передышки, сознание того, что нет вокруг каждодневной городской суеты. Просто легко дышится, в горле не оседает сажа и копоть, и воздух чист, в нем нет привычной бензиновой вони… И рядом не скрежещут тормозами машины, а мерно, хрустально-чисто вызванивает о камешки быстрая, прохладная Заза, река детства…
Ревомир на миг прикрыл глаза и вдруг отчетливо увидел улыбающегося отца. Издали, словно эхо в горах, послышался его родной голос:
– Сын… Ты где-нибудь видел места, прекраснее этой родной земли… Той земли, в которой твое тоонто, место твоего рождения?
Ревомир почувствовал, как сжалось его сердце. Повернулся лицом к земле, прижался к ней весь – и грудью, и лбом, каждой клеткой своего крепкого, сильного тела.
Отца не излечишь… Не отдашь ему свою молодость. Не умеришь его боль…
Рядом лежал Цырен – загорелый, весь в узлах литых мускулов… Ведь Ревомир, кажется, ничего не сказал вслух, он только подумал… Неужели Цырен ответил на его мысли? Он сказал:
– Какое мужество у нашего отца, какая сила… Какая воля… Он мучительно страдает. И физически, и душевно. И – ни одного стона. Ни одной жалобы.
«Странно… – подумал Ревомир. – Как он мог услышать мои мысли…» Встал, ничего не ответил.
К ним кто-то подъезжал на мотоцикле.
– Кажется, Галсан Дэлгэров…
Галсан поставил мотоцикл под деревом, выдернул ключ зажигания, подошел, остановился нацротив Ревомира, протянул руку:
– Здравствуй, ровесник… Знал бы, как мы обрадовались, когда ты стал доктором! Вот здорово, да? Нам, твоим одноулусникам, теперь есть чем гордиться!
– Ну, Галсан… Ты вон как прославился – орден заслужил! В газетах о тебе пишут…
– Мой орден по счастью-везенью достался. Не так уж велика заслуга: соленым потом добыт, работой.
Он взъерошил свои короткие рыжеватые волосы.
– Я сейчас… – и заспешил к мотоциклу. Вернулся с дорожной сумкой, сел рядом с Ревомиром, Цыреном, вытащил из сумки бутылку, банку сметаны, краюху хлеба, пучок дикого степного лука-мангира. – Ну что, доктор, обмоем твое ученое звание?
– Давай, – согласился Ревомир. – Можно по маленькой.
– По маленькой?.. – улыбнулся Галсан. – Что для трех мужиков одна-единствепная поллитровка?
– В такую жару? – недовольно поморщился Цырен.
Стакан у Галсана был один, пили по очереди, заедали хлебом: макали его в банку со сметаной, ели с луком.
Галсан жевал лук, как-то виновато смотрел на Ревомира.
– Ты чего, Галсан? – спросил Ревомнр.
– Прощенья хочу просить у вас, ребята…
– Прощенье? Это еще почему? Будто и не виноват…
– Виноват я… – вздохнул Галсан. – Ты, выходит, ничего не знаешь. Постыдное дело случилось… Погоди, не перебивай, я сам расскажу… – Он утер вдруг вспотевшее лицо рукавом. – Мой отец, понимаешь, привез вам домой дрова. Нагрузил в лесу на машину школьные дрова и привез… Украл, значит, понимаете?
– Он что, с ума сошел? – сердито спросил Ревомир. – Школьные дрова… Как посмел?
– Посмел вот. – Галсан отвернулся. – Скверно получилось. Ты уж на меня не серчай…
– Ты-то тут при чем? Нет твоей вины.
– Скверная штука. – Галсан не смел поднять глаз. – В тюрьме он…
– В тюрьме?! – ужаснулся Ревомнр. – За эти дрова?
Галсан махнул рукой:
– Нет, не только за них. Другая вина есть, пострашнее… Он, наконец, посмотрел Ревомиру в глаза, глухо проговорил: – Лучше уж вовсе не иметь отца, чем такого вот… Говорить – вспоминать гадко… Укатил в Ульдургу, схлестнулся там с картежниками. С жульем… Ну и проигрался вдрызг, до последних портков, все продул. И будто бы изловил одного в жульничестве, напал на него с ножом… Вот такая история: один, значит, в больнице, второй – в тюрьме.
Галсан отвернулся, зло сплюнул.
