Текст книги "Разные лица"
Автор книги: Семён Работников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
На третий день Славка умер.
Василий не знал, что было бы с ним, если бы жены не было рядом. Наверно, он бы пошел на станцию и бросился бы под поезд.
Василий на короткое время отвлекся от воспоминаний и осмотрел лес. Деревья уже оживали. Кора на ивовых кустах и стволах осин чуть приметно зазеленела, потрескавшаяся кора старых берез сочилась.
Дорога шла под уклон к болоту, и в лицо ему дышало ледяной сыростью. Два раза он вспугнул тетеревов. Сердце его вздрагивало былым азартом, он долго провожал красивых больших птиц взглядом.
Василий никогда не был суеверным, не стал он суеверным и теперь. Но после смерти сына он уже по-другому глядел на жизнь. Похоже, человек всегда начинает задумываться, когда с ним что-нибудь произойдет, а до этого идет по жизни не размышляя. Навсегда засели у него в голове слова старого охотника, сказанные шутливым тоном, и Василий думал, думал мучительно. Случайно ли сын угодил под его выстрел? Или это был тот самый «предел»?
Суд Василию отложили до осени. Он по-прежнему работал – пас коров, но работал и жил как будто по привычке. Выгнав стадо на луг, он застывал на одном месте, взгляд его ни на чем не останавливался, скользил мимо. Так он мог простоять час, другой. Очнувшись, Василий оглядывал коров, которые разбредались по всему лугу, заходили на озимь, и шел собирать их. Днем на работе ему все-таки было легче.
Тяжелы были вечера, когда он пригонял стадо в деревню. Не хотелось заходить в дом, где все напоминало о Славке, не хотелось никого видеть и говорить. Выпив в огороде бутылку вина и закусив сорванным прямо с гряды переспелым желтым огурцом, Василий садился на крыльцо. Темнота окутывала его. Он смотрел на звезды и думал о том, как хорошо было бы ему теперь умереть. Устав сидеть, он ложился на бок и задремывал, не обращая внимания на осенний холод, пробиравший его через фуфайку. Ночью он часто просыпался и все думал о том же – о сыне.
Спасла его жена Клава. Какие женщины все же живучие, выносливые! Во время похорон Славки она была без сознания, но уже на другой день хлопотала по избе, сама истопила печь, подоила корову, накормила Людмилу и Светлану. У нее оставались две дочери, и надо было жить ради них.
Недели две Клава не обращала на мужа внимания. Василий слышал через стену, как она ложится с дочерьми спать, как о чем-то шепчутся перед сном, а потом все стихало – они засыпали. А он лежал на голых холодных ступеньках и желал себе только одного – смерти. Застрелиться или повеситься он уже не мог: бурное отчаяние прошло, уступив место тоске, безысходности.
Однажды дверь на крыльцо отворилась, и пьяный Василий в темном дверном проеме увидел жену. Она была в длинной ночной сорочке, поверх которой было накинуто пальто.
– Ты что здесь лежишь, нейдешь в избу? – спросила она, точно он лежал на крыльце первый раз.
– Мне Славку жалко, – отвечал Василий, кутаясь в фуфайку.
– Его теперь не воротишь ничем. Ушел от нас Славка насовсем.
– Не могу, не хочу без него жить! – Василию вдруг стало трудно дышать, он рванул фуфайку за ворот так, что от нее на ступеньки посыпались пуговицы, и пьяно стукнулся затылком о стену.
Первый раз за все это время он плакал. Слезы долго допились и нашли наконец выход.
– Глупый, разве можно такое говорить? А Людка, а Светка – не дети твои? О них ты что – не думаешь?
– Сын… сын… – трясся в плаче Василий.
Горе после слов жены, нет, не отпустило его, но стало не таким саднящим. Не стоит ему так терзать себя. Человек проверяется еще и тем, как он может переносить несчастья. У него семья, и надо жить ради семьи. А ту пулю не воротишь и не пошлешь назад в ствол, сколько бы об этом ни думал.
Василий, поднимаясь по ступенькам, покачивался не от хмеля, а от опустошения, вызванного слезами. Жена поддерживала его.
Потом был суд. Дали Василию три года.
