Текст книги "Поклон старикам"
Автор книги: Сергей Цырендоржиев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Annotation
В книге собраны ранее издававшиеся повести «Где ты, моя утренняя звезда?» и «Устремленность», а также новая повесть «Дни дедушки Бизья», опубликованная в журнале «Байкал».
Героями повестей Сергея Цырендоржиева являются труженики села. Писатель хорошо знает их нелегкий труд. Описывая духовную стойкость, моральную чистоту своих героев, писатель утверждает свою веру в высокое назначение человека – нашего современника.
Поклон старикам
Где ты, моя утренняя звезда?
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
2
3
4
5
6
7
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
2
3
4
5
6
7
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
2
3
4
5
Устремлённость
1
2
3
4
5
6
7
Дни дедушки Бизья
1
2
3
4
5
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
Поклон старикам
Где ты, моя утренняя звезда?
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Агван любит досматривать сны. В избе в этот ранний час тихо – мама с бабушкой уже возятся со своими овцами. Сон ли, явь – Агван видит отца: летит его отец на кауром коне, с блестящей саблей в руках. И отец, и конь – как в улигере![1] Бабушка каждый вечер рассказывает про баторов. Копь во сне – больше, чем их Каурый, искры из-под копыт его так и сыплются. И отец– большой-пребольшой, машет саблей направо и налево – фашисты так и валятся!
Вдруг выстрел. И до звона в ушах – тишина. Сон пропал. И отец пропал. И Каурый. Это стрельнуло в печке умирающее полено. Агван плотнее зажмуривает глаза, чтобы сон вернулся. Но сон пропал совсем.
Теперь придется вставать. Агван трет глаза – они открываются с трудом.
Серый от дыма, низкий потолок. И печка близко выставила свой белый бок. За печкой стол. На столе – бутылка с молоком. Со стены, к которой прислонилась мамина кровать, смотрит тигр. И скалит зубы. Агван встал на четвереньки, зарычал. Но тигр молчит, а зубы скалит по-прежнему. Агван засмеялся: теперь-то он большой и тигра не боится, знает, что тигр выткан на ковре.
И все-таки хорошо, что прямо над оскаленной мордой висит охотничий нож! Вот вернется отец с войны, и пойдут они вместе на медведя – Агван в тайге не был ни разу! Скорее бы вернулся отец. Во всех письмах одно и то же: «Скоро войне конец». Вот тогда и добудут медведя, а шкуру на пол постелют вместо кабаньей – перед самой войной, Агван слыхал, отец убил дикого кабана.
Агван свесился, потрогал жесткую шерсть. Рассмеялся, скинул овчину, под которой лежал, спрыгнул с кровати. Ноги – в унты, на плечи – дэгэл[2] и – к замерзшему окну. «Скоро вернусь!» А как это скоро? Это зимой или когда зима кончится? «Скоро». А вдруг сегодня? Лизнул лед языком. Но лед не растаял. Ранней зимой сразу пятачок получался, и сквозь него виднелась дорогa, по которой вот-вот приедет отец. Теперь же лед желтоватый, толстый, будто застывший коровий жир. Снова лизнул. Язык замерз, а дороги все равно не видать. Агван обиделся на лед – противный, не тает. А вдруг отец уже едет? Ведь за ночь могла и война кончиться! Еще раз лизнул, еще. Нож нужен! Агван обернулся к маминой кровати, вздохнул. Как же к нему подобраться? На кровати – целая гора белых подушек. Даже близко мать запретила ему подходить к ней. Бабушка и то боится прикоснуться. Но ему нужен нож! И ведь он совсем рядом – с серебряной цепью и рукояткой, с красивым узором, настоящий охотничий – нож отца!
Агван решился. Подтащил табуретку к кровати, скинул дэгэл. Наконец-то нож в руках. Легкий, блестящий. Осторожно, боясь дышать, вытащил его из ножен, прижал к груди. Соскочил с табуретки, бросился к окну и начал соскабливать лед. Посыпались жесткие стружки снега на пол, на узкий подоконник. Тихо засмеялся Агван: как только покажется дорога, он увидит на ней отца. Скорее, скорее! Агван надавил на нож чуть сильней – и вдруг окно вскрикнуло, будто от боли, а осколки запрыгали по полу. Сразу же в избу белыми клубами влетел мороз.
Агван бросил нож и от страха заплакал, растерянно разглядывая острые зубья дыры. Как задержать зиму, ворвавшуюся в их дом?
Агван кинулся к печи, схватил заслонку, приставил к окну. Но пальцы сразу закоченели, а белый пар полз и полз в комнату. Агван все держал заслонку, не зная, что предпринять. Пальцы совсем застыли, и губы застыли, и слезы застыли, больно стянув кожу на щеках. Заслонка гулко упала. На полу от холода сгорбился дэгэл. Агван с трудом надел его, но не согрелся. И чтобы удрать от мороза, пополз под бабушкину кровать. Затаился, сжался. А мороз достал его и здесь, защипал лицо, ноги, руки – выгнал. Куда спрятаться? Огляделся растерянно.
В глаза бросились мамины подушки: а что, если одной из них заткнуть дыру? Он схватил самую маленькую. Какая она легкая, теплая, уж она-то остановит злой холод. Сунул ее углом в зубастую дыру.
Медленно рассеивался по избе белый дым мороза.
Агван покосился на дверь, съежился: сейчас придет мама. Что она сделает с ним? Она сердитая. Он боится маму. Агван дрожал не останавливаясь, хотя мороз все-таки остался за окном, в избе его уже почти не видно, лишь над полом еще лениво ползает, прячется по углам. Зубы стучали. Агван потянул к печи застывшие руки, но печь была едва теплая. Где бабушка? Только она его может спасти, только она его всегда жалеет. Агван заплакал. Слезы сыпались из глаз и согревали щеки.
Вдруг сквозь слезы он увидел вспыхнувший на мгновение красный язычок огня. Обрадовался: он сейчас сам разожжет печку. Он видел, как мама с бабушкой укладывают поленья, как между ними суют свернутую в трубочки бересту. Потом дуют.
Агван взял толстое полено, затолкал в печь, подул. Но полено придавило огонек, и он больше не вспыхивал, только полетела из печки черная пыль. Агван снова подул, а угольки затрещали, посыпались золотистыми искрами и снова погасли, стали черными – эти ленивые угольки. Только дуй на них, сами гореть не хотят.
– Что это у нас так холодно? – раздался вдруг тревожный бабушкин голос. И тут же руки ее коснулись мальчика, приподняли, повернули.
– О, мой сынок сам огонь разжигает. Совсем вырос.
Сквозь слезы Агван не мог разглядеть расплывшегося лица бабушки. Но понял, что она увидела и нож на полу, и подушку в окне. Он заспешил:
– Огонь не слушается. Дую, дую, а он дымится, шипит, дым глаза съел.
Бабушка стерла ему слезы и теперь они не расплывалась. Она распахнула дэгэл, прижала Агвана к себе – от нее пошло тепло, запахло летними травами, Пеструхиным молоком.
– Ты дрожишь. Синий весь. Даже не дотронулся до молока… На, пососи… – и протянула ему бутылку. Он уже лежал в кровати, до подбородка укрытый дохой, а бабушка все бормотала: – Пососи. Я скоро вернусь. Только помогу маме дрова разгрузить.
Бабушка ушла, и, хотя опять залетело в дом белое облако холода, ему теперь совсем нестрашно. Печка весело стреляет, разгоревшись. Будто бабушкины руки, обнимает его доха. Угревшись, он вспомнил, что сегодня, и первый день Белого месяца[3], ему исполняется пять лет. Молоко кончилось, но он все еще держал соску во рту. Пора уже бросить сосать, он вырос, уже большой теперь, но что делать, если из пиалы молоко не вкусное. В пять лет надо на коня садиться, так написал в письме отец. Агван рассматривает пустую узенькую бутылку. Пусть вырос, а все равно сосать приятно – щекочет язык тонкая струйка, тепло ползет внутрь! Долго тянется удовольствие.
Размышления его и тайный говорок огня в тишине разрушил скрип двери. Мама! Агван сразу обо всем забыл, натянул поспешно на голову доху – спрятался. Душно под дохой, жарко, а от страха он еще и дышать перестал: не любит его мама, совсем не любит, не ласкает почти, сказки не рассказывает, дома редко бывает. Возится со своими овцами, словно они ее дети, сено с лугов откуда-то притаскивает, из-под снега, что ли, достает.
Долго стоит тишина. Может, это и не мама вовсе? Агван притаился. Мама возвращается почти всегда ночью. Он узнает о ее возвращении по длинному скрипу саней. А потом войдет, перекинется двумя словами с бабушкой, попьет зеленого чаю с ломтиком лепешки и затихает: или сразу спать ляжет, или, чаще, придвинется к раскрытой печке и пишет письмо отцу, пишет, пишет. Любит тогда Агван подглядывать за ней: лицо у нее меняется, улыбается, радуется, даже на него посматривает ласково! А то иной раз и подойдет. Он притворится, что спит, а она целует его и шепчет что-то непонятное. Но это бывает редко.
Стоит в доме тишина. Агван уже почти задыхается: да не мама это вовсе пришла. Но только он совсем уж было решил вылезти, раздался ее злой голос:
– Окно разбил? На час одного оставить нельзя.
– Это не я. Стекла сами прыгают. Я не виноват, – Агван еще помнит ее лицо, когда она пишет отцу письмо и говорит ласково, примирительно.
– Подумайте, живые они… – Теперь ее не остановить. – Наказание мое. Гиря тяжкая.
Агван не успевает съежиться еще больше, как с него слетает доха. Прямо над ним злые мамины глаза, дрожащие губы. Она переворачивает его, задирает рубашку и шлепает. Какие у нее противные руки! Он кричит, словно его окатили горячей водой:
– Ты не моя мама! Ты не хорошая! – Он отталкивает ее руки, натягивает на себя доху и зовет: – Бабушка, бабушка!
Почему не бабушка его родила? Почему не она его мать? Пусть она его родит!
– Бабушка! – кричит он исступленно. Но снова над ним нависает мать:
– Замолчи сейчас же. Чем, скажи, я теперь закрою окно?
Агван видит слезы в глазах матери и прячется под доху.
Голос бабушки звучит самой желанной музыкой:
– Дулма, что с тобой? Прости ты его. Ты поласковей с ним будь. День рождения у него. Может, правда, стекло само вывалилось? Он ведь хотел посмотреть, скоро ли мы приедем. Верно, сынок?
И Агван вылезает на свет. Ему теперь не страшно, опять его бабушка спасла.
– Да, да! – кричит он с торжеством. Но тут же замирает – бледное, перекошенное лицо у матери.
– Молчали бы вы уж лучше. Совсем избаловали. Нечего всегда вмешиваться.
Бабушка странно дергается и застывает столбом у кровати.
– Это мой сын, что хочу, то и делаю с ним. Все из-за него, из-за него! – кричит мать. – Не пустили меня на фронт! – Агван, открыв рот, не понимая, смотрит, как мама кидается на свою белую кровать и начинает плакать, будто она маленькая девочка.
Бабушка гладит ее по голове, тоже почему-то плачет. А потом они обе сидят обнявшись и быстро, быстро о чем-то говорят. И смеются. Мама поглядывает на Агвана, улыбается ему:
– В улус сейчас поедешь, к тете Дымбрыл, – говорит она ласково.
И сразу Агвану становится весело. Он смеется, брыкается, рыбой выскальзывает из бабушкиных рук, и та никак не может натянуть на него штанишки.
– В улус едем, в улус! К тете Дымбрыл. На Кауром, – кричит он и скачет, высоко задирая ноги.
– В улус едем! В улус.
Останавливает его, охлаждает мамин голос:
– Ну, скажи ты мне, горе мое, – мать все сидит на своей кровати, смотрит на подушку в окне, – чем я заткну дыру? Стекла ведь у нас с тобой нет! – Дулма встает, медленно идет к двери.
2
Она оказывается на дворе. Кругом, сколько видит глаз, бело и чисто. Она любит эту зимнюю чистоту – как далеко и беспредельно лежит снег! Он лежал так же, когда выходили они с Жапчипом на озеро за водой и, бредя гуськом, один за одним, оставляли на целине общие следы. Снег был так же чист и в те годы, когда она была такой, как ее сын. Тогда была еще жива ее мать. Отца своего Дулма не знала. Был ли вообще у нее отец? Мать с детских лет батрачила на богатых, а у батрачек всегда дети рождались от разных отцов.
Дулма тяжело вздохнула, вспомнив мать. Очень редко находила мать время приласкать ее. Всегда в работе, всегда торопилась куда-то. Зато иногда она брала ее в степь. Как радовались обе! Мать начинала петь. Только степь любит ее, сироту-батрачку, дарит ей краски и запахи разнотравья, водит по своим просторам… Мать пела, тоскливо растягивая слова. И с этих материнских песен помнит Дулма о старине своей родины, о судьбе безответной девочки-сиротки, бродящей со скотом и зимой и летом. Лишь в раздольной степи мог родиться широкий вольный голос безвестных певиц.
Дулма идет по глубокому снегу, по целине. Вот и она, как ее мать, стала петь в степи, когда мать умерла. А умерла она от голода. Не только Бурятия – вся огромная Россия тогда голодала. Дулма шла, оставляя в снегу глубокие следы. Ей казалось, что она маленькая и следом за ней идет тоже маленький Жанчип. Два года Дулма прожила без матери, а потом ее удочерила Пагма.
«Как же я смогла обидеть ее? – Дулма остановилась. – Словно мать, растила она меня… рассказывала улигеры и пела песни. Ничем не отличала от сына».
Дулма пошла назад, ставя ноги в свои следы. Пополам делила Пагма последние куски между ней и Жанчипом. В школу записала вместе с Жанчипом. Вспомнился день, когда они окончили семь классов. Пришли домой и заявили, что идут работать. Как рассердилась Пагма! Как кричала на них! А когда они все-таки начали работать в колхозе, плакала, жаловалась Дымбрыл, своей дочери, уже замужней, сестре Жанчипа:
– Не считает она меня матерью, не слушает. Учиться ей надо, а она хочет нашу с тобой судьбу разделить.
Дулма вошла в сарай. Как могла она нагрубить старой Пагме, матери своей второй? Но движения ее все равно оставались спокойными и четкими – умела она прятать свои чувства, как и все сироты умеют делать это. Старые шкурки, ломаная посуда… – ей нужна доска, чтобы забить на зиму окно. Разгребая старье, она наткнулась на школьные, их с Жанчипом, тетрадки, начала листать: крупные бабочки, жуки были нарисованы в одной из них. Дулма засмеялась, вспомнила самый счастливый час в своей жизни.
Она сгребала в копны сено. Устала. Прилегла. Разомлев, уже почти засыпала в душной копне, когда услышала слова Пагмы:
– Ее голос ласкает мой слух, будто молодею, когда поет она.
Дулма прислушалась: что-то ответит Жанчип?
– Да, Дулма моя необыкновенно поет.
От маленького слова «моя» закружилась голова у Дулмы, как от свежего сена, а перед глазами словно замелькали бабочки.
– Как это твоя? – взволновалась Пагма.
– Моя, эжы[4], моя…
Пагма рассердилась тогда:
– Ты… Ты… ее обидел? Да?
Теперь рассердился Жанчип:
– Как ты говоришь? Я ее люблю. И если она согласится…
Дулма опрокинулась на копну, засыпала себя с головой горячим сеном и никак не могла унять свое быстрое сердце.
А когда очнулась, приостыла, вытянула голову на волю, стояла тишина, только совсем близко дышал их жеребенок Каурый, которого подарили Жанчипу за победу на сурхарбане[5], дышал весело и весело перебирал ногами.
Дулма крепко сжала неуклюжими в дэгэле руками тонкие тетрадки, в одной из которых застыли цветные бабочки и жуки.
«Как я могла нагрубить ей?» – снова кольнул ее стыд. Из-под сваленных шкур вытащила наконец доску, как раз в ширину окна, чуть длиннее его.
А у порога дома осознала – Жанчип воюет, каждую минуту, каждую секунду его могут убить, и тогда вся ее жизнь окажется бессмысленной.
Первозданной чистотой белел снег вокруг, мирно сиял под скупым зимним солнцем. И снова в ней вспыхнула обида: если бы не Агван, была бы она рядом с любимым, как всегда, с детства, но чья-то жестокая воля насильно оторвала их друг от друга – пуст снег вокруг, пуст сеновал, пуста изба, пуста жизнь без него, Жанчипа.
Хмурая вошла Дулма в дом, не глядя на уже одетого в дэгэл и неповоротливого сына, забила окно. И уселась у огня – греться. Пагма, наверное, запрягает коня.
Почему они именно сегодня уезжают? Дулме сегодня не хочется быть одной. А что, если попросить их остаться? Достать хранившийся в неприкосновенности кусок мяса?
С порога кричит ей торжествующе Агван:
– Мы уезжаем от тебя. Сиди тут одна. Ты злая!
Хлопает дверь. Дулма неподвижно сидит у печки и смотрит, как бьется огонь о стенки очага, как вырывается узкими языками к ней и снова бьется в тоске о прочные стенки печи, бьется, бьется…
3
В овчинном тулупе до пят Агван, не удержавшись, вывалился в искрящийся день. Сидит на снегу долго, запрокинув голову к небу. Небо, как летом, голубое. Вдалеке справа сияет озеро. За этим озером – улус. Вьются белыми веревками в голубое небо дымки из белых, маленьких отсюда домов.
Агван с трудом встал – очень уж он в шубе тяжелый.
– Мы в улус едем! – сообщил он Янгару, рвущемуся к нему с цепи. И увидел бабушку. Она шла к избе, из-за ее плеча, покачиваясь, смотрела на Агвана веселая морда Каурого. Агван кинулся навстречу, путаясь в длинных полах дэгэла, наконец добежал:
– Морин[6]. Я к тете Дымбрыл еду! – зашептал он радостно коню.
Каурый, будто поняв, закивал головой, стряхивая с губ теплый пар.
Наконец они мчатся по белому снегу. Агван прижался к бабушке – вдруг его снесет с саней? В ушах свистит ветер, бьет по глазам. Летит к Агвану и никак не долетит хвост Каурого. «Пора садиться на коня», – пишет отец. Агван шумно глотает ледяной воздух, еще больше припадает к бабушке. А что, если конь его одного так понесет?!
– Страшно? – смеется бабушка. И попридерживает Каурого.
Справа – озеро. Агван во все глаза разглядывает его: какое оно большое, все замерзшее, голубое, с седыми лохмами снежных сугробов.
– Не страшно, – тянет Агван.
Тогда Каурый переходит в галоп, бежит весело, дробно постукивает тонкими ногами. И снова холод в лицо. Оказывается, когда держишься за бабушку, вовсе не страшно, а даже приятно: холод со всех сторон свистит, но не морозит, как дома, а горячит лицо. Только сейчас заметил – понизу бежит навстречу поземка, не бежит, а мчится навстречу. Да это не поземка, это сахарный песок. Агван однажды видел такой: каждая крупинка крупная, как пшено… сладкая. А как это сладкая? Он забыл… Каурый несется все быстрее, и все сильнее летит ему под ноги сахарная поземка, все сильнее бьет по лицу ветер, а небо вовсе и не голубое теперь.
Не заметил, как оказались в улусе, как прямо из саней он очутился в жестких руках тетки. И вот он стоит уже на полу, без тяжелого дэгэла, без шапки, и ему что– то громко рассказывает братишка Очир. У Агвана в ушах еще звенит ветер.
Как давно он не был у тети Дымбрыл! А тетя очень похожа на бабушку. Так же повязана платком, только она еще худее, чем бабушка.
– Мы вас ждали сегодня, – певуче, как и бабушка, говорит она. – Сейчас…
И она идет к большому рыжему сундуку. Агван с Очиром не сводит с нее глаз. Чего это она так долго шарит? Наконец достает сероватый камень.
– Сахар, – выдавливает Очир, глотая слюну.
Агван недоверчиво смотрит то на Очира, то на камень в руках тети Дымбрыл. Разве сахар такой? А тетя пристроила камень на ладони и ловким ударом ножа расколола его. Самый большой кусок протянула ему, маленький – Очиру, крошки поделила пополам: бабушке и себе.
Агван крепко держит твердый сероватый осколок, осторожно языком лижет его. Странный вкус. Сла-ад-ко. Совсем он забыл вкус сахара. Агван глотает вязкую слюну, снова лижет. Кто-то окликает его. Братишка Очир! Но Агван все продолжает стоять возле двери и сжимает кулак так, что становится больно. Тогда он засовывает весь кусок целиком в рот. Языку и небу больно, но постепенно сладкая слюна смягчает боль. Тает и тает необыкновенный камень. Агван боится шевельнуться, – вдруг сладость исчезнет? Как ее задержать во рту подольше? Но уже камня нет, уже ничего нет. В последний раз глотает он сладкую слюну. Потом долго-долго вылизывает липкую ладонь, совсем как его пёс Янгар.
Бабушка и тетя возятся у очага – в его честь готовят мясо!
– Раньше сказывали: желудок бурята без мяса, что желудок русского без хлеба. – Печальный голос бабушки не расстраивает Агвана, он сосал настоящий сахар! – Который уж год без мяса живем… Ох, уж эта война!