* * *
Несколько дней казалось, что уже все, конец страданиям, никто, ни один человек не сможет вытерпеть таких мук, любое сердце разорвется, не сдюжит… Но нет… Сыскалась новая, еще более жестокая кара: если до того забывался ночью на два-три часа в дреме, в полузабытьи, то теперь и того не было – дни и ночи, без минутного отдыха, жгла, терзала жестокая боль, горячими, острыми когтями рвала внутренности, терзала тело…
Старая Сэжэдма привела откуда – то лысую, беззубую шабгансу, страшную, как смертный грех… Жамсаран не видел, когда она пришла, был в беспамятстве. Открыл глаза: старуха склонилась над ним; коричневая сухая кожа обтянула костлявые скулы, гноились, словно давно умершие, тусклые глаза… Больной понял, что это за ним явилась смерть, негромко позвал жену. Сэжэдма оказалась здесь же, в комнате. Жамсаран показал ей глазами па старуху, внятно сказал:
– Прогони. Рано явилась. Прогони. Еще поживу.
Помолчал и так же тихо распорядился:
– Позови Ревомира. Скорей.
Боль опять подкатила, он уже не знал, где она, в желудке, в голове, в сердце?
Когда пришел Ревомнр, старухи уже не было, больной сразу ощутил это, ему тут же полегчало. Показал сыну глазами на тот стул, где она только что сидела, сказал:
– Возьми другой стул. На этом сидела смерть. Слышишь? Этот – сожги.
Когда сын оказался рядом, отец попросил:
– Наклонись… Еще ближе… Мне трудно. Надо сказать последние слова, проститься. – Он закрыл глаза, долго молчал. Потом с трудом выговорил: – Трудно расставаться с жизнью.
Ревомир не сдержался, зарыдал.
– Ну, ты… мужчина. – Он слабо тронул руку сына. – Держись… Ничего не поправишь… Когда это случится, береги мать… Это главное… Но об этом после. Запомни, что надо сделать сразу. Извести Загду Андреевича, Раднаева. Понял? Вот мой партбилет, вот он, под подушкой. Возьми. После похорон отдашь Санданову.
– Что вы, отец… Поправитесь… Надо верить в жизнь. Все будет хорошо.
– Ну, ну… Очень правильно. – Он опять замолчал, – Теперь о матери. Когда умру, вы так за ней ухаживайте, чтобы все ей завидовали. Покажите ей дальние моря, другие земли… Я в Москве побывал, в Ленинграде. Один раз на курорте был… А мать наша, бедная, очаг хранила, о нас заботилась-думала. Так и жизнь прошла. Ничего не видела.
Отцу стало совсем плохо. Ревомир заторопился, сделал укол. Жамсаран Галданович притих, лежал с закрытыми глазами, ждал, когда утихнет боль… Но вот лицо стало вроде бы не такое напряженное. Он осторожно открыл глаза.
– Сам запомни, сестре Энгельсине передай, детям вашим… Хорошо жить, дорогие. Жизнь добрая, щедро платит за полезные дела. Вот и живите так, с пользой для других.
Какая-то ясная, мальчишеская улыбка озарила его лицо. Он долго лежал безмолвно.
– Жизнь хороша, когда есть цель. Не стоит жить ради куска хлеба, ради удовлетворения животных страстей. Я уйду, мое место в жизни займешь ты, твой сын, и из поколения в поколение будут нести как эстафету наше дело внуки, правнуки… Вместо старого леса вырастает молодой, вместо увядшего цветка – новый… Только бы не вырубить молодняк… молодость… юность… жизнь на земле…
Жамсаран Галданович снова ушел в забытье. Он уже не чувствовал боли, когда пришел в себя. Ему не хватало свежего воздуха, хотя окна были открыты, не хватало синего неба, солнца, тех белых облаков, безмятежно плывущих в голубой бездне.
– Сын, вынеси меня на улицу… хочу услышать, как дышит земля, как растет трава… – хриплым шепотом попросил Жамсаран Галданович.
Ревомир легко поднял отца, вынес на крыльцо и посадил в кресло. Неведомо о чем он думал, устремив свой взгляд в бездонную даль неба.
… Это был последний день жизни Жамсарана Галдановича Норбоева.