Дорога сужалась и петляла. Лес делался мельче, сосны и ели уже не росли тут, их сменили чахлые березки, ольха и ивовые кусты. Становилось холоднее, хотя солнце подходило к своей самой высокой точке. Вскоре между кустов мелькнуло что-то светлое. Василий не сразу понял, что это болото. Как сильно в этом году оно разлилось! Осинник стоял в воде, отражаясь в ней стволами и голыми ветками.
Подойдя к краю болота, Василий немного поколебался и шагнул в воду. Она сдавливала резиновые сапоги и леденила ноги. Иногда под каблук попадал лед, и Василий, боясь упасть, хватался за ближний куст.
Над болотом стояло яркое голубое небо. Был виден противоположный берег, еще круче, чем этот, поднимавшийся вверх, потемневшие ели и сосны на том берегу. Тут была когда-то река, но обмелела и заболотила пойму. Воздух был сырой и холодный, он остужал голову, и думалось ясно.
Почему выбор пал на сына, а не на него самого? Почему не разорвалось у него в руках ружье, не выбило ему глаз, оба глаза, не изуродовало лицо, не убило его, наконец? Если бы случилось с ним, было бы легче понять. Но сын, мальчик, который только начинал жить и ничего еще не видел. Слишком жестоко и несправедливо, чтобы можно было поверить. А он сам всегда ли был справедлив и добр, хотя бы к тем же зверям и птицам?
Василий чуть не черпал сапогами воду. Недолго пробудет эта вешняя вода, неделю-другую, и болото войдет в свои берега. Дальше идти было опасно. Склонив к воде головы, стоял прошлогодний сухой камыш, осока была вся затоплена.
Болото казалось безжизненным, но Василий ждал, и вскоре взгляд его стал различать плавающих уток, затем он услышал свист их крыльев. Василий глядел на них. Он всегда любил зверей и птиц, хотя и убивал их на охоте.
Василий ушел с болота, когда совсем продрог. Разогретая земля в лесу дышала прелью. Зеленеющие стволы осин пахли прохладно и горьковато. Уже подсох верхний слой летошней листвы и шуршал под ногами.
Впереди мелькнуло небо. Лес кончался.
Вражда
Шилов только что пришел в мастерскую, куда вчера пригнал трактор, как его вызвали к механику.
– Вот что, Петр, – сказал механик, его давнишний приятель, – на тебя тут заявление лежит.
Он вынул из-под шестерни лист бумаги, исписанный аккуратным почерком, и прочитал:
В правление колхоза«За урожай».От Мыльникова Б. С.,персонального пенсионерарайонного значения.
Заявление
Прошу принять меры по отношению распоясавшегося дебошира Шилова П. Н., порочащего звание колхозника. Каждый вечер он, Шилов, будучи в нетрезвом состоянии, разъезжает на тракторе в опасной близости от моего дома и выкрикивает в мой адрес угрозы. А вчерась, проезжая мимо, наехал на столб и своротил угол огорода. Ведь так нельзя: мы живем в советской деревне, а не в джунглях капиталистического мира.
О принятых мерах прошу сообщить, так как я имею на это все права: почти всю свою сознательную жизнь находился на ответственной руководящей работе.
10 августа 198. . . года.Мыльников.
«Ишь как складно сочинил, – подумал Шилов. – Грамотей!» Он сидел на скамейке, вертел в руках кепку, со вниманием слушал и казался пристыженным. В его лице не было ничего бесшабашного, напротив, степенным и рассудительным выглядело оно. Только на темени кудрявились, как на молодом барашке, русые волосы. Он был подстрижен под польку – модная стрижка во времена его ушедшей молодости. Это немного и придавало ему лихой вид.
– Председатель поручил мне разобраться… Так вот я тебя спрашиваю, что ты к человеку пристаешь? – заговорил механик, кончив читать. – Живет он себе тихо и мирно, никому не мешает, на пенсии…
– Да я и ничего… – несмело поднял на него свои ярко-голубые глаза Шилов и тут же опять опустил.
– Как ничего?! А угол огорода кто своротил?
– Ну я… нечаянно. Подумаешь!.. А он сразу – жаловаться…
– Это еще хорошо, что он сюда заявление написал. А ежели бы в милицию… Что тогда? Пятнадцать суток схлопотал бы. А кто бы озимое стал сеять, а?..
– Вот он бы пущай и сеял.
– Нет, он сеять не будет… Знаешь, из-за чего у тебя все это получается?
– Из-за чего?
– Много пьешь, Петька.
Эти слова обидели Шилова, он зашмыгал носом, заерзал задом на вытертой до лоска скамейке и с вызовом сказал:
– Что я пью больше, чем другие?!
– Я не говорю, что больше. Но ведь другие-то с умом пьют, а ты – без ума.
– Так уж и без ума!..
– «О принятых мерах прошу сообщить», – перечитал механик конец заявления. – Что я доложу? А не доложить нельзя. Как-никак – персональный пенсионер районного значения!
Он сгреб своими толстыми пальцами ручку и размашисто написал: «Провел беседу, Шилов П. Н. обещал исправиться и впредь так не поступать». Отложил ручку, заявление снова придавил шестерней и уже другим, мирным тоном спросил:
– Что у тебя с трактором?
Шилов тоже повел себя свободней, удобнее расположился на скамейке и заговорил без всякой досады:
– Не знаю, Митрий Павлыч. Что-то плохо заводится.
– С пускачом что?
– Нет, с мотором. То ли смесь плохо подается, то ли еще что.
– Проверь. Нужна помощь – обращайся. Сам знаешь, озимое скоро сеять.
– Я и пригнал трактор к мастерской, чтобы все, значит, отрегулировать, пока время есть. Один трак хочу заменить.
– Давай, давай, Петр. Время поджимает.
Шилов надел на кудрявую голову кепку, на козырьке которой остались отпечатки пальцев, и вышел из тесной конторки на улицу. Стоял август, и в солнечном свете, заливавшем округу, было что-то прощальное. Трактор стоял, поблескивая гусеницами, и дожидался его. «Сейчас мы тебя подлечим, чтобы ты снова бегал», – сказал ему Шилов. Он открыл кабину, снял сидение, вынул из-под него ключи и разложил их рядом с трактором на земле так, чтобы все было под рукой. Когда дело касалось трактора, он любил делать все обстоятельно и никогда не спешил. Он хотел выкинуть из головы разговор о заявлении, чтобы нащупать у трактора больное место. «Значит, так. Начнем с самого простого», – рассуждал он. Вскоре один только зад, обтянутый промасленными штанами, торчал снаружи, а голова и туловище скрылись под капотом. Когда к нему подходили товарищи и предлагали покурить, Шилов ничего не отвечал, и они, немного постояв, уходили. Но не удалось ему полностью освободиться от неприятных мыслей, и руки его делали одно, а голова думала о другом…
Ненависть зародилась у Шилова к Мыльникову давно, когда он был еще мальчишкой, а Мыльников – молодым мужиком и работал по их деревне налоговым агентом.
До Мыльникова налоги с дворов в Михалеве собирал дядя Федя, маленький кривоногий мужичонка, балагур и похабник. Дядей Федей его звали все, даже люди по возрасту старше, и себя он тоже называл дядей Федей.
– Эй, Федосья, готовься! Дядя Федя идет! – кричал он какой-нибудь вдове, которых тогда было во много раз больше, чем женщин, живших за мужьями.
– Я те приготовлюсь, я те ноги-то кривые повыдергаю, охальник! – обижалась честная вдова.
– Я ей про Фому, а она мне про Ерему. Я ей про деньги. А она об чем подумала?! Ай-ай-ай!.. Нехорошо!
– Да ну тебя совсем! С тобой согрешишь! У тебя язык-то, как мельничные крылья, во все стороны поворачивается.
– Нет, с дядей Федей не согрешишь. У дяди Феди грешилка на войне погибла. И крест ей поставлен. Дядя Федя святым стал. А то бы я вас… Лапушки мои! Не могу глядеть, как вы на корню гниете… Ну как, заходить или мимо?
– Да уж заходи, черт окаянный! Поднакопила немного деньжат. Рано или поздно, а отдавать надо.
– Это верно. Как девке ни страшно за свою честь, а все-таки придется когда-нибудь и сесть… Но могу и повременить, коли сряду задумала себе покупать.
– До сряды ли теперь!
Дядя Федя всегда охотно соглашался подождать, если нечем было платить, и даже обходил дом стороной, чтобы не напоминать людям лишний раз о себе, но любил он, чтобы его угостили, немного – стопку самогонки и заплесневелый соленый огурец. Зато он никогда не выходил на двор считать овечьи хвосты, писал все со слов хозяев. Угощали его не во всех домах, а только, там, где был достаток. К концу дня дядя Федя изрядно поднабирался и шел с распухшей от денег сумкой по деревне.
– Марья, возьми мою сумку, а я в клуб схожу на девок поглядеть.
– Да у тебя в сумке-то, чай тыщи! Боязно брать.
– Двадцать тыщ, Марья, как одна копеечка!
– Ой! И как ты не боишься с такими деньгами ходить, да еще выпимши?
– Меня Гитлером пугали – не напугали. А теперь мне кого бояться?
– Да мало ли нечестных на руку людей!
– Для дяди Феди все люди честные.
Иногда он приходил на гуляние со своей потертой сумкой, кидал ее в угол, расставлял кривые ноги, выбрасывая в стороны руки и глядел на гармониста, дожидаясь, когда тот заиграет его, дяди Федину, плясовую. Люди, сталкиваясь плечами, обступали его плотным кольцом, вытягивали шеи. Дядя Федя начинал не спеша, как бы разминался, – плыл вразвалку по кругу, шевеля кистями рук и изредка задевая каблуками половицы, а потом расходился – сыпал частую дробь, хлопал ладонями по коленкам, по подошве сапога, по полу, по открытому рту, шел вприсядку, вертелся колесом, плясал на заду, ухал и вскрикивал:
– Чаще, чаще!
Знал он уйму частушек «с картинками».
Ах вы, девушки-голубки,
меня взяли на войну.
А какой же я вояка —
не попробовал ни одну.
Частушки становились все солоней. Девки, фыркнув, выбегали из круга. Упарив гармониста и сам упарившись, дядя Федя находил в углу свою сумку и шел проситься к кому-нибудь на ночлег. Иногда он засыпал на крыльце.
Однажды дядя Федя не нашел на гулянье своей сумки. Михалевские парни клялись и божились, что никто из них не брал, и говорили, что ее, наверно, взяли большесельские, пришедшие в этот вечер гулять в Михалево.
– А какая там сумма была? – спрашивали его.
Дядя Федя молчал и ник головой.
К известию о том, что налоговым агентом будет Мыльников, в Михалеве отнеслись по-разному. Одни радовались: он был свой, деревенский. А свой – не должен обидеть своих, не будет считать яблони в огороде, которые и родят-то раз в три года, сможет подождать, у кого неуправка с деньгами, не накладывая пени, или пни, как их звали в деревне. Другие говорили, что свой бывает хуже чужого, что от своего ничего не укроется: ни животина на дворе, ни улей в огороде, у него все заранее подсчитано.
Вскоре Мыльников стал обходить дворы. Одет он был по-городскому – пальто с разрезом, шапка с кожаным верхом, яловые, со скрипом, сапоги. На боку, как и положено налоговому агенту, – сумка. Она блестела свежим глянцем и придавала ему строгий вид.
– В люди вышел, а́гентом стал, – говорили о нем. – Уж этот с сумкой не расстанется, не кинет ее, как дядя Федя, в угол.
Пришел он и в дом к Шиловым.
– Здравствуй, тетка Агрофена, – наклонившись под притолокой, он шагнул в избу.
– Здравствуйте, Борис Спиридонович. Проходите.
Петьке, гревшемуся в это время на печке, было немного стыдно слышать слишком ласковый голос матери.
Мыльников, поскрипывая сапогами, не спеша прошел и сел на лавку к столу. Открыл сумку, пошуршал в ней, как мышь, бумагами, нашел нужную, вынул и разложил на столе. Из гнезда под крышкой сумки достал ручку. Было видно, что ему доставляет большое удовольствие шелестеть бумагами.
– Та-ак. Сейчас поглядим, что тут за вами значится, – сказал он.
– У меня все уплочено, Борис Спиридонович, все, – ласково пела мать. – Я аккуратно плачу, в срок.
– Все? А вот в ведомости вас нет как заплатившей.
– Как нет, Борис Спиридонович?! – голос матери задрожал.
– Тут стоит – Шилов А. Г., а не Шилова.
– У нас в деревне, сами знаете, нет мужика Шилова А. Г., а есть только я, баба, Шилова Агрофена Григорьевна… Боже мой! Что теперь будет?! Снова налог платить? Да у меня и так ничего нету! – мать залилась слезами.
Петька следом за ней тоже заплакал, но, чтобы его не услышали, зарылся лицом в подушку. Он чувствовал, что здесь какая-то несправедливость, и ему хотелось стать побыстрее большим и сильным.
– А квитанция у вас есть? – спросил Мыльников.
– Есть, есть! – мать кинулась к божнице, сняла жестяную банку и вытряхнула из нее на стол кучу квитанций.
Мыльников отобрал среди старых свежие, внимательно со всех сторон оглядел их, но не спешил успокоить Петькину мать.
Конечно, матери нечего было бояться, раз квитанции у нее на руках. Но откуда ей, вдове, едва умевшей расписываться, знать это.
– Да, по квитанциям значится, что уплочено, – сказал Мыльников. – А в ведомости почему-то стоит Шилов А. Г.
– Да это я, я! – рыдала мать. – Букву забыли дописать. Так допишите ее, ради Христа, Борис Спиридонович. А то я ночи спать не буду. Я не о себе тужу, а о мальчонке. – Она глянула на печь и встретилась с полными слез глазами сына.
– Ведь это документ, тетка Агрофена! – Мыльников задумался. – Ну да что с вас возьмешь?
Мать затаила дыхание, Петька – тоже. Мыльников долго примерялся и наконец вписал букву «а», от которой, думалось, зависело все в их с матерью жизни. Мать кинулась к печи и загремела заслонкой, Петька радостно завозился, слезы, стоявшие в его глазах, уходили обратно.
– Борис Спиридонович, сделайте милость, откушайте у нас, не побрезгуйте… Только у нас водочки нет, и самогонку мы не гоним… Но коли хотите, я займу, достану, вон Петька сбегает. Петька!..
– Не надо, тетка Агрофена, – поморщился Мыльников. – А квитанции ты храни.
– Храню как зеницу ока.
В 53 году, после отмены налогов и упразднения должности налогового агента, Мыльников разобрал свой дом и перевез его в пригородную слободу.
Петька Шилов радовался, что Мыльников уезжает, потому что вместе с ним из деревни уходило что-то темное и страшное. Он с мальчишками пришел глядеть, как артель плотников ломает дом. Один мужчина бил изнутри по крыше колом, отрывал дранку, чтобы обнажить стропила и слеги, другие скатывали слеги вниз, потом спустили стропила. Выставили рамы и двери, и пометив бревна, начали раскатывать стены.
– Осторожно, осторожно! – говорил Мыльников, норовил броситься к бревну, поддержать его, но всякий раз на полпути останавливался.
Ломать – не строить. Дом разобрали за один день, погрузили на машины и увезли. Никто не вышел проститься с Мыльниковыми, хотя обычно, если кто-то уезжал, провожали чуть ли не всей деревней.
Долго взгляд Петьки Шилова натыкался на яму, оставшуюся от дома, как натыкается во рту язык на место, откуда вырвали больной зуб. Потом яма заросла крапивой.
Лет шесть Мыльникова не видели в деревне.
Девятнадцатилетним парнем Шилова призвали в армию. Он бы мог не идти на службу как единственный сын матери, возраст которой клонился к старости, но сам сходил в военкомат и напросился. Мать оставлять ему было жалко, но хотелось повидать белый свет. Да и как будут глядеть в деревне девки на парня, не отслужившего положенный срок в армии? Не будет ли им думаться: а не бракованный ли он? Нет уж, лучше отслужить свое, чтобы выглядеть нормальным в их глазах да и в своих тоже и не завидовать парням, которые, вернувшись со службы, начнут рассказывать: «Стою я в карауле, ночь, темь, и вдруг!..», а самому что-нибудь рассказать.
Мать понимала его и не задерживала дома.
– Иди. Христос с тобой! Дров мне на три года хватит. Хлеба немного получили, картошка нынче уродилась, овечки есть… Служи.
