Текст книги "Приключения-78"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
– Был в колонии, завернул по дороге.
– Изот Кондратьевич! Изот Кондратьевич! – позвала Ольга Андреевна, повернувшись к открытой двери. – Анатолий Васильевич к нам.
Скрючило во время суда непосильное бремя Изота Грабаря и уже не смог выпрямиться во весь рост почетный шахтер, кавалер четырех орденов и шести медалей, бывший солдат-артиллерист.
Подал правую руку адвокату, а левой в бедро упирается, вот так подточенный временем домишко подпирают слегой.
Они прошли в зал, стены которого были заселены фотокарточками родственников.
Ольга Андреевна суетливо хлопотала на кухне, готовя угощение, мужчины подсели к столу.
– В колонию-то по Генкиным делам ездили? – спросил отец.
Семериков кивнул.
– Нет от него покою... – выразил свое отношение к происходящему Изот Кондратьевич. – Что, еще нашлось?
Анатолий Васильевич поразился прозорливости старого шахтера: «так-таки нашлось...»
– По заказу Геннадия его дружок по заключению изготовил четырехзарядный наган. Из того нагана один матерый преступник застрелил троих...
Может быть, не стоило говорить этого отцу подзащитного? Но Изот Кондратьевич, по мысли Семерикова, заслужил право на откровенность, на доверие.
Старый шахтер окончательно завял, словно лист клена, сбитый августовским суховеем. Сидел, уронив руки на колени. Молчал: думал тяжелую думу, а может, просто от обременительной душевной усталости впал в забытье.
Прошла минута, вторая...
Привлеченная неожиданной тишиной, в комнату заглянула Ольга Андреевна. Увидев неподвижного мужа, всполошилась:
– Отец, ты что? Сердце?
Изот Кондратьевич покачал головой: «Не то». Встал, доплелся до комода, почерневшего от времени, выдвинул верхний ящик. Извлек черную коленкоровую папку. Вернулся с нею на свое место, положил на стол и прикрыл рукой.
– Младшие – они всегда любимые. Как мы с Ольгой Андреевной гадали? Старшие на крыло поднимутся и уйдут. А мы, что же, бобылями бездетными? Вот и связали надежды с младшим, мол, уж он-то при нас останется.
Изот Кондратьевич раскрыл папку. Достал газету. На сгибах она пообтерлась.
– Вот, – он пододвинул газету адвокату.
Анатолий Васильевич быстро пробежал глазами небольшую, в общем-то, известную ему заметку: «Заслуженное наказание...»
– Когда газета про Генку-то напечатала... У нас на поселке вмиг поутихли хулиганы. А то ведь уёму им не было, – как бы самому себе сказал старый горняк.
Он убрал газету в папку, завязал тесемками. Волновался. Перетянул. Лопнула одна...
Потом был обед. Но не было больше разговоров о Геннадии Грабаре.
А коль не было разговоров, то не нашлось и предлога сказать старикам, что он, адвокат Семериков, не имеет фактов, чтобы уменьшить меру наказания подзащитного.
Анатолий Васильевич для своей бунтующей совести придумал такое оправдание: «Ну хорошо, по заказу Грабаря изготовили самопал. Но стрелял-то в людей другой. И совершенно неизвестно, как попало оружие к Алтынову-Задонскому. Возможно, тот его просто отобрал у связчика...»
Но это была всего лишь оговорка и отговорка...
Словом, Семериков остался адвокатом Геннадия Грабаря.
* * *
Последняя встреча с подзащитным.
Следственный изолятор... «Тринадцатая»... Место, где содержат особо опасных преступников после вынесения судом приговора.
Адвокат хотел задать подзащитному всего один вопрос: как тот передал оружие своему связчику Алтынову-Задонскому. Семериков в общих чертах знал; Грабарь перебросил «ствол» через все системы защиты и охраны, в том числе и через высокий забор. Сделал он это, по всей вероятности, ночью в условленном месте в условленное время, где поджидал Алтынов-Задонский. Зубаренко о передаче самопала точно не знал, Грабарь его в такие дела не посвящал, но предположение высказал: «Если бы мне надо было...»
И вот теперь Анатолию Васильевичу важно было увидеть, как отреагирует Геннадий Грабарь на неожиданный вопрос, который практически перечеркивал все доводы, выдвинутые им в свое оправдание в прошении на помилование.
Семериков попросил начальника тюрьмы, чтобы тот выделил сопровождающего. Почему он это сделал? Опасался злой выходки со стороны подзащитного, которому теперь уже совершенно нечего было терять? Скорее Анатолию Васильевичу нужен был свидетель разговора.
* * *
Родила своего меньшого Ольга Андреевна и подарила ему огромный мир по имени «жизнь». Миллиарды лет все силы мироздания работали на то, чтобы побагровевшая от натуги, от страстности желания сделать первый вздох, сипловато вскрикнула кроха. Пришел на землю Человек, и дали ему имя Геннадий. Его запросто могло не быть: не каждая икринка становится рыбой, не каждая спора прорастает папоротником. Но Геннадий Грабарь все же родился, судьба отдала предпочтение именно ему, выбрав именно его из миллионов возможных, позволив именно ему вплести в тугую косу существования человечества свою ниточку.
Грабарь ссучил короткий замызганный недопрядок и пристроил его к тугой косе человеческого бытия. Ничего-то он людям после себя не оставит, ничего, кроме горечи и короткого протокола: «Приговор приведен в исполнение». Да и тот затеряется где-то в пыльных архивах. Положат его судебные служащие в папку, даже взгляда на листке не задержат, не прочитают, что в нем. А в нем – человеческая жизнь, которая могла бы быть трижды длиннее и в тысячу раз богаче.
РАССКАЗЫ
Владимир РЫБИН
Севастопольцы
ПАНОРАМА
У коменданта города майора Старушкина были свои представления о нравах и обязанностях частей и подразделении гарнизона.
– Хорошо живете, – с укоризной говорил он комиссару курсов средних командиров Карявину. – Люди на передовой кровь проливают, а вы банкеты устраиваете.
– Так ведь по случаю выпуска.
– А торты? Говорят, с кремом и розовыми цветочками. Это как понять?
– Есть у нас мастерица, заведующая кают-компанией Казарян. Не поверите – сообразила все сделать из сгущенного молока, яиц и... губной помады. И надпись сверху: «Привет молодым командирам»...
– И выпивка была?
– Так ведь наркомовские, положено.
Они стояли на полого сбегающей к площади аллее Исторического бульвара и походили на встретившихся после долгой разлуки пожилых дружков.
– А елка под Новый год? Ни у кого нет, а на курсах – пожалуйста.
– Уметь надо. Из-под самого носа у немцев елку уволокли. С Лысой горы. Старшина Сухомлинов с курсантами постарался.
– Из-за елки рисковали?
– Из-за радости. Сколько у нас детишек на той елке перебывало! Я уж думал, что дети в Севастополе вовсе смеяться разучились, ан нет... – Он помолчал и добавил задумчиво: – Я, грешным делом, иногда думаю, что эти елки да банкеты воодушевляют людей не хуже успешных контратак на фронте.
– Не сравнивайте несравнимое... Парад опять же на Первое мая, – не унимался Старушкин, хотя знал, что парад проводился по приказу командующего. – Красиво, конечно, парад в осажденном Севастополе. Но ведь никто не удостоился, только курсы средних командиров.
– Так ведь мы единственная севастопольская «академия». Самим приятно, и командованию, и местным жителям тоже.
– Ага... – хитро усмехнулся Старушкин. – А как караульную службу по городу нести, так вас нету.
– У нас все по минутам расписано. Известно же – краткосрочные курсы.
– От внутренней службы никого не будем освобождать.
– А у нас послезавтра выпуск.
Комендант покачал головой, добродушно погрозил пальцем.
– Опять меня обдурили? Смотрите, я еще до вас доберусь.
И он пошел по аллее Исторического бульвара, как всегда, подтянутый. Карявин задумчиво почесал ус и, сгорбленный, пошагал в обратную сторону, поправляя на ходу сползающий ремень.