Дни дедушки Бизья
1
В последнее время старик Бизья стал все чаще и чаще задумываться о тех путях, с которых не бывает возврата. Кто знает, откуда брались эти думы, что заставляют клонить большую поседевшую голову, то расхаживать, заложив руки за спину, то вдруг сидеть, глубоко задумавшись, в той позе предвечного раздумья, когда человек, обхватив руками живот и поджав к груди колени, повторяет свое состояние во чреве матери, – впрочем, младенчество и старость, смерть и рождение – разве не схожи они между собой? А ведь, казалось бы, с тех пор, как народился он на свет, с тех пор, как стал человеком в этом мире, не было у него причин сетовать на какие-либо телесные свои недуги. Правда, было, что лет в десять, еще несмышленым парнишкой, сев на необъезженную лошадь, был он сброшен на землю и несколько дней пролежал с поврежденными ребрами. А в двадцать лет, будучи бравым парнем, задумал однажды ночью пробраться к своей возлюбленной и, подбираясь с заднего двора к ее дому, был укушен за икру здоровенным, размером с теленка, сторожевым псом. Хоть и был он здоровым парнем, но все же после этого хромал несколько дней. Вот, пожалуй, и все его телесные недуги, которые можно припомнить за все минувшие годы. Да, годы его пощадили, и до сего дня не мог он пожаловаться на свое здоровье. Но вот сейчас, когда нет-нет да и увидит, как к лысому подножью могучей Алтан-горы движется вереница людей, провожающая в последний путь кого-то из его сверстников или сверстниц, – жуть не жуть, страх не страх, а какое-то незнакомое чувство охватывало его. Было ли это непонятное зло на извечную несправедливость жизни вообще? Или, может, недуг накатывал на него? Или что-то иное? Кто знает… Но не по себе становилось старику в такие минуты. «Да, все меньше и меньше нас становится с каждым днем… уходим мы в свою вечную горную обитель… каждый в свой черед. Вот и моя пора близка», – подумав так, старик, сердито сплюнув, вонзал свой остро отточенный, плотничий топор в бревно и, заложив руки за спину, тяжелым шагом уходил домой. С давних пор не любил он участвовать в похоронах, слышать причитания и плач родственников усопших: «Покойник не увидит и не оценит всех этих криков и слез. Его, покойника, хоть, в чистом поле брось, хоть закопай в землю, хоть сожги – ему все одно. Не встанет же он из гроба, узнав, как горюет над его телом старик Бизья». Нет, как вы хотите, а если соберутся несколько самых близких людей да проводят в последний, вечный путь – этого с любого из нас достаточно. Так думал старик Бизья.
Подслеповатая его избушка стоит на отшибе, на склоне взгорбленного предгорья, издавна именуемого Бухасан, то есть спуск. Лет тридцать назад было поставлено это нехитрое жилье, состарилось за эти годы, вросло в землю, покосилось, крыша из дранки, истрепанная сотнями ветров, омытая сотнями дождей, почернела, пришла в крайнюю ветхость. Передний угол, то есть тот, который, как это принято издавна в бурятских деревнях, наискосок вправо от входа, во время затяжных ливней или даже кратких, стремительных ночных гроз уже не был спасительным убежищем для хозяина – крыша в этом месте протекала, как и во всей нежилой части. И даже над святая святых, то бишь над левым передним от входа углом, где положено стоять божнице с бронзовыми статуэтками буддийских божеств, крыша протекала точно так же. Норжима, хозяйка, то и дело ворчала, что надо бы покрыть дом шифером, на что старик Бизья огрызался: «Вот помру – тогда делай, что вздумаешь, а пока я жив – избушку тронуть не позволю». И то сказать – многим, очень многим памятен ему старый домишко: двоих сыновей-малолеток потерял он здесь, среди этих вот темных стен, и здесь же, слава богу, благополучно взрастил дочь – Бурзэму. А до того здесь же, в этом самом доме, познал он и свое счастье, положенное каждому мужчине, когда, гордый и радостный, ввел сюда хозяйкой Дугарму, дочь Хасарана, а потом – так уж случилось – проводил ее, бедняжку, в последний путь. И вот пять лет назад, спустя полгода после смерти Дугармы, взял он в дом Норжиму, и, чтобы не говорить много, с тех пор живет при нем женщина, чтобы было кому чай сварить, избу прибрать, за хозяйством присмотреть. Только так, ибо, когда тебе уже за шестьдесят, неловко говорить о женитьбе.
С юных лет Бизья научен был держать в руках топор, обращаться с разным плотницким инструментом, и ох как немало домов срублено им с тех пор. Иногда, когда выдавалось свободное время, любил он посидеть на низеньком, о двух ступеньках крылечке, разувался, поглаживал натруженные ноги, глядел вдаль – туда, где от подножья Бухасан-горы тянулись ровные порядки домиков с дымками над трубами, тихо радовался в душе и мысленно говорил их обитателям: «Вот так-то, люди, вы уж не забывайте Бизью, сына Заяты, – ведь избы-то ваши его руками поставлены, и поставлены не абы как, не для одной лишь видимости сработаны, а на долгие годы – и вам, и детям, и внукам вашим хватит. Вот таков я, старый чертяка Бизья…»