Текст книги "Разные лица"
Автор книги: Семён Работников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Были у него здесь не только беспросветные будни работы, но и праздники, когда он, отложив все дела, сам заряжал много раз стреляные гильзы и шел на охоту – в августе на уток, по первой пороше на зайцев, зимой на тетеревов или в дубовую рощу на белок. Так грохнет Ефим из своей двустволки, что расколется воздух, и эхо долго будет перекатываться, пока не заглохнет в дальнем лесу. Так и возликует его сердце.
Ефим не заметил, как на скотный двор вошел председатель. Жигалин оглядел убогое хозяйство – покосившиеся стены, подгнивший дощатый пол, балки с паутиной – и поразился тому, что тут получали самые большие надои во всей области. Стараниями, что ли, этого человека, который сейчас раздавал корм? Он окликнул его, и они поздоровались.
– Последние дни стоят коровки, – сказал председатель.
– Останные, – вздохнув, согласился Ефим.
– Да не тужи ты! – Жигалин даже хлопнул его по плечу. – Такой комплекс отгрохали – загляденье! Со всей округи виден, как храм! А ты по этим гнилушкам вздыхаешь. Разобрать его на дрова – и с концом.
– Погодите ломать. Может, подо что-нибудь еще пригодится. Его после войны наши манинские мужики строили. Я мальчишкой был, бегал глядеть. Главное – столбы дубовые, снизу обожженные, долго простоят. А стены можно перебрать.
– Да на что он нам, твой коровник! – удивился председатель. – На комплексе поместится скот со всего хозяйства, и еще место останется. Шутка ли – на две тысячи голов! Вот это масштабы!
Жигалин умерил свой восторг и дальше заговорил спокойно.
– Хотим, Ефим Иванович, предложить вам занять новую должность. Вы у нас наша гордость. Вот и будете заведующим животноводческим комплексом.
– Кто? Я? – Ефиму почудилось, что он ослышался.
– Вы, вы! – дважды повторил председатель.
У Ефима приятно встрепенулось сердце. «Кем ты работаешь?» – спросит приехавший в отпуск товарищ. «Да так, – небрежно ответит Ефим, – завом животноводческого комплекса на две тысячи голов крупного рогатого скота». «Ого!» – поразится товарищ, и вся спесь слетит с него: он-то там слесарит на заводе. Оказывается, большой должности можно добиться, никуда не уезжая, а сидя дома на печи. Нет, не сидя, конечно, а вкалывая во все лопатки.
Все это быстро мелькнуло в сознании Ефима. Он ожидал, что ему предложат какую-нибудь работу, но только не такую.
– У меня образование маленькое, всего семь классов. А у вас там ученых полно, – сказал он.
– Дело не в образовании, Ефим Иванович. Иной и с институтским дипломом, а чурка чуркой. Вы же без всякого образования добивались лучших показателей по области.
– Да весь секрет-то, может… – Ефиму хотелось высказать самое главное, что смутно бродило в нем, но он не подобрал слов; нет, что ни говори, а плохо быть малограмотным: сказать-то как следует не можешь, хоть мычи, как бык.
– Так что перебирайтесь в Андреевское, – председатель говорил как уже о решенном. – Вместе с вами переедут сестра с зятем. Дадим вам в одном дому по квартире. Будете через стенку перестукиваться. Приведете с собой двух доярок – жену и сестру. Кадры!
Председатель уехал и оставил Ефима в раздумье. Хотя размышлять особо и не о чем. Здесь работы никакой, бригада ликвидируется. Куда-то подаваться все же придется. А куда ехать, если ему предлагают и почетную должность, и квартиру всего в четырех верстах от родной деревни. Видно, и впрямь Жигалин за него все обдумал.
Отказалась уезжать одна мать.
– Вы как знаете, – сказала Прасковья, – а я хочу умереть в своем дому.
Ее не стали отговаривать.
Уже по снегу Ефим с Рудольфом перегнали стадо в Андреевское.
На животноводческом комплексе предусмотрели все, кроме самого главного. Угодья вокруг Андреевского были такие же, как и в Манине, и в лучшем случае могли прокормить полтораста голов. До двух тысяч – на столько рассчитан комплекс – дело еще не дошло, но уже в первую зиму в трех зданиях размещалось четыреста пятьдесят коров и двести с лишним молодняка, согнанных сюда со всех деревень большого колхоза.
Зимой с кормами было туго, в основном давали силос, поэтому никаких рекордных удоев не стало. Те пятьдесят коров, которые Ефим привел из родной деревни, вначале выделялись, потом сильно сбавили и стали доить хуже, чем остальные. Они, как говорили доярки, были избалованы, им подавай сена да не какого-нибудь, а самого душистого, пахнущего июльским зноем. А сена-то не хватало, его давали изредка маленькими охапками, и изголодавшиеся по настоящему корму коровы с жадностью набрасывались на него, съедали за минуту, а затем вылизывали кормушку.
Конец зимы был труден: рубили еловые ветки, парили солому и посыпали ее солью, и все же сберегли коров и молодняк, падежа не было.
Ефим уповал на весну: вот проглянет солнышко, сойдет снег с бугров – и можно выгонять буренок, обдует их вешним ветерком, схватят они клок летошней травы и уже сила прибавится. А там, глядишь, полезет молодая трава, зазеленеют опушки, и коровы наедятся вволю и прибавят молока.
Но весной стало еще хуже. Огромный табун в четыреста голов вытаптывал все сплошь, и задним оставалась лишь голая черная земля, на которой нечего ухватить, и пасти вокруг Андреевского было негде.
Заговорили о культурных пастбищах, о том, что поля надо перепахивать, разбивать на квадраты, перегораживать. Но пока их не было, этих культурных пастбищ, и табун пасся где придется – по опушкам, склонам оврагов.
Ефим выругал себя: как он, опытнейший крестьянин, не мог предвидеть. Нет, была в нем мысль, что большое стадо в одном месте содержать нельзя. Именно об этом он хотел сказать Жигалину тогда осенью. Весь секрет успеха его манинской фермы в том, что она небольшая, у коров избыток корма летом и достаточно зимой. Но что-то помешало ему сказать. Впрочем, ничего бы не изменилось: комплекс уже был готов принять коров со всего колхоза. Выходит, здесь, в Андреевском, трудно найти клок травы, а в его родной деревне трава пропадает зря. И сколько таких заброшенных угодий, куда не доходит табун.
Комплекс сдали со значительными недоделками, территория вокруг него была не благоустроена. Люди точно забыли, что животные не летают по воздуху, а топают по земле и земля под копытами способна превращаться в грязь. Табун четыре раза в сутки проходил по одному месту, и оно быстро превратилось в болото. На комплекс можно было пройти только в резиновых сапогах. Иногда самосвал привозил песку или гравию и ссыпал близ ворот. Через день куча бесследно исчезала. Одна корова завязла в яме, и ее пришлось вытаскивать трактором.
Даже пятьдесят коров в Манине вытаптывали землю рядом с коровником, и Ефим менял ворота, открывал то одни, то другие, чтобы не было большой грязи. А как быть тут?
Крутой бегал в контору, кричал, стучал кулаком по столу, под конец всем надоел, и от него даже стали прятаться.
Он весь извелся, похудел, отчего голова походила на огурец еще больше. Плохо работать он не умел, а работа на новом месте явно не шла. С людьми тоже не заладились отношения. Среди доярок оказалось немало таких, которые не по-крестьянски ухаживали за коровами, и Ефим часто срывался на крик. Он вспоминал свою манинскую ферму, женщин, с которыми проработал больше десяти лет, ни разу и голоса на них не повысил, да и стыдно было бы: они знали его с детства и почти все связаны родством. То время казалось ему золотым, и он тосковал о нем.
Комплекс не выполнил план третьего квартала по молоку, и Ефима вызвали в контору.
– Как же так, а? – строго посмотрел на него Жигалин. – Тебя же орденом наградили!
– Что ты меня орденом коришь! – закричал Крутой. – Мне его не за так дали, а за работу! А тут мочи моей больше нету! Сымайте!
– И снимем, – сказал председатель. – Ты не оправдал нашего доверия.
– Квартиру я нынче же вашу освобожу! Не нужна она мне. И заявление напишу. – Он подсел к столу и настрочил заявление.
Положил листок на стол председателя, и такая обида клокотала в груди, так жгло и саднило, что думалось, грудь сейчас разорвется. Почти ничего не видя, он встал и долго толкался в дверь, прежде чем отворил ее. Все с какой-то настороженностью смотрели на него.
В тот же день, забрав жену и детей и погрузив на машину вещи, он уехал в свое Манино.
Через неделю Ефим уже работал лесником. Обида не проходила; чтобы заглушить ее, он брал топор и прореживал лес, одним ударом сваливал десятилетнюю осинку. И за работой немного успокаивался.
Глафира Огненная
Глафира, которую за рыжий цвет волос звали Огненной, имела все, что должна иметь девушка, и даже было в ней женской благодати лишку, но не подходили к ней парни. Боялись, что ли, они в ее глазах зеленого блеску, который, впрочем, Глафира всегда гасила, прятала под густые ресницы. В праздники десять нарядов переменит она на себе, каждый час бегала домой переодеваться, выйдет то в шерстяном платье, то в шелковом, то в кружевной полупрозрачной кофточке и юбке, в туфлях то на высоком, то на низком каблуке. Девушки на нее косились, а бабы, вздыхая, говорили:
– Ну и богатая невеста Глаша! Вот осчастливит, кому достанется!.. Где у парней глаза, на затылке?..
Но и наряды не помогали: обходили ее парни стороной. Только какой-нибудь озорник растреплет ей волосы да посмеется.
К двадцати семи годам поняла Глафира, что она может так и остаться девкой-вековухой. Высокая грудь ее, жаждавшая материнства, стала уже увядать, на лице появились морщинки. Поборов стыд, она пришла к тетке Домне, жившей в избушке на курьих ножках на краю села. Домна была нестарая, лет под пятьдесят, располневшая женщина. Она сватала, лечила и, при случае, гадала на картах не хуже настоящей цыганки.
Придя к ней, Глафира в первую очередь развернула и положила на стол яркий платок.
– Это вам, тетка Домна… Возьмите… А сделаете доброе дело – я еще вас отблагодарю.
Глафира покосилась на дверь, боясь, что кто-нибудь войдет. Домна вышла в сени и заперла дверь на железный крюк. Она была одета во все черное, с плеч до самого полу свисала кружевная накидка. В избе у нее чисто, опрятно и пахло не крестьянским хлебным духом, а слежалой одеждой. Домна пронзила ее своими черными нездешними глазами и все поняла. Глафира под ее взглядом поеживалась, старалась как бы сжаться, уменьшиться.
– Знаю, зачем пришла, – сказала Домна. – Жениха хочешь, девица?
– Да, – вся вспыхнув и потупив глаза, ответила Глафира.
– Я твоему горю помогу, – сказала она.
– Ох, тетка Домна, уж какого-нибудь бы мне женишка! – заговорила Глафира, прижимая руки к груди. – Как бы я его любить стала!..
– Нелегко это будет. Ну да я постараюсь.
– Постарайся, тетка Домна, постарайся!
На другой день Домна отправилась по Глафириному делу. Ее ум держал на прицеле все большое село, она знала не только всех людей наперечет, но и кому сколько лет, кто каким недугом страдает, как живет и чего хочет. Она плыла по улице, помахивая от толщины казавшимися короткими руками, и люди провожали ее долгим взглядом – знали, что Домна без нужды из дому не выходила и по пустякам шататься не любила. Она прошла почти все село и вдруг круто свернула с тропки к дому Сидорковых.
Сидорковы, плотно окружив стол, ели деревянными ложками из общей миски забеленный суп. Мать едва успевала добавлять в миску из закопченного чугунка, стоявшего тут же на столе. Иван Сидорков вернулся с войны раненый и контуженый, недолго прожил с женой, но детей успел настрогать порядочно. За столом, с разницей в год-полтора, сидело семь ртов: четыре девки и три парня. Старший, Павел, недавно вернулся из армии. Был он худ, с длинной шеей и мальчишеским хохолком на маковке. В его взгляде была растерянность, хотя он и покрикивал на братьев и сестер, иногда дравшихся за столом.
– Хлеб да соль, – поклонилась Домна, пролезая в дверь.
Все так и обомлели и даже есть перестали: сама тетка Домна пожаловала к ним.
– Просим милости, – опомнилась Пелагея, освобождая конец скамейки и кладя чистую ложку.
– Кушайте на здоровье. Я уже отобедала, – отказалась Домна, садясь на сундук, потому что никакой стул у Сидорковых ее не выдержал бы.
За столом ели тихо, поглядывая на нее. Домна немного отдышалась.
– Пелагея, счастья я вам принесла, – начала Домна, не дожидаясь, когда они кончат есть; так было далее лучше: она застала всю семью за скудной трапезой. – Павла берут в мужья в богатый дом.
– Ну?! – Пелагея поперхнулась и долго кашляла. – Да я с превеликой радостью! – продолжала она изменившимся голосом. – Ты видишь, за один присест по целому чугунку выхлебывают… И к кому же?
– К Глафире.
– Огненной?
– К ей.
Все притихли.
– Чем плоха невеста? – стала расхваливать Домна. – С образованием, должность зоотехника в совхозе занимает. Одна у отца с матерью. Нарядов на всю жизнь хватит. Мужа оденет-обует. За стол с пустым супом не посадит.
– Да что-то боязно, – промолвила Пелагея.
– Чего боязно?
– Не пара она Павлуше. Ему бы кого попроще.
– Вот чего люди боятся!.. Счастья своего люди больше всего боятся!.. Их в довольство, в сытую жизнь ведешь, а они упираются, как телята… Она его в люди выведет, осчастливит…
– Дай бы бог, дай бы бог!.. – вздыхала Пелагея.
– Тут и думать-то нечего! – разошлась сваха. – Такую невесту по всей округе поискать надо!.. А вы еще ломаетесь, как пряники. Давайте сведем жениха и невесту, пусть поглядят друг на друга, а потом уж и порешим… Так, Павел?
Павел молчал и глядел в стол. Братья и сестры вопросительно смотрели на него.
В ближайшее воскресенье устроили смотрины. Домна упарилась, бегая между двумя домами, договариваясь, к какому сроку приходить. О Глафире и ее родне она не беспокоилась: там будет все в порядке. А вот Сидорковы… Да и слишком много их. Братьев Павла решили не брать, а сестры не соглашались остаться дома и в один голос заявили, что пойдут глядеть на Павлушину невесту, на что же тогда и смотрины.
– Ладно, пусть идут, – согласилась сваха. – Только конфеты со стола в карман не кладите.
Она осмотрела Павла с ног до головы. Одет он был в недорогой, но малоношеный костюм, ворот белой рубахи был ему великоват, и галстук, стягивая, морщинил ее. Домна разгладила складки рубахи, одернула пиджак.
– Сойдет, – сказала она.
А вот из зимнего у Павла ничего не оказалось, и он было начал облачаться в солдатский, защитного цвета бушлат, а на голову надел тоже солдатскую шапку.
– Нет, так не годится идти жениху, – отвергла Домна.
Пелагея расстроилась, закудахтала, забегала вокруг них.
– Что же делать? Что же делать? – била она себя ладонями по коленям. – Ах, ах!..
Пронырливый ум свахи быстро нашел выход.
– Ну-ка сходи к соседям, Пелагея. Пусть одолжат зимнее пальто и шапку.
Соседи одолжили, и Павел был одет вполне прилично.
Родное село показалось необыкновенно длинным, когда они по узкой тропинке шагали от своего дома к Глафириному. Кто вышел на проулок, кто глядел на них из окна, сплющивая нос о стекло. А они шли: впереди – сваха, за ней – потупившийся Павел, рядом с ним семенила мать, за Павлом гуськом тянулись сестры.
У Глафиры все уже было готово к их приходу: стол накрыт. Сама она с рыжими волосами в ярком платье так и кидалась, как пламя, всем в глаза.
– Проходите, гости дорогие.
Расселись за столом, Глафира и Павел – рядком. Он не смел поднять взгляд, она же так и буравила его глазами, а потом стала как бы нечаянно дотрагиваться под столом до ноги Павла, и сердце в ее груди замирало от ожидания счастья.
– Оно, конешно, семьей обзаводиться надо… – задрал нос отец Глафиры, всю жизнь проработавший счетоводом в конторе. – Но ведь у нас и дочка-то!..
– Да, да! Хороша! Слов нету! Только ее что-то замуж никто не берет, – ляпнула спроста Пелагея.
Домна кашлянула, заставила всех выпить, заговорила сама и тонко повела беседу, не забывая подливать в рюмки, особенно Павлу. И Павел ожил, стал рассказывать, как служил в армии и как его хвалил старшина за то, что он лучше всех чистил оружие.
Невеста и жених друг другу понравились, и в мясоед сыграли свадьбу.
Глафира обрушила на мужа такую любовь, что Павел даже растерялся и оробел. Эта робость так и осталась в нем навсегда. А Глафира, было уже отчаявшаяся выйти замуж, расцвела, раздалась вширь. Сваху, тетку Домну, она щедро отблагодарила, купив ей отрез на платье.
Павла она постоянно держала возле себя. Даже когда он уходил в клуб на курсы шоферов, Глафира и тут не давала ему покоя: в перерыв навестит его, передаст пирожок, а после занятий обязательно встретит. Он еще не сойдет со ступенек крыльца, а она тут как тут, ловит его за руку и прижимает к своей истосковавшейся груди.
– Неудобно как-то, – пробовал протестовать Павел.
– Миленький, миленький, – шепчет Глафира, – ничего неудобного нет. Ты же мой муж.
Она вела его домой, кормила ужином, а потом разбирала пышную, жаркую, как она сама, постель.
Ревнива была Глафира до безумия. Не дай бог взглянуть Павлу на какую-нибудь женщину. Глафира тяжело дышала, поджимала губы, лицо становилось под цвет волос. На людях она немного сдерживалась, но как только переступали порог дома, сразу извергала свой гнев:
– Другая тебе понравилась?! Я считала, ты два раза на нее взглянул!
– Да ведь глаза, – оправдывался Павел. – Не завяжешь же их.
– А ты гляди только на меня!
– Я и так на тебя гляжу. Но и под ноги взглянуть надо.
– Вот ты какой! – голос Глафиры становился пронзительный. – Быстро ты забываешь, откуда я тебя взяла!
– Ну ладно, ладно, – робко говорил Павел. – Не буду больше.
– То-то же!..
Дом у Глафиры – полная чаша: шифоньер с зеркалом, сервант, плотно набитый посудой, стол и стулья – все по городской моде, на стенах – ковры, под ногами – половики, даже ступить поначалу было боязно. Старики, ее родители, переселились в заднюю половину избы, в маленькую комнату, и затаились, чтобы не мешать им. Многочисленная родня не навещала Павла. Еще на смотринах мать и сестры напугались богатства, порядка и чистоты Глафириного дома и теперь обходили их стороной. А он только изредка навещал своих: ему тоже было неловко бывать у них.
Уже к концу четвертого месяца супружеской жизни живот Глафиры стал округляться и через положенный срок она родила девочку с такими же огненными волосами, какие были у нее самой. Когда брала дочку на руки и подносила к своей брызжущей молоком груди, Глафира делалась похожей на насытившуюся и оттого ставшую благодушной волчицу.
Но благодушествовала Глафира недолго. Родив ребенка, исполнив свое женское предназначение, она забыла, как впадала в отчаяние от сильного желания выйти замуж хоть за кого-нибудь, лишь бы выйти, не быть одной. Ей стало казаться, что она поторопилась, могла бы сыскать себе мужа и получше, не шофера, работающего на совхозном молоковозе, а, по крайней мере, агронома или зоотехника. Да и был бы он мужик как мужик, а то какой-то пришибленный. О таких еще говорят: ударенный пыльным мешком. Она же сама огонь-баба. Такого ли ей мужа надо?! И на кого она польстилась, на Павла Сидоркова, голь перекатную, в избе у них тараканы с тоски дохли. Недавняя жгучая любовь к мужу обернулась в ней лютой ненавистью, но до поры до времени она его терпела. Павел делал по дому всю грязную, тяжелую работу: мыл полы, стирал белье, топил печь, по ночам сидел с дочкой.
– Не слышишь, что ли, ребенок плачет! – толкала она его в бок.
Павел молча вставал, подходил к люльке, брал дочь, пеленал, давал соску. Глафира, повернувшись на другой бок, тут же засыпала. Для него хорошо и то, что она позволяет ему дотрагиваться до себя, думала Глафира.
Однажды Павел пришел с работы, пошатываясь, и с порога крикнул:
– Огненная!
Глафиру словно ошпарили кипятком: дерзость от мужа она слышала впервые. Она хотела вытолкать его за порог, но увидела безумные глаза Павла и напугалась.
– Ведьма! Заела совсем! – орал Павел.
Он снял ремень, сложил его вдвое и, не дав опомниться, стал гонять жену по избе. Как она ни крутилась, как ни увертывалась, ремень иногда обжигал ее широкий зад, Глафира взвизгивала, быстрее бегала по избе, и, несмотря на страх, какая-то радость в то же время сверлила ее: нашла баба наконец на себя управу.
Неподалеку от дома собрались женщины, стояли, слушали и одобрительно кивали головами.
На другой день Павел был тих и, чтобы загладить свою вчерашнюю вину, старался угодить жене: до блеска вымыл полы, выстирал и развесил на просушку белье.
– Что еще сделать? – спрашивал он Глафиру…
Раза два-три в месяц Павел обязательно устраивал жене баню – стегал ее ремнем, ставил фонари под глаза. Не всегда Глафира молча сносила подобные оскорбления: иногда и она в ответ, изловчившись, разбивала о его голову бутылки, ломала ухваты. Но все же перевес был на стороне Павла: как-никак мужчина. Глафира пряталась в комнате стариков или убегала к соседям, а Павел, оставшись один, топал по дому и рассуждал сам с собой:
– Кто тут хозяин? – спрашивал он и отвечал: – Я хозяин!.. Кто глава всему?.. Я глава!..
Павел проснулся средь ночи из-за того, что захотелось в уборную. Рядом, заняв две трети кровати и оголив бесстыжее тело, спала Глафира. В избе было не очень темно: от лунного света на окнах искрился иней. Боясь потревожить жену, Павел осторожно встал, сунул ноги в валенки, стоявшие у двери, и, перед тем как пойти на улицу, по привычке заглянул в боковую комнатушку. На диване спала дочь, разметав в стороны руки и ноги. Павел с полминуты постоял. Дочь была уже не ребенком, но и не взрослым человеком, ноги и руки ее вытянулись и были худы. Павел поправил одеяло, подоткнул его под постель. Из-за дочери он и терпит все издевательства и попреки. А то бы дня не стал жить, махнул бы рукой на весь этот достаток и ушел в свою пустую избу.
Накинув на плечи старый пиджак, Павел в кальсонах открыл дверь, прошел темные сени, отпер крылечную дверь и шагнул на проулок. Высоко в небе сияла полная луна и заливала округу холодным светом. Павел глянул на луну и пошел расчищенной тропкой к уборной, стоявшей за домом. Снег переливался, вспыхивал и блестел.
Вернувшись назад к крыльцу, Павел некоторое время стоял и глядел на спящее село, на опушенные инеем березы и ветлы, росшие перед окнами. Домой идти не хотелось, хотя мороз щипал за коленки. Тишь и покой были в мире, Павел стоял и чувствовал в своей душе умиротворение. Ему казалось, что у него в жизни не так уж и плохо, есть все, что нужно иметь человеку: дочь, жена, дом, работа.
Продрогнув, Павел взялся за скобу двери и потянул на себя – дверь не открывалась. Он дернул сильнее – то же самое. Что такое? Неужели дверь сама заперлась на крючок? Павел поскреб затылок, подумал. Будить жену? Ну ее к лешему! Он отломил от веника прутик и решил им приподнять крючок.
В это время дверь отворилась, на неосвещенном крыльце привидением мелькнула Глафира, бросила Павлу штаны, рубаху, фуфайку, шапку, портянки, причем пряжка ремня ударила его по переносице, потом дверь резко захлопнулась, шаги ушли в глубину дома и там стихли. Павел держал на руках одежду и не мог опомниться. Это было похоже на сновидение. Он не понимал, что произошло. Жена выгнала его из дому средь ночи, пока ходил в уборную? Но ведь она спала, когда он вставал? Успела проснуться и собрать его вещи, благо их у него немного. Ну а вдруг это сон?! Тогда откуда же на его руках штаны с болтающимся ремнем, рубаха, фуфайка, шапка и портянки? Их выбросила ему Глафира. Выходит, она его выгнала. Павел, когда волновался, думал туго, как восьмидесятилетний дед.
Он положил одежду на перила крыльца и по-хозяйски, не спеша стал одеваться, как будто собирался на работу, влез в штаны, звякнул пряжкой, застегнул ремень, натянул рубаху, намотал на ноги портянки, застегнул фуфайку. Но уже не было покоя в мире, хотя по-прежнему светила луна, искрился снег на скате соседней крыши и не слышалось ни одного звука…