Служба Шилову досталась тяжелая, как говорят солдаты, – через день на ремень, через два на кухню. Вначале он выругал себя, что сам напросился, был бы он теперь дома, куда захотел – туда и шел, а тут торчи целый день на кухне и делай бабью работу. Но коли взялся за гуж, не говори, что не дюж, и Шилов терпел, пока не привык к службе.
К концу третьего года солдаты стали поговаривать о гражданской жизни, «гражданке», как они называли. С Шиловым большинство служило из деревень. Вести приходили неутешительные, жизнь в деревне, было понемногу поднимавшаяся вверх, вдруг остановилась, забуксовала и стала отступать назад. Незадолго до демобилизации Шилов получил письмо из дома. Письма писала под диктовку матери соседка, которая полностью сохраняла обороты ее речи. Тут были: ненаглядный мой сыночек, господь с тобой. Мать писала, что хоть ей очень хочется жить рядом с сыном, но она не удерживает его, что он может со службы уехать, куда захочет, что многие его товарищи уезжают. Председателем теперь у них Мыльников. Чай, помнишь его? На трудодни в прошлом году получили мало, а в этом, наверно, ничего не получат. Она как-нибудь проживет одна, немного ей надо. «Главное – чтоб ты у меня определился хорошо…»
Шилов скомкал и выбросил письмо. «Хватит этого тона, мать! – мысленно обращался он к ней. – У тебя взрослый сын, который не даст тебя в обиду! Я всегда смогу заработать, чтобы мы ни в чем не нуждались. Слышишь ты, старая?»
К ним в полк зачастили вербовщики. Они приглашали солдат на великие стройки Сибири, прельщая их романтикой и высокими заработками. Многие поехали, Шилов – не согласился, хотя, узнав, что он механизатор, вербовщики обхаживали его со всех сторон, суля чуть ли не золотые горы.
Осенью Шилов в начищенных до зеркального блеска сапогах, в кителе с пуговицами, тоже сиявшими на солнце, и чемоданом в руке возвращался в свою родную деревню. Он глядел на огромное поле, мимо которого шел, и не понимал, что тут посеяно. Кой-где торчали какие-то квелые ростки. Рядом с дорогой на крохотном пятачке вымахали чуть ли не в два человеческих роста кукурузные стебли.
Кукуруза, вытянувшись на два вершка, больше в рост не пошла, кроме одного места площадью не больше пяти соток. Тут она выросла к концу лета метра на три. В Михалево приехал фотокорреспондент из газеты, напечатавшей весной статью о Мыльникове.
– Несмотря на все наши усилия… – говорил председатель и разводил руками.
Они пошли за деревню. Фотокорреспондент увидел поле с чахнущими ростками и стал скучным: зря ехал. Мыльников подвел его к гигантским стеблям и сказал:
– Вот только…
Фотокорреспондент, в упор нацелившись на них объективом, щелкнул два раза – так, на всякий случай, и уехал.
Ответственный секретарь редакции как-то зашел в фотолабораторию и стал перебирать снимки.
– Откуда это у тебя?! – сразу оживился он, увидев фотографию, на которой крупным планом запечатлено кукурузное поле с толстыми, как на подбор, стеблями.
– Из Михалева, от Мыльникова. Но кукуруза там не уродилась. Только на маленьком клочке, – ответил фотокорреспондент.
– Это не имеет значения. Актуальный снимок.
Фотокорреспондент куда-то заспешил, ответственный секретарь взял фотографию кукурузного поля и пошел к себе в кабинет.
Вскоре в газете появилась фотография с текстом: кто не верит, что на наших землях можно выращивать такую вот кукурузу, поезжайте и убедитесь сами. Дальше указывался точный адрес, фамилия, имя и отчество председателя колхоза.
Когда Мыльников увидел фотографию в газете, стол, за которым он сидел, закачался, как лодка на волне. Нахлынут люди, среди них есть всякие, а что он им покажет? Этот клочок – курам на смех?! Но недолго пребывал он в растерянности, – вызвал бригаду плотников и приказал им разобрать мост через реку Курынь под предлогом капитального ремонта. Этот мост был единственным, связывавшим Михалево с районным городом. Чтобы попасть в деревню другим путем, надо дать крюк в сотни верст или обогнуть весь земной шар.
Плотники вмиг разобрали мост, а собирать не торопились, сидели на бревнах, курили или не спеша тюкали топорами. К тому берегу подъезжали машины, автобусы, повозки, подходили пешие, и все, приставив ко рту ладони, кричали:
– Эй, когда мост будет?!
– Не раньше, чем к покрову! – отвечали им с этого берега.
– А паром есть?! Или лодка?!
– Парома тут отродясь не было! Лодок тоже!
– Как же вы переправляетесь?!
– Вплавь, одёжу в зубах держим! А кто плавать не умеет, по дну пешком! Там и тропинку проторили! Бывает – и тонут, не без этого!
Спрашивавший подходил к воде, щупал ее, но переправляться самостоятельно не решался: река – широка.
– Говорят, у вас кукуруза хорошая уродилась! – кричал он.
– Невиданная!
– Дали бы, черти, поглядеть!
– После покрова приезжайте! Мы ее не тронем!
Петру Шилову некогда было гулять, и на другой день он отправился в контору колхоза к председателю.
– Вот прибыл, – сказал Шилов, встав у порога и переминаясь с ноги на ногу.
Мыльников со своего места посмотрел на него. Узнал ли он в этом статном солдате Петьку Шилова, мальчонку, который вертелся под ногами у взрослых, вспомнил ли, как перепугал его мать, когда был налоговым агентом, – трудно сказать. Не прочно сидел он на председательском месте, но, пока сидел, выказывал силу и власть.
– Вижу, что прибыл.
Идя в контору, Шилов ожидал, что председатель обрадуется ему как родному и тут же предложит новый, только что с завода трактор.
– У меня права механизатора широкого профиля… Работать хочу.
– Пока тракторов нет лишних.
– Как нет? – опешил Шилов.
– Зато другой работы много.
– Я не хочу другой работы, я хочу на тракторе или машине, – вспомнив, как его обхаживали вербовщики, он начинал горячиться.
Мыльников, видя, что его не боятся, тоже закипел:
– Только порог перешагнул – и сразу подавай трактор! Да новенький, с заводской смазкой! Дизель! А то работать не будет!.. Грозит!
– Я не грожу, а говорю. Конечно, на допотопном колеснике работать не буду.
– Вишь, вишь… Вот она, нынешняя молодежь?..
– Если вам не нужны трактористы, давайте справку из колхоза. Меня в другом месте с руками оторвут.
– Из деревни хочешь убежать?! А где твоя сознательность?!
– Но вы-то сами давно убежали.
Мыльников с трудом проглотил слюну.
– Я, однако, здесь работаю, – шепотом проговорил он.
– Временно.
– Ну уж как на это верхи посмотрят!
Шилову хотелось повернуться, хлопнуть дверью и уехать в далекую Сибирь на великую стройку. Никакую справку из колхоза от него там не потребуют, он даже не успел встать в военкомате на учет. Но Шилов подумал о матери. Хоть она и храбрилась, но пришлось ей одной туго. Крыша протекала, дом осел на правый угол, рамы перекосило. Подумал он еще об одном… Служба пошла в зачет Петру Шилову: вчера, в свой первый вечер на родине, он заполонил румяную и крепкую девку Нинку Палицыну.
– Что вы мне скажете? – спросил он председателя.
– Ладно, поглядим, – буркнул тот.
Подрагивая щекой, Шилов вышел на крыльцо, закурил и окинул взглядом окрестные места. Вчера они просились в душу, а нынче показались нерадостными. По опыту он знал, к чему приводят испорченные отношения с начальством – начнут косо смотреть, затирать, ущемлять, ставить подножки.
– Что, сокол ясный, как день ненастный?! – услышал рядом с собой чей-то забытый голос.
Это был Митька, михалевский парень, старше его на три года, уже давно отслуживший и ходивший в механиках. Шилов поведал ему свою печаль.
– Кой черт тебя к Мыльникову понесло! Обратился бы сразу ко мне. Нам механизаторы во! как нужны, особенно после армии. Техника есть и будет еще. На днях трактор получили.
– Не знал, что ты теперь начальство.
– Ты не расстраивайся. Мыльников тут не вечно. Пока ты служил, он у нас уже третий.
За неделю до отчетно-перевыборного собрания Мыльников слег в больницу, и отчитывался за него заместитель. Из больницы Мыльников обратился к собранию с заявлением, в котором писал:
«Ввиду плохого самочувствия прошу освободить меня от занимаемой должности».
Его просьбу уважили. Обошлось без скандала и шума. Нашлись даже сердобольные, которые пожалели его:
– Ишь, сердешный. До чего председательство-то доводит! Пришел цветущий мужчина – и угодил в больницу. Все на душе держал.
Когда Мыльников узнал, что его так тихо и мирно освободили, самочувствие его резко улучшилось, в тот же день он был на ногах, а через три дня приехал в Михалево сдавать дела.
На несколько лет Мыльников снова исчез из деревни. О нем знали, что он работает в своем районе – то заместителем заведующего банно-прачечного комбината, то начальником снабжения инкубатора, то еще кем-то. Всегда он был вторым или третьим. Видно, Мыльников после пребывания на посту председателя колхоза сделал вывод, что не стоит выходить в первые, что первым быть хоть и почетно, но рискованно и лучше оставаться в тени.
Изредка михалевцы встречали его в городе, когда бывали там по делам. Он делал вид, что не узнает своих земляков.
Но за два года до пенсии Мыльников вдруг стал директором авторемонтного завода. Завод уже лет десять шефствовал над михалевским колхозом.
– Ну-у, теперь заживем! – заговорили михалевцы, страдавшие забывчивостью. – Ремонтный завод богатый. Там разного старья навалом. Им оно не нужно, а нам в хозяйстве пригодится. Опять же отремонтировать что – директор своим в первую очередь.
Мыльников увеличил шефскую помощь: в Михалево чуть ли не каждый месяц стал приезжать хор пенсионеров из заводского дома культуры.
После ухода на пенсию Мыльникова потянуло в родную деревню, и он купил в Михалеве дом. Дом был большой и старый, Мыльникову такой – ни к чему, а нужно место. Позади рос сад, и рядом – дорога. Плотники разобрали дом и на его месте возвели щитовой, летний, о двух широких окнах, сбоку пристроили веранду. Огород Мыльников обнес новым высоким забором, пустив поверху колючую проволоку.
– У меня всегда была тяга к земле, – говорил он соседям.
После майских праздников Мыльников с женой перебирался в деревню и жил до глубокой осени, пока не оголялись леса. Всегда он был при деле. Весной копался в огороде, а с июня похаживал в лес – вначале за первыми редкими еще грибами-колосовиками, потом – за земляникой; к середине лета в лесу – всего про́пасть: и черники, и малины, и грибов, – хоть не уходи из леса. Осенью тоже благодать: брусника, клюква, а грибов, самых лучших, необеримо: и белые, и грузди, и волнушки, и опята.
Повесив корзину на руку, Мыльников с женой отправлялся в лес. С одинаковыми круглыми животами, они никогда не спешили, ходили с достоинством. Он, побывав на посту директора завода, усвоил степенные манеры – высоко держал подбородок, голову поворачивал как-то особо, движения рук – плавные. В лице появилось что-то благообразное, как у святого. Вид его портила расстегнутая на вершине живота пуговица. В деревне он позволял себе такое – чтобы дышалось вольнее.
Часа через три такие же чинные они возвращались домой с полной корзиной грибов, садились на ступеньки крыльца и сортировали: одни нанизывали на нитку, другие крошили на жарево, третьи отбирали на засолку. Сзади дома у них всегда висели связки сохнущих грибов.
Вечером они снова шли за деревню, но уже с пустыми руками, прогулки ради. В августе, когда поспевали яблоки, ночью он совсем не ложился спать и стерег свой огород.
Хождение в лес, огород – это еще не все, Мыльников занимался общественной работой, бывал на колхозных собраниях, выступал и учил людей, как надо жить. Охотно шел он и в школу, где рассказывал подрастающему поколению о том, как жили прежде и как живут теперь.
– Вот вы, – говорил он старшеклассницам, – сапоги-чулки носите, а ведь раньше их не носили.
Девушки, глядя на его расстегнутую пуговицу, с трудом сдерживали смех. Всегда кто-нибудь в конце беседы прыскал в ладони. Тогда Мыльников округлял глаза, сердито смотрел на притихший класс.