Карявин был из питерских рабочих, довелось ему и в «словесных битвах» участвовать, как они называли дискуссии семнадцатого года, и в Октябрьском перевороте. Да и долгая жизнь немалому научила. И по званию своему – батальонного комиссара – и просто по-человечески верил он в великую вдохновляющую силу праздничных торжеств, таких вроде бы неуместных среди ужасов севастопольской обороны. Ведь праздники эти устраивают для себя сами люди. А если они считают нужным таким образом оглядываться на мирное прошлое, вспоминать и сравнивать, чего лишил их враг, и наливаться ненавистью к захватчикам, готовностью умереть за Родину, так быть посему, и он, батальонный комиссар, обязан способствовать этому.
Он остановился передохнуть, посмотрел на темневший в просвете между деревьями купол Севастопольской панорамы, возле которой располагались курсы. И подумал о том, что оставшаяся в осажденном городе удивительная картина, рассказывающая о матросах, героически дравшихся здесь, на бастионах, без малого девяносто лет назад, тоже воспринимается людьми как праздник, как частица того величественного, что защищают они на своем, перерытом снарядами и бомбами, обильно политом кровью севастопольском рубеже. Бойцы приходят смотреть панораму, как в мирное время, зачарованно слушают экскурсовода и восхищаются мужеству тех давних защитников Севастополя. Восхищаются обороной, которую Энгельс назвал единственной в своем роде в военной истории. Хотя все самые легендарные подвиги того времени повторены и переповторены на высотах Балаклавы, на Мекензиевых горах, на оборонительных рубежах у Ялтинского шоссе.
Нет, не мог он, батальонный комиссар Карявин, все эти атрибуты мирных времен – праздники, парады, экскурсии – считать ненужными в осажденном Севастополе. Жизнь человека – величайшая ценность. Но лично он не поставил бы свою жизнь выше реликвий и традиций, в которых виделось ему воплощение самой души народа. И знал – любой из севастопольцев, включая того же майора Старушкина, умер бы здесь, на пороге панорамы, но не позволил уничтожить ее.
Неподалеку стоял памятник Тотлебену. Бронзовые скульптуры матросов, стоявших у подножия памятника, были изранены.
– Ничего, браток, – сказал Карявин, обращаясь к одному из них, словно к живому. – Потерпи, залечим.
Он прошел к зданию панорамы, с болью в сердце отметил новые следы осколков. С северной стороны были сбиты пилоны, зияла глубокая ниша от прямого попадания снаряда. Видно, фашисты тоже поняли, какую роль играет панорама в обороне города, и решили с нею разделаться. Снять бы бесценную картину. Но не ему решать вопрос. Да и как это сделать? Гигантское полотно высотой в четырнадцать метров и длиной в сто пятнадцать не свернешь, не уложишь. Сколько уж раз приезжали комиссии и говорили: снимать нельзя...
По дорожке, усыпанной белесо-желтой щебенкой инкерманского камня, комиссар обошел панораму, постоял у невысокого холмика – могилы курсанта Крючкова. Он был убит на посту. Осколком в грудь.
Далеко внизу поблескивал тупичок Южной бухты, за ней что-то горело, и дальше по склону, там и тут, поднимались дымы. Пожары в Севастополе давно стали привычны, они уже не останавливали на себе внимание. Огромные всхолмленные пространства лежали по ту сторону глубокой балки. От горизонта доносился непрекращающийся гул боя.
Сзади ухнул снаряд. Он ударил далеко внизу, но комиссар поспешил спуститься в ров, вырытый возле бывшей батареи Костомарова, той самой, на которой бывал когда-то Лев Толстой. На валу, прислонившись к старой корабельной пушке времен той обороны, сидел у телефона курсант Кислых. В кубриках, оборудованных в старых штольнях и пороховых погребах, как обычно, шли занятия: преподаватель топографии капитан Пучко вел свои объяснения у макета, изображающего район Мекензиевых гор.
Затем Карявин направился в штаб – небольшой закуток, отделенный от общей штольни перегородкой. Едва вошел, почувствовал знакомое подрагивание грунта – так бывает, когда вблизи рвутся снаряды и бомбы, и вслед за этим услышал частое постукивание зениток находившейся неподалеку батареи. Снова дрогнула земля, теперь уже от близких разрывов. И едва опал этот гул, как на столе зазуммерил телефон.
– Товарищ комиссар! – В трубке бился высокий взволнованный голос, и Карявин не сразу узнал курсанта Кислых. – Панорама горит!
Еще не положив трубки, только повернув голову, Карявин громко крикнул в глубину штольни:
– Боевая тревога!
И первый кинулся к выходу. Над куполом панорамы клубился рыжий дым, какой всегда бывает в начале пожара.
Толпой курсанты и командиры бежали к горящему зданию.
– Сволочи! – кричал кто-то истошным голосом.
Возле панорамы приостановились, оглядываясь на начальника. И тот поднял руку, крикнул, срываясь на фальцет:
– Построиться!
Это многим показалось странным – строиться вместо того, чтобы скорее бежать тушить. Но комиссар знал: это единственно правильное, что нужно делать. Толпой тушить – не потушишь, в таком деле больше чем в каком-либо нужна четкая организация. И, быстро распределив людей, первый кинулся в дым. Пробежал узкими коридорами и оказался на срединном помосте. Задохнулся на мгновение, вновь испытав необычное ощущение близости к великому, какое всегда охватывало его при посещении панорамы. В большую дыру в куполе лился солнечный свет, неестественно багровый, колеблющийся в дыму. Горел каркас панорамы, полотно над изображением английских редутов лизали языки пламени. Казалось, что ожила сама картина, что дым сражения отделился от полотна и пожары, нарисованные пожары, вдруг стали настоящими.
По помосту стучали сапоги: в здание панорамы вбегали курсанты с противопожарными крюками и топорами.
«Не потушить! – подумал Карявин. – Снимать надо, спасать картину».
Он кинулся к ней, толкнулся руками о туго натянутое полотно и с ужасом почувствовал свою беспомощность: снять полотно казалось совершенно невозможным. Выхватив у кого-то топор, хотел подрезать полотно, чтобы хоть как ухватиться за него, но толстый слой окаменевшей краски не поддавался. И тогда, испытывая отчаянное чувство боли и ужаса, Карявин ударил топором. И отшатнулся, услышав треск, почему-то напомнивший никогда не слышанный им хруст ломаемых костей.
Кто-то принес огнетушитель, залил занявшееся полотно. Но оно все, сверху донизу, становилось горячим, готовым вот-вот вспыхнуть. В дыму уже не видно было противоположной стены. Откуда-то сыпались искры, слышались крики, удары, треск.
Оторвав с помощью курсантов большой кусок, Карявин словно открыл дверь в топку: за полотном горели деревянные переплетения балок. Подбежали еще несколько человек и, ухватившись за выскальзывавшие края, попытались потащить полотно к выходу. Но сразу стало ясно, что, даже дотащив до дверей, они не смогут вынести его и, торопясь, задыхаясь, принялись скатывать длинный рулон.
Дневной свет показался ослепительным, а воздух обжигающим. Комиссар закашлялся. Кто-то плеснул ему в лицо холодной водой. Оглянувшись, он увидел рядом испуганное лицо Маши Казарян.
– У вас усы сгорели!
И только тут комиссар разглядел женщин с ведрами, и дымящиеся бушлаты курсантов, и цепочку людей, которые, передавая из рук в руки, несли куда-то спасенный ими кусок картины.
– Во-оздух! – послышался крик.
Кто-то упал на землю, кто-то побежал в ров, а многие кинулись к дымящемуся зданию панорамы, словно там было самое безопасное место.
Пятерка «юнкерсов» прошлась низко над головой, сбросила бомбы. Они разорвались ниже по склону, никого не задев. И снова тут же образовалась живая цепь, и поплыл по ней новый кусок полотна, вынесенный из горящего здания. Комиссар увидел бегущих на помощь зенитчиков, пожарников местной ПВО, женщин из расположенных неподалеку домов.
Панорама горит!..
Когда был вынесен последний кусок полотна и когда курсант Кислых последним выбежал из горящего здания, таща сорванные со стен портреты, среди которых комиссар успел разглядеть портрет автора панорамы Ф. Рубо, рухнула внутрь обшивка купола, взметнув сноп искр и высокий столб дыма.
Израненная, разъятая на десятки кусков, но все же спасенная картина, свернутая в отдельные рулоны и распластанная большими полотнищами, лежала на дне рва под акациями. Нарисованные матросы спокойно смотрели в небо, задымленное пожарами второй севастопольской обороны. А вокруг стояли курсанты в обгорелых бушлатах, с обожженными лицами и подпаленными волосами, смотрели на матросов, на пушки и редуты, на истерзанную взрывами землю восторженно и жалостливо, как смотрят на раненых героев, до конца выполнивших свой долг. Толпа росла, ко рву подходили все новые и новые люди, военные и гражданские, здоровые и раненые в серых перевязях бинтов, спрашивали, что можно сделать для спасения панорамы, чем помочь. И словно повторяя эпизод, написанный на полотне, с ведром воды обходила обожженных людей военфельдшер Надя Очакова.
Был вечер, солнце спадало к дымам горящего города. «Что теперь делать? – подумал комиссар. И спохватился: – Упаковывать надо. В одеяла, какие есть...»
Спасенных кусков картины было много: тридцать четыре крупных – по десять и больше метров – и пятьдесят два сравнительно мелких. Их свертывали в огромные тугие рулоны, заворачивали в одеяла, завязывали, сшивали. Сворачивали курсанты – слишком тяжелы и жестки были куски полотна, сшивали женщины, служившие при школе, – Надя Очакова, Полина Проуторова, Маша Казарян, Ирина Миронова...
Вечером из штаба пришел приказ, подписанный командующим вице-адмиралом Октябрьским и дивизионным комиссаром Кулаковым: «...К 2.00 приготовить панораму к отправке на Большую землю. Капитану третьего ранга Ерошенко принять на борт Севастопольскую панораму».
Комиссар похлопал по тюку, возле которого стоял: – Значит, правильно решили – упаковывать. Иначе бы не успели. – И подумал: надо еще бирки заготовить, написать: «Севастопольская панорама. Получатель – Академия художеств СССР. Отправитель...» И письмо в Академию художеств. И надо выделить сопровождающих...
Во втором часу ночи рулоны были погружены на машины. Никто не спал в эту ночь. Курсанты без команды выстроились вдоль дороги двумя длинными шеренгами, и когда машины тронулись, над старыми редутами, над новыми окопами покатилось долгое «Ура!»...
СТОЯТЬ ДО ПОСЛЕДНЕГОВ ночь на 10 июня 1942 года командующему сухопутными войсками Севастопольского оборонительного района генералу Ивану Ефимовичу Петрову не удалось уснуть ни на одну минуту. Вернувшись на командный пункт с передовой, куда, особенно в последнее время, он выбирался часто, Иван Ефимович встал над картой и долго стоял в задумчивости. Нет, он не искал в паутине линий, условных знаков и обозначений ответа на тревоживший всех вопрос: как ответить ударом на обрушенный немцами удар. Он даже вовсе и не смотрел на карту, поскольку помнил ее наизусть, он думал о неожиданно тяжелых боях, навязанных немцами. Но даже не вообще о боях думал он, – было первое наступление – отбили, было еще более ожесточенное второе наступление – тоже отбили. Беспокоила его небывалая массированность бомбардировок и обстрелов. Вот уже почти десять суток, начиная со 2 июня, немцы сбрасывают на севастопольские рубежи и на город по пять тысяч бомб в день и выпускают столько же снарядов.
Обстрелы и бомбежки приводят к потерям людей и разрушениям, но сами по себе они не могут решить хода сражения. Петров знал, что это лишь громовая увертюра к чему-то большому, всего скорей к третьему штурму. И не ошибся: седьмого немцы перешли в наступление. Приблизительно знал Петров и соотношение сил: у немцев в два раза больше солдат, в два раза больше пушек, в десять раз больше самолетов, в тридцать раз больше танков. При таком неравенстве трудно устоять, но Иван Ефимович упорно заставлял себя верить – можно устоять. Мужества и стойкости севастопольцам не занимать. Но было еще одно неравенство, которое с каждым днем беспокоило его все больше. Пока оно не очень сказывалось. Но командующий обязан предвидеть будущее. И в том будущем, совсем недалеком, Петров видел нечто катастрофическое. Поэтому все думы его были не на Мекензиевых горах, где с рассветом снова начнутся отчаянные бои, а в темных и пока что относительно тихих севастопольских бухтах.
– Пришел эсминец «Бдительный», – доложили ему в час ночи, – доставил пополнение, боезапас, авиамоторы, продовольствие.
– Сколько? – спросил он.
– Чего именно?
– Сколько боезапаса?
– Двести шестьдесят пять тонн.
Он кивнул и остался стоять, думая о том, что снова надо будет собрать подробные сведения о наличии боеприпасов. Недавно ему докладывали, что не испытывают перебоев со снарядами только сорокапятки, а полковые пушки, гаубицы и вся дивизионная артиллерия сидят на голодном пайке. По полтора боекомплекта на орудие – это же слезы. Еще неделя таких боев, какие навязывают немцы, и пушкам нечем будет стрелять.
– Вы бы поспали, товарищ генерал, – жалостливо сказал ему адъютант.
– Да-да, – машинально ответил он. Снял пенсне, протер, неторопливо надел, постоял, задумавшись, и стал выбираться к выходу из КП. Ночь гудела поредевшими, но все же непрекратившимися орудийными раскатами передовой. Звезды казались особенно крупными, и мерцали они необычно, словно это были раздутые за день угли, которые теперь кто-то усиленно ворошил невидимой кочергой.
– Поспите, товарищ генерал. Днем-то не удастся.
– Мне и сейчас не удастся...
Около трех часов ночи ему доложили, что к Сухарной балке пришвартовался теплоход «Абхазия». А потом об эсминце «Свободном».
– Сколько боеприпасов?
– Триста шестьдесят одна тонна.
Петров кивнул, ничего не ответив, и было непонятно, удовлетворен он этой цифрой или недоволен. Он думал о том, что вчера и позавчера приходило только по одной подводной лодке, а сегодня корабли пришли поздно, и, стало быть, им придется остаться в бухте на весь день. А что это будет за день?.. Поползли несусветные мысли о том, что вот если бы совсем не было дня, а только ночь. Он понял, что бессонница даром не проходит, потер лоб и стал прикидывать, как бы так сделать, чтобы прикрыть сверху пришвартовавшиеся корабли. Прикрыть можно было только дымзавесой. Но ведь немцы тоже не дураки, раз дымзавеса – значит под ней что-то есть...
Маленький катер крутился по бухте, стараясь поймать ветер. Дым, разноцветный в лучах зари, вырывался мощными клубами и растекался, застилая все непроглядной пеленой. Дым стлался и над берегом, вырываясь из кузовов специально подогнанных машин такими плотными столбами, словно это были не кузова, а подвижные жерла оживших вулканов.
Там, где была «Абхазия», стоял многоголосый гул от криков и команд. Кашляя и ругаясь, бойцы сбегали по трапам на берег, суетливо строились в стороне. Сновали над бортом, призрачные в дыму, грузовые стрелы, подвешенные ящики. Их тотчас оттаскивали, грузили в автомашины, которые тут же и срывались с места, уезжали к передовой. Шоферы знали: только и пути – до восхода солнца, пока не повисли над головой фашистские самолеты.
Первая тройка «юнкерсов» появилась в посветлевшем небе, когда под холмами Севастополя еще лежали ночные тени. Самолеты прошли над дымами, наугад сбросили бомбы и исчезли за холмами.
– Давай раненых! – закричали с мостика «Абхазии».
Штольни были тут же, из них потянулась вереница носилок, словно санитары давно уже стояли наготове у выходов. Раненые извивались, заходились в кашле, ругали немцев, кто как мог, – шепотом и выкрикивая в голос. Сходни качались, но по ним все шли и шли люди, гуда, на теплоход. Торопились: грузов много, раненых много, а времени очень мало. И только один человек, тот, что был на мостике «Абхазии», стоял неподвижно, с беспокойством вглядываясь в светлеющую с каждой минутой пелену дыма. Он лучше многих других знал, что погрузка и разгрузка – это лишь одна и не самая главная половина дела. Выходить в море до темноты было бессмысленно, это все равно что выйти на расстрел. А день такой длинный – не меньше пятнадцати часов. А в каждом часе по шестьдесят минут...
Над дымом послышалось прерывистое гудение «хейнкелей». Бомбы с треском разорвались на причалах, на склонах горы, взметнули белые столбы воды в бухте, оттолкнув суетившийся под бортом «Абхазии» швартовый катер, увешанный кранцами.
И снова ушли самолеты, снова наступила тишина. Но вскоре в воздухе послышался характерный шелест снарядов, и взрывы стеной встали посередине бухты: немцы тачали обстрел из тяжелых орудий. И снова в небе загудели самолеты. По ним дружно ударили береговые зенитки, зачастили пулеметы. Самолеты не задерживались, сбросив бомбы с горизонтального полета, наугад, они исчезали за слоями клубящегося дыма.
А катерок, постановщик дымзавесы, все суетился, то проносясь под берегом, то выскакивая чуть ли не на середину бухты, ловил просветы, стараясь прикрыть их новыми дымами. Водяные смерчи вставали вокруг, но они словно бы никак не беспокоили его.
Самолеты шли волна за волной, бомбы падали то далеко, то близко, то совсем под бортами «Абхазии» и «Свободного». Бомбы, сброшенные наугад, те, каких севастопольцы умели не бояться, теперь представляли страшную опасность. Потому что их было много. Десять взорвутся в стороне, сто. А сто первая?..
– Неси назад! – закричал человек с мостика. – Раненых назад, в штольню!
Вереницы людей заскользили по сходням в обратном направлении: вверх – с пустыми носилками, вниз – с ранеными. Многие шли сами, опираясь на плечи санитаров, набежавших откуда-то бойцов, матросов «Абхазии».
Серия разрывов оглушающе рванула причал. Сквозь грохот прорвался душераздирающий скрежет металла. «Абхазия» вздрогнула, словно живая, завибрировала, начала крениться. Беззвучно лопнули толстые швартовые канаты, соскользнули с борта мостки. Вот уже весь правый борт теплохода ушел под воду, и над плавающими в маслянистой воде людьми, ящиками, обломками, над швартовыми катерами, бесстрашно снующими рядом, нависли надстройки и мачты. Высоко взметнувшееся пламя горящего судна рассеяло дымовую завесу. Теплоход кренился, а кормовые пулеметы умирающего судна все били и били в небо, торопясь хоть на последней минуте достать врага.
Вереница самолетов заскользила к другой стороне бухты, где под дымовой завесой стоял эсминец «Свободный». Здесь зенитный огонь был плотнее. Один «хейнкель» взорвался в воздухе, другой, клюнув тупым носом, нырнул в бухту. Остальные ушли. Но тотчас появились другие. Как горох из пригоршней, они высыпали в дым бомбы и тоже исчезли за холмами. Высыпали точно: стена белопенных смерчей окружила корабль. Эсминец поднял якорь и, прикрываясь дымзавесой, перешел к Павловскому мысу.
Наступила тишина. По бухте сновали катера, подбирали плавающих в воде людей. Грохотал фронт. В городе ухали разрывы тяжелых снарядов и стлался над домами густой черный дым. Пыль и дым затянули и всю северную сторону.
Снова из-за холмов вынырнули самолеты. Пятнадцать «юнкерсов» направлялись точно в то место, где под прикрытием поредевшей от поднявшегося ветра дымовой завесы стоял «