Тетя Дымбрыл поддакивает бабушке, и голос у нее тоже печальный:
– Сколько семей загубила. Улусники на глазах худеют. Детишек бурхан[7] забирает. Последние родились хилые, слабые… – Тетя Дымбрыл завздыхала, то и дело передником глаза вытирает.
Осторожно прошел Агван к лавке, уселся смирно: как быстро сахар исчез, совсем исчез! Это тоже война виновата?
– Дулма на фронт собиралась, я слышала, – тихо сказала тетя Дымбрыл. – Или это сплетни?
Бабушка задвинула котел на огонь и уселась рядом с Агваном.
– Ох, и не говори даже. С самого начала войны заявление за заявлением в военкомат отправляла, чтоб послали ее в полк Жанчипа, словно и нет у нее сына. От меня скрывала. Бальжит проговорилась…
Удивился Агван: разве мама может быть батором?
Бабушка еще что-то говорила обиженно. Он понял, что на фронт маму не пустили. А мама в форму оделась бы, как солдат? Женщин в форме он не видел.
Очир расставил бабки, потянул Агвана. Бабки у Очира лучше, чем у него: крупные, гладкие. И голос бабушки теперь глуше.
– Прямо беда с ней. Жанчип да Жанчип. Как разговор, так Жанчип… – все же слышит Агван. – И во сне все Жанчипа зовет, плачет. Раньше молчальница была, а сейчас и вовсе замкнулась, как больная стала. На сына только криком.
Агван не может никак обыграть Очира – рука у Очира сильнее, бьет лучше. Конечно, ему уже девять лет!
– Он тоже ее не любит, – слышит издалека Агван. Но когда бабушка переходит на шепот, прислушивается – А сегодня она мне нагрубила.
Агван оглядывается на тетю Дымбрыл. Та словно пугается:
– Нагрубила? Разве она умеет?
Агван забыл про бабки, слушает.
– Я ее попросила быть к Агвану поласковее, а она мне: «Какое ваше дело? Это мой сын, что хочу, то с ним и делаю». – Агвану стало очень жалко себя и бабушку, он погладил ее коричневую руку, лежащую на коленях. – А сама вся дрожит, – горестно говорит бабушка. – Ведь как подумаю, не за что мне сердиться. Радоваться я должна, что она моего Жанчипа любит.
Тетя Дымбрыл засмеялась:
– Сызмальства она, с девчонок, бывало, от него ни на шаг. Как сейчас помню… мы уж с Бальжит дразнили ее, дразнили. А она серьезно так нам и говорит: «Сами любить не умеете, молчали бы!» Было ей тогда пятнадцать лет, не больше, – тетя Дымбрыл тяжко вздохнула: – А ведь и правда, я лишь раз вот у них и повидала такую любовь!
Бабушка погладила щеку Агвана:
– Он-то чем виноват? И его жалко, и ее: с утра до глубокой ночи меж двух солнц, все трудится. Боюсь, свалится.
Теперь Агвану стало жалко мать. Вот почему она такая: трудится все.
Очир забрался на курятник, стоящий посреди дома, и повал Агвана. Агван скосил глаза на брата: ему тоже хочется на курятник, да как забраться туда? Без помощи не получится. Хотел было попросить тетю Дымбрыл подсадить его, да тётя Дымбрыл миски на стол выставила.
– Сейчас мясо есть будем. Готово уже. Иди-ка сперва письмо мне папино прочти, – позвала она Агвана. Забыл Агван про курятник, с торжеством взглянул на брата: вот как! У него есть письмо отца, сейчас он его читать будет. Из кармана-лоскутка, пришитого чуть повыше колена, достал сложенное письмо, медленно развернул:
– Это последнее, – увидев в лице Очира зависть, обрадовался. – «Дорогой и любимый мой Агван, – Агван закрыл хитрые глаза и сквозь ресницы следил за Очиром. – Вот увидишь, скоро задушим фашиста в его же логове. И я сразу вернусь». А когда папа придет, мы на медведя пойдем, – похвастался Агван и заспешил: – «И я сразу вернусь. Я везучий и вернусь обязательно. Охота мне посмотреть, какой ты вырос. Когда мы расставались, ты все время плакал, – Агван шмыгнул носом, подтянул штаны. – Мужчины не плачут. В это лето ты должен сесть на коня». – Теперь Агван в упор посмотрел в узкие щелки Очира. – «Вот и вырос мой сын».
Агван вдохнул побольше воздуха и заключил:
– «А теперь передают тебе привет мои друзья: украинец дядя Стасько, грузин дядя Дито, казах дядя Хамид, азербайджанец дядя Айдын. Крепко обнимаю тебя. Твой отец, капитан Красной Армии Жанчип Аюшеев».
Агван чувствовал себя сейчас самым главным: это ему с фронта прислал отец письмо! Медленно сложил его, неторопливо засунул в карман. Папа! Какой он? Папа получается смешной: не такой большой, как мама и бабушка, а такой, каким он застыл на серой фотографии. Папу можно держать в руках.
– Я видел, все видел. Он вверх ногами читал, – хихикнул Очир.
Агван от неожиданности открыл рот – брат болтал ногами и его уши почему-то смешно двигались.
– Ты задавака. Читать не умеешь. Ты маленький, – засмеялся Очир. И тогда Агван закричал:
– Это не газета. Это когда рисунок вверх ногами, читать нельзя. А папино письмо без рисунка. Как хочу, так и читаю, – Агван кинулся к бабушке, со злостью вцепился в нее – бабушка плачет.
Тетя тихо сказала:
– Молчи, Очир. Агван читал письмо отца, – она подошла, оторвала его от бабушки, усадила к себе на колени, понюхала его голову[8], а он пытался вырваться.
Потом долго обедали, и Агван повеселел. Только мясо жевалось трудно, все зубы заболели. Зато сытно и горячо в животе.
Бабушка с тетей все о чем-то шептались вздыхая, а они с Очиром носились друг за другом по избе, потом Агван заставил Очира встать на четвереньки, уселся верхом и закричал:
– Но, но, морин, пошел. Вперед!
Очир возил его по избе и рычал, совсем как пес Янгар.
– Но, но, морин, пошел! – смеялся, захлебываясь, Агван и постукивал Очира по бокам. А потом повалился от смеха на пол, забарабанил ногами.
Тогда Очир достал чистый лист и синий карандаш, сел рисовать.
– Теперь ты, – он отдал карандаш Агвану. Тот засопел:
– Это конь. А это ягненок. Горы, – пояснял он. – А это медведь.
– Не похоже.
– Похоже, – но спорить Агван не стал. Очир – хороший конь и веселый.
Очир смотрел в окно – там между белыми домами со снежных сугробов съезжали на самодельных санках ребята.
Агван кинулся к бабушке:
– Хочу. Одень скорей.
Но бабушка уже собиралась домой.
– Успеть бы до темноты доехать, – бормотала она.
Подходили зимние сумерки.
Ему вспомнился дом, теперь без окна, с темной доской. Скука… как долгая зевота – целый день один, один. Да мама кричит.
Агван улегся на пол.
– Не пойду никуда. Здесь жить буду. Не пойду. – Он заплакал. Ему не хотелось, чтоб кончился день рождения.
Но над ним склонилась бабушка, подняла его, прижала.
– Я без тебя не проживу и дня. Кому буду сказывать улигеры? Кто мне поможет огонь развести?
Слезы еще текут. Но ему жалко бабушку, и он обхватывает ее за шею.
Теребит его тетя, прощается. Очир что-то спрашивает, но Агван молчит. Молчит.
До самого дома молчит.
4
У них поселились ягнята. Носятся по избе, брыкаются. Забавные, особенно непоседа Малашка. Глаза черные, с зеленым отливом, на лбу – белая полоска. Скачет, высоко подбрасывая тонкие ноги, или постукивает копытцами по полу. Заберется Агван под бабушкину кровать и лежит тихо. Малашка блеет, во все углы тычется, чешется лбом обо что попало. Наконец, согнув передние ножки, сунет кудрявую голову под кровать, замрет, только любопытные глаза блестят, и вдруг разглядит, радостно заблеет: нашел! Агван вылезает, растягивается на кабаньей шкуре и дрыгает ногами – смеется! Тут и остальные малыши налетают на него. Теперь зима бежит быстро. Нестрашная она.
И не обидно Агвану, что нет с ним рядом Очира и горы с самодельными санками.
Утро началось как всегда. Агван весело соскочил с кровати и уселся завтракать. Ест, чай пьет, а сам нетерпеливо поглядывает на Малашку: спит засоня. Хотя нет! Вот приоткрыл один глаз, увидел, что Агван смотрит, снова закрыл. Покрутил хвостиком. Засмеялся Агван: хитрый – притворяется!
Тут и услышал он голос бабушки:
– Пора им в кошару.
Он чуть не захлебнулся. Вот тебе и бабушка!
Уж, конечно, мать заспешила сразу же:
– Сейчас, эжы, отнесу. Давно пора. Всю избу изгадили.
– Они замерзнут! – Агван кинулся к Малашке. Тот будто этого и ждал. Подпрыгнул, замер на струнных ножках, пригнул лобастую голову с белой узкой полоской – сейчас бодаться начнет. Агван, ухватившись за пушистую шею, уселся на пол.
– Не пущу.
Над ним склонилась бабушка:
– Они должны привыкнуть к холоду, иначе пользы от них нет… Что взять с хилой овцы? Ни шерсти, ни мяса.
Мать снова свое:
– Всю избу попачкали!
Малашка пытается вырваться из кольца его рук, но Агван повис, тянет к себе:
– Не хочу пользы. Пусть со мной играют.
Резко, под руки подняла его с полу мать:
– Смотри, сколько грязи от них. Попробуй сам убирать. Да что я с тобой говорю?
Агван стоял, как ягненок, расставив напряженные ноги, склонив голову.
Перед ним на пол уселась бабушка. Глядела снизу.
– Погоди. Вспомни, как было с Янгаром? Кто оказался прав?
Отвернулся от бабушки. Янгара подарил в прошлом году Очир. Мордастый, черный как уголь, с белой грудыо щенок помещался на ладони. Ходить не умел: спотыкался, падал, переворачивался. И тихо, жалобно визжал. На кость, сунутую Агваном, внимания не обратил, молоко разлил. Агван обиделся: «Кость не грызет, лаять не умеет. А еще Очир хвастался, что это волкодав». «Он сосать хочет, ребенок ведь», – бабушка подала ему тогда бутылку, такую же, как у Агвана. Сначала Янгар не понимал, что от него хотят, но вдруг, сожмурившись, жадно зачмокал, зарычал.
Агван засмеялся, повернулся к бабушке, вытер с ее глаз мутные слезы, потянул за рукав:
– Ты встань. – Он усадил ее на стул, забрался к ней на колени. – А помнишь, как он бегал за своим хвостом и никак достать не мог и злился?
Как весело было! Агван и сейчас смеется, разглаживая на лице бабушки бурые морщинки.
– А помнишь? – сам же молчит, вспоминая. К осени стал Янгар почти с него: лапы тяжелые, грудь широкая…
Обиженно смотрит снизу на Агвана Малашка. Мать готовит обед с угрюмым видом. Но Агван ничего не замечает. Лили дожди, шумели ветры, а они без устали носились по степи, гонялись за сусликами, даже засыпали прямо на земле, прижавшись друг к другу.
– Разве может он жить здесь? – прервала его бабушка. И было непонятно Агвану, о ком она сказала. – Каждый должен жить в своем доме.
Дом! В ту осень бабушка сказала, что они построят Янгару дом. Агван обрадовался, не заметив подвоха. Дом строили из досок долго и весело. Тут же носился Янгар, обдавая их грязью из луж. В душистое сено нового жилья забрались и пес, и Агван: высунув носы, дразнили долгий дождь, прыгающий по земле. А когда пришла ночь, удрали в избу…
Уже засыпая, услышал Агван странный звон. С трудом раскрыл глаза – гремела длинная цепь, привязанная к шее Янгара. Мать тащила его из избы, в дождь. Закричал Агван, кинулся, вцепился в черную влажную шерсть. Сквозь лязг цепи и шум ветра разобрал слова бабушки: «На то и собака – карауль. В избе нюх потеряет!» Агван насторожился: «Нюх? Как же на охоту с ним пойдешь, когда папа вернется…» Осенняя ночь барабанила в окно, в стены, в крышу. Скулил, плакал издалека Янгар. А бабушка шершавой ладонью утирала лицо Агвана. «Потерпи, ему так лучше. Ты сам решил. Ты мужчина. Как мы напишем папе, что ты плачешь?» Он пытался уснуть, но никак не мог, слишком громко и жалобно звал его Янгар. А бабушка все что-то бормотала над его ухом, все гладила его спину, словно себе забирала его страх, и плач Янгара, и дождь осени. Все тише скулил Янгар, все тише шептал голос, пока не пропал вовсе: он растворился в степных цветах, по которым они снова неслись о Янгаром.