412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семён Работников » Разные лица » Текст книги (страница 1)
Разные лица
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:23

Текст книги "Разные лица"


Автор книги: Семён Работников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Разные лица

НАТАЛЬЯ ГОРЮНОВА
Повесть

1

Во многих селениях серединной России найдется человек, который особо бережно хранит в своем сознании и душе немалое из многовекового опыта народа. Без такого человека трудно обойтись в повседневных делах и заботах, в дни радости и дни печали. Но когда он жив, люди порою его не замечают, и только после смерти до конца понимают, кем он был для них, и долго помнят о нем.

Наталья Ильинична Горюнова была в своей деревне именно таким человеком, и Егорке повезло прожить часть своей жизни рядом с ней.

Это была рано состарившаяся женщина, сухая, легкая на ногу, со строгими чертами лица. Нос у нее был прямой и длинный, глаза, к тому времени, как Егорка стал помнить себя и бабушку, глубоко запали под лоб и казались темными, но стоило им попасть на свет, как они делались прозрачными, словно первый лед на реке; губы тоже ввалились, а подбородок заострился и приподнялся к носу. Все лицо ее было в морщинах, глубоких и мелких. Она бы походила на ведьму, если бы на лице ее не постоянное выражение доброты. А руки, знающие все: и как вправить вывих, и принять роды, помогшие родиться и самому Егорке, и любую другую работу, – руки ее были с длинными ухватистыми пальцами.

Егорка на себе испытал их умение. Однажды он катался с горы на лыжах, наехал на мерзлую кочку, переломил лыжину и упал, подвернув под себя руку. Он тут же вскочил, заверещал от страшной боли и побежал домой. Егорка влетел в избу, увидел сквозь слезы бабку Наталью, которая уже шла навстречу, чтобы узнать, в чем дело, помочь и успокоить.

– Что стряслось?!

– Рука, рука! – приплясывал от боли Егорка.

Бабка взяла его за руку, прошлась по ней пальцами, ощупывая и как бы к чему-то прислушиваясь. Егорка дрожал, готовый вырваться.

– Напугал ты меня, сердешный! – с укоризной в голосе говорила Наталья. – Я уж думала – перелом… Ничего страшного, вывих. Потерпи, сейчас размою.

Она налила в таз воды, бросила туда щепотку соли, нашла обмылок, поставила таз на лавку так, чтобы удобно было сидеть и ей и Егорке, и начала гладить ему руку. Ее пальцы прощупывали каждую жилку, каждую косточку, как будто проникали внутрь, и с каждым прикосновением все лучше делалось Егорке, боль утихала, успокаивалась и, наконец, исчезла совсем. Всхлипнув последний раз, Егорка свободной рукой утер с лица слезы.

– Ну что, ожил? – спросила бабка.

– Еще немножечко.

Было так приятно чувствовать прикосновение ее рук, что Егорка готов был сидеть целый день. От удовольствия он жмурился, как кот, и если бы умел – замурлыкал.

– Бабка, кто тебя научил?

– От людей переняла… На свете много можно узнать, если не напрасно жить.

После этого случая Егорка часто прибегал к бабке и просил:

– Опять руку вывихнул. Размой!

Бабка делала вид, что не понимает хитрости Егорки; даже когда была занята, откладывала работу, цедила из ковша воду, брала с полки все тот же серый обмылок и начинала колдовать над внуком. Не только лечение нравилось Егорке, но и рассказы, а когда можно было заставить ее рассказывать, если она целый день управлялась по дому, ходила на дворе за скотиной, сидела за прялкой.

– Бабка, какой ты была маленькой? – спрашивает Егорка.

– Не помню. Я ведь давно на свете живу.

Беседа завязывалась не сразу. Наталья глядела в пустоту темными глазами, жевала беззубым ртом, длинный седой волос на подбородке, который Егорка много раз вырывал и который быстро вырастал снова, шевелился, морщины на лбу делались резче. Вдруг глаза в глубоких провалах вспыхивали, лоб разглаживался, лицо светлело. Она словно что-то увидела в глубине своей памяти, и Егорка знал, что сейчас она заговорит, и он перенесется в тот далекий мир, в котором его еще не было на земле, и он жил в облаках, в воздухе, в небе.

– Хорошо я себя помню, когда мне пошел шестнадцатый год, – начинала бабка. – На ильин день случился пожар. Ударила молния в овин, а ветер на деревню дул. Сушь стояла великая, и пошел огонь перекидываться с дома на дом. Весь порядок как корова языком слизнула. Кто в чем выскочил – в том и остался. Работали-работали, наживали-наживали, и все это ясным пламенем к небу пошло.

В двух верстах от нашей деревни барский дом стоял. Летом там жила вдовая барыня, гладкая, как гусыня. Пошли мы с отцом к ней. Выплыла она на крыльцо, во всем белом, в соломенной шляпе. «Барыня, не возьмете ли в услужение мою дочь», – кланяется ей отец. Барыня оглядела меня с ног до головы, так что мне холодно стало. Была я собой… – тут старуха запнулась, – ладная…

– Сколько я тебя помню, ты все такая же, – съехидничала над свекровью Орина, мать Егорки.

Мать сидела за шитьем и рассеянно слушала рассказ.

– Что, по-твоему, – Наталья повернула к ней обиженное лицо, – у меня всегда и глаза ввалимши были, и рот без зубов?

– Не знаю, – ответила Орина. – Я только говорю, сколько я тебя помню, ты все одинаковая.

Старуха молчала, полураскрыв рот. В такие минуты, как всегда, на помощь бабушке приходил Егорка.

– Я был в Поленове, и одна старуха у магазина меня спросила: «Чьего ты дому, мальчик, будешь?» Я сказал: «Горюнов». – «Не Натальи ли Горюновой внук?» – «Ее самой». – «Ах, ах! Какая у тебя бабка-то! Умная. А уж какая она красавица в молодости была – во всей округе не сыскать!»

Польщенная, Наталья улыбалась.

– Вот видишь! – но тут же умерила свою радость. – Ну, красавица не красавица, одним словом – ничего собой… По глазам вижу, понравилась я барыне, возьмет. «А как на руку, – спрашивает она отца, – чиста?» – Ни-ни, барыня, с роду ничего чужого не брала. – «Хорошо. Пусть остается». А отец мнется, не уходит. «Чего тебе?» – «Задаток бы, барыня, получить. Погорельцы мы». Поморщилась она, вынула кошелек и отсчитала шесть целковых.

– Ну и как тебе жилось у господ? – спросила Орина.

– Не скажу, что плохо, но и хорошего мало. Известно, не у себя дома. Не так ступишь, не так повернешься, не так скажешь. Барыня никогда не бранилась, но, если что не так, подзовет к себе: «Что это ты, Натальюшка, посуду плохо перетерла? Давай-ка я тебе покажу». Возьмет тарелку, прижмет к груди и начнет крутить: «Вот так, вот так! Чтобы ни пятнышка, ни ворсинки не было. На свету все присматривай. Поняла?» – «Поняла». А сама думаешь: пропади пропадом вся эта жизнь! К себе бы в деревню быстрее. Никто там тебя не попрекнет. Если отец когда и замахнется, так за дело, и от своего все стерпеть можно.

Выпадет свободный час – я домой бегала, хоть от дома и остались одни головешки. Отец залез в долги, купил лесу, чтобы строиться. Ну, думаю, попала в кабалу я надолго.

А зимами жили в Москве. Там у барыни тоже свой дом стоял. В Москве было на что посмотреть, и первое время я все глаза таращила. Надо мной даже смеялись.

У барыни своих детей не было. Жили с ней двое племянников-студентов и еще приезжали две барышни-институтки, дальние родственницы ее покойного мужа, такие глупые, что только диву даешься, как они на свете живут. Принесла кухарка с базара живых уток. «Ах, какие красивые птички! – всплеснули барышни руками. – А где у них носик? Мы хотим их поцеловать». Студенты им на утиный зад и показали. Барыня долго на племянников сердилась.

Пять зим я в Москве прожила. В третью зиму посватался ко мне приказчик богатого купца, мы к нему в лавку закупаться ходили, там меня и высмотрели. Я, как узнала, что сваха из-за меня пришла, спряталась в кладовку – и не дышу. Еле меня вытащили. Сама барыня взяла за руку и повела. Сваха, еще дороднее нашей барыни, в два обхвата, в цветастой шали, села насупротив меня и давай мне жизнь мою замужнюю расписывать: и в шелку и бархате ходить будешь, и есть с серебра, и спать на перине. Хозяин приказчика жалует, скоро он сам хозяином станет. Чем не жених?! За счастье великое посчитай, что такой сватается. От радости должна перекреститься да бегом под венец. Целая комната людей набилась, слушают и посмеиваются, как она сладко про жизнь поет. «Согласная?» – спрашивает. «Нет, не пойду», – отвечаю.

– Ну и что же ты не пошла за него? – Орина забыла о шитье и слушает свекровь.

– Потому что другой по сердцу пришелся… В первых числах мая мы укладывали вещи, собирались в дорогу. Я места себе не находила – скоро своих увижу. Слали телеграмму, чтобы нас встречали, и садились в поезд. Вот наша станция. Там нас уже подводы ждут. Застоявшиеся за зиму лошади копытами стучат, торопят. Пятнадцать верст, от станции до именья, за один дых проскачут. Если весна ранняя, все уже в цвету, от лесов запахом черемухи обдает, так что голова кругом идет. От земли дух тяжелый, и птицы, птицы везде. А когда поздняя – все голо, почки только наклюнулись, в оврагах еще снег лежит, реки не улеглись в берега и мутную воду гонят. Одна озимь глаз радует. Голодного грача на дороге увидишь и обрадуешься ему как родному. «Что-то нынче весна запаздывает, – рассуждают на подводах. – Николин день скоро, а ни травинки, ни листика. В прошлом году об эту пору яблони цвели», А я радуюсь: погляжу, как будет распускаться, ничего не пропущу. И все же больше ранние весны запомнились, когда мы возвращались домой и все уже цвело.

Наше именье покажется: сад, барский дом, сараи, пристройки всякие, а в двух верстах, только в гору войти да с горы спуститься, за леском, и моя деревня. «Да уж иди, проведай своих. Отпускаю до вечера», – скажет барыня, и я со всех ног домой припущусь. Поднимусь на гору и встану – вся округа как на ладони. Двумя посадами деревня вытянута, тятина новая изба под соломенной крышей стоит, только двора еще нет, вместо него сарай. За деревней – поля, а за ними – лес, как стеной, огораживает деревню.

Домой пробираюсь задворками. Встану под окна и постучу: «Подайте милостыню Христа ради». Кто-нибудь сунется с ломтем хлеба, а потом закричит: «Наталья приехала!» То-то радости было и им, и мне! Всех подарками наделю, отцу – рубаху или картуз, бабке – платок, матери – на платье, кому что. Бывало, целую зиму думаешь, с чем мне домой вернуться.

По весне около барского дома на лугу со всей округи парни и девки собирались, днем в лапту и круги играли, а вечером хороводы водили…

Голос Натальи прерывался, а взгляд запавших глаз был неподвижен. Наверно, она видела себя молодой, красивой, вспоминала чувство хмельной радости и удивлялась тому, что все это было и куда-то ушло.

– Тут я и встретилась, Егорка, с дедом твоим Никитой. Был он небольшого росту и неширок в кости, но увертливый и жилистый. Никто лучше его в лапту не играл, бил по мячу так, что тот в небе терялся, а бегал – никто угнаться не мог. Работящий был и мастеровому делу обучен, с плотницкой артелью ходил, бывал в Москве и Питере… В сад мы с ним ходили гулять.

Отец мой дом-то построил, но задолжал, и мне еще два года пришлось у барыни прослужить, а потом уж и замуж идти.

2

Орина вошла в избу и замерла у косяка, затем кинула к порогу заледенелые варежки, рывком сняла фуфайку, размотала с головы шаль в соломенной трухе и швырнула на пол. Устала ли она на работе, так что не мил стал белый свет, или кто-то обидел ее? Егорка, никогда не видевший мать такой, залез на печку и притих, а Наталья, стараясь угодить невестке, начала торопливо собирать на стол – налила в миску супа, отрезала ломоть хлеба, поставила кринку молока, даже ложку положила на край миски, чтобы Орине оставалось только взять ее и есть. Пачкая пол грязными валенками, Орина прошла и села к столу. Стоило бы сделать один глоток горячего супа, как все бы прошло. Ей и хотелось, видно, пересилить себя, взяла ложку и зачерпнула, но до рта не донесла, рука дрожала и расплескивала жижу.

– Не могу!.. Не хочу!.. – ложка полетела на пол. – Что за чертова жизнь! Легче – головой в омут!

Егорка видел с печи полубезумные глаза матери, которые перескакивали с предмета на предмет, но ни на чем не останавливались. Ее темные без единой седой пряди волосы растрепались и падали на лицо.

– Ох, ох! – вырывалось из глубины груди.

Наталья робко подошла.

– Оринушка, ласточка, касаточка моя, что с тобой? Успокойся.

Мать вдруг подняла раскрасневшееся страшное лицо.

– Идите все от меня! Никто мне не нужен! – так пронзительно резко крикнула Орина, что у Егорки заложило уши.

Старуха, было попятившаяся, снова приблизилась к невестке.

– Оринушка… мальчонку напугаешь… Нельзя так…

– Рвешься!.. Убиваешься!.. А для чего? – рыдала Орина – Все одна и одна… Никто ласкового слова не скажет. В потемках всю жизнь!.. Если бы не Егорушка, я бы давно, может…

– Что ты, что ты?! Окстись!

– Одного мне Егорушку жалко!..

– Вот, вот! Его и жалей. – Наталья нашла отдушину. – Для кого и живем, как не для детей?! У тебя сын, скоро вырастет, заступником будет. А кто сейчас не один? Посчитай-ка, наберется ли по деревне десяток баб, которые с мужьями?

Орина плакала уже тихими слезами. Ее нос, губы и щеки распухли и были некрасивы, но глаза теперь глядели осмысленно. Егорка, в страхе притихший на печке, смотрел на мать. Он не понимал причину ее отчаяния, но чувствовал, что тут что-то большое, давнишнее прорвалось в ней, копилось долго и, наконец, вырвалось наружу. Он жалел мать и думал о том, что ему надо быстрее расти. Всхлипнув последний раз, Орина утихла.

– Поешь, – осторожно напомнила старуха невестке.

– Не буду. Я лучше прилягу.

– Полежи, полежи.

В этот вечер долго не зажигали света. Егорка грелся на печке, положив на подушку руки, а на них – голову. Сидя у зимнего окна, наполовину заделанного досками, Наталья пряла, одна рука ее ловко скручивала льняные волокна, а другая наматывала бесконечную нитку на веретено. Орина лежала на кровати поверх одеяла, руки ее были закинуты за голову, платье облегало сильные ноги. Грудь поднималась и опускалась спокойно. Егорка только теперь увидел, что мать у него молодая и красивая. Правда, нос у нее был не такой как у бабки Натальи – прямой и строгий, – а курносый, похожий на валенок. Зато очень красивы были глаза, голубые и большие, и черные брови, оттенявшие цвет ее глаз. Когда она смотрела по сторонам, в них вспыхивал яркий свет. Хороши были у нее и волосы, густые, темно-русые и слегка вьющиеся.

Напряжение спало, и всем стало уютно в крестьянском дому. Этот уют чувствовала даже кошка, гревшаяся на печке рядом с Егоркиным лицом и жмурившая на свет свои радужные глаза. Передние лапы ее были поджаты, и она напоминала старуху, засунувшую руки в рукава. Маятник часов отстукивал время: так-так, так-так. Наталья вышла на двор дать корму корове и овцам; вернувшись, подула на руки и сказала:

– Зябко. Морозит к ночи.

После ее слов Егорка крепче прижался к теплым кирпичам, и ему стало еще лучше. Мать повернула к нему лицо, смущенно спросила:

– Что, Егорка?

– Ничего, – ответил он.

Наталья попробовала прясть, но было уже плохо видно. Она пересела на лежанку поближе к Егорке, прислонилась к теплу и замерла. В окна глядели синие сумерки, и углы дома стали заполняться темнотой.

И вдруг в тишине потек голос Натальи.

– Я тоже рано вдовой осталась, время тогда было суровей, и помочь мне было некому.

Когда отец рассчитался с долгами, сыграли свадьбу, и вошла я в мужнюю семью. Семья была небольшая: хворая свекровь, деверь Павел да мы с Никитой. На другой день после свадьбы свекровь передала мне все дела, показала, каким ухватом какой горшок из печи вынимать, и слегла: «С детишками, коли будут, я еще посижу, а по хозяйству мне невмоготу управляться». Никита с плотницкой артелью работал на стороне, Павел дома оставался, но проку от него было мало. Целый день, бывало, у церкви на корточках сидит и лясы точит, и все хозяйство висело на мне. Но я, кажись, тогда и тяжести не замечала, работа так и горела в моих руках. В страду муж домой возвращался и помогал мне.

Жили мы не хуже людей. Никита и полосу вспашет, и топором помашет, оттого и достаток в доме. Стали у нас дети появляться, что ни год, то ребенок. Всего родила я шесть человек, но двое только в живых остались: Алексей да Егор, остальные умерли в младенчестве.

Жали мы как-то рожь на холме. Такая в тот год рожь уродилась, кинь шапку – выдержит. Я жну Никита снопы увязывает, Павел их в бабки ставит, и свекровь тут же с детишками нянчится. Споро у нас работа идет. Жарко – квасом нутро охладишь – и снова за серп. Хочется нам полосу убрать, пока вёдро стоит.

Тут на деревне в колокол и ударили.

«Пожар, что ли?» – всполошились люди. С холма нам далеко видно. Глядим на деревню – дыма нет. А колокол гудит и гудит, так и бередит сердце.

«Чай, ребятишки балуются, – сказала свекровь. – Забыл сторож запереть колокольню». Работаем мы, а на душе не спокойно. Мимо по дороге проходил старичок из города, поравнялся с нами, поздоровался и говорит: «Али не слышите? Война с германцем объявлена». Колокол утих. Сели мы, сидим, молчим. Солнце точно светить перестало, и мгла всю округу застлала. «Что же, надо идти, – поднялся Никита. – Эх, не дали дожать!» Павел огляделся вокруг и говорит: «Я лучше в кусты спрячусь». – «Дурак, в кустах долго не просидишь», – ответил ему Никита.

Вскоре проводила я мужа и осталась с двоими на руках. Павел же взял и ошпарил правую руку крутым кипятком. С тех пор имя свое он потерял и стали звать его Вареным. Так до сих пор и кличут.

Власти долго дознавались, таскали его в волость и уезд, меня тоже вызывали. Сказала, что нечаянно самовар на себя опрокинул. В тот же год он женился, привел к нам в дом смирную Аграфену. Теперь в одной избе две семьи стало – не продохнуть. Аграфена в первый же год принесла двойню, и пошло из нее сыпаться, как горох из дырявого мешка. Но пока Никита жив был, Павел вел себя тихо.

Никита провоевал два года и вернулся раненый и больной чахоткой. Взглянула я на него и сразу поняла, что он не жилец на белом свете. Он сам догадывался, жалел меня и ребятишек: «Время страшное, как грозовая туча, находит. Как вы без меня? Вас и куры-то заклюют». Брату наставления давал: «Смотри, Павел! Не обижай Наталью. Помогай ей». «О чем речь?! Ладно-ладно», – отвечал тот. Пожил он дома всего полгода, а осталась я беременной последней Дашуткой. Так и не дождался ее рождения.

Не успели Никиту схоронить, как Вареный повел себя хозяином, моих ребятишек от стола отпихивает. Забыл, что я его от каторги спасла. Порешили мы хозяйством разделиться. Он за собой избу оставляет, а меня с детьми гонит вон. Сходила я в волость, и люди нас рассудили, в дому я осталась. После дележа он ко мне в сарай залез и украл дубовые колеса на целый стан. Промолчала я, неудобно было заявлять на деверя.

Революция прогремела – Вареный к ней сбоку прилип. Ходит по деревне и всем своей недоваренной рукой в нос тычет: «Я от царя пострадал!» Вошел в комбед. Когда товарищи приехали излишки хлеба брать, он их ко мне привел: «Она у нас в деревне первая кулачка. Забирайте у нее все под метелку». «Это я-то кулачка?! – отвечаю. – Вдова с тремя детьми – кулачка?! Эх, ты, бесстыжие твои глаза!»

Те посмотрели, какая я «кулачка», и брать у меня ничего не стали.

Так и жила без просвету, без продыху, пока дети не подросли. Как в песне поется, я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик. Порою уработаешься до полусмерти, ляжешь, раскинешь руки и ноги и думаешь: легче умереть, чем жить. Сколько я хлеба сжала, сколько дров нарубила и перевезла, сколько травы накосила, высушила, в стога сметала. От такой непомерной тяжести я давно должна бы умереть. А вот живу себе на удивление. Дети у меня никогда голодными не ходили и одевались не хуже других. Народ удивляется: «Как ты, Наталья, управляешься одна-то?» – «Да так, мол, и управляюсь. Пораньше встанешь, попозже ляжешь – вот и весь секрет». – «А сила-то, сила откуда берется?» – «Сила-то из души идет».

Мешал мне жить один Вареный. Хоть и лишился он скоро своего поста, но голову еще высоко держал. Пьяный обязательно придет ко мне в дом. «Все богу молишься? – и кулаком по столу: – Бога нет!» – «Конечно, – отвечаю, – нет. Если бы был, у тебя от таких слов давно бы язык отсох». – «Бога нет!» – Я боялась за ребятишек, что он перепугает их. Они, как только завидят его, на печку забьются и не дышат.

Алексей с десяти лет начал бороновать, лет с тринадцати за плуг взялся. Поднимешь его чуть свет, сама обуешь, умоешь, горячую лепешку за пазуху сунешь, в руки кнут дашь. «Мама, я спать хочу», – таращит он спросонья глаза. «Надо, сыночек, надо, чтобы хлебушко уродился», – скажешь ему. И пойдет он за лошадью, нога об ногу задевает. В пятнадцать лет он уже вровень с мужиками работал.

Пришел к нам Вареный под хмелем и только было кулаком замахнулся, чтобы, как всегда, об стол грохнуть и сказать свое: «Бога нет!», – как Алексей взял его за шиворот, вывел из избы и с крыльца спустил: «Хватит!» После этого Вареный наш дом стал стороной обходить.

Да, тут поняла я, что выросли мои дети. И какие! Алексей вместе со мной в колхозе работал. Был он суровый, неулыбчивый, степенный, все о хозяйстве пекся. Правое плечо от работы у него было шире левого. Никто не замечал, одна я видела. После солдатской службы он женился и привел к нам в дом Орину.

Второй сын – Егор, дядя, стало быть, твой, Егорка, был веселый, на гармони выучился играть. Любили девки его. Вначале ходил он, как его отец раньше, с плотницкой артелью по деревням, а потом к месту определился – в город на стройку.

Последняя Дашутка была красавицей. Шестнадцати лет на фабрику поступила. Сняли они с братом комнату, но на каждый выходной домой приходили.

Только горе скоро вошло в семью нашу. Приходит Дарья из города вся в слезах и говорит: «Егора в заразный барак положили. Животом мается. Подозрение, что тиф у него». Собралась я и пошла. Больница на окраине города стояла. Никто ее больницей не звал, а все заразным бараком называли. В гражданскую войну туда тифозных клали. Говорю врачам: «Отдайте мне сына, я сама его вылечу. У вас тут от тоски умереть можно». – «Вы в уме, гражданка?! У него тиф. Это опасно для других». – «Какой тиф?! – отвечаю. – Простыл, чай. Холодного что-нибудь попил». Лето жаркое, сухое стояло, а он все время на улице работал. «Вы своей подозрительностью, говорю им, – человека на тот свет отправите». – «Не беспокойтесь, вылечим». Меня к Егору не пустили, только на словах передали, что он все время пить просит. Дома я клюквы надавила, сахару положила, нацедила кувшин и утром по росе снова в город побежала.

Пришла, а мне говорят: умер Егор. Померк тут белый свет в глазах моих. Не помню, как домой вернулась, что делала, что говорила. Растила-растила, кормила-кормила, и вот, когда на ноги поставила, его не стало. Грудные дети умирали – жалко было, а ведь это взрослый человек.

Как я и думала, вовсе не тиф у него был, а воспаление мочевого пузыря. Врачи извинились передо мной. Но что мне от их извинения?..

Самое страшное на земле – когда родители переживают детей своих.

В сенокос Орина, мать твоя, мне сказала, что она беременная, и я как будто заново жить начала. Думаю, родится мальчик – обязательно Егорушкой назову. Зимой в лютую стужу ты на свет появился. Взяла я тебя на руки и говорю твоим отцу и матери: «Он Егором будет».

– Мы согласились, – подтвердила Орина. – Мне Алексей говорил: мамаша сильно о Егорке тоскует. Как она хочет, пусть и называет ребенка…

– Верно. Согласились, – кивнула головой Наталья. – Спасибо вам. И стал у нас другой Егорка…

Так вот откуда у него такое редкое теперь имя? В деревне по целому десятку Колек, Вовок и Шурок, и только он один – Егор. Он обижался, что его назвали так. «Ну ладно, – подумал Егорка, – раз бабке оно дало утешение, пусть меня называют Егором».

– А через два года другая радость пришла: Дашутка вышла замуж. В мае сыграли свадьбу, погостили они и уехали на границу к городу Бресту, где ее муж командиром служил. Одну весточку от них успели получить.

В то воскресенье Алексей прилег после обеда в чулане отдохнуть, Орина на машинке шила, а я с тобой у раскрытого окна сидела. И такой был день хороший, нежаркий, теплый, листья от ветерка на деревьях трепещут, куры по траве ходят, петух на жердочку взлетит и прогорланит. Все точно радуется. Ты руками в окно тянешься. По тропке шла Марья Березина, свернула она к нам и говорит: «Тетя Наталья, ты ничего не знаешь?» – «Нет, – отвечаю, – ничего не знаю, не ведаю. А что?» – «Война началась». Я тебя чуть из окна не выронила и не об Алексее подумала, а о Дашутке. Орина было кинулась в чулан мужа будить, я ее остановила: «Подожди, пусть поспит. Ты вначале на стол собери, а потом буди». – «Да он, чай, не хочет есть, недавно обедали». – «А ты все равно собери. Да не говори ему спросонок-то. Здесь, в избе, скажешь». Вошел Алексей в избу, тут мы ему и сказали. «Я сержант запаса. Мне в первый же день войны надлежит в военкомат явиться», – и начал собираться: кружку, ложку, мыло, бритву, пару белья в вещевой мешок положил. Пошли мы его провожать.

Обе войны в такой же ясный день начались, только та в жатву, а эта перед сенокосом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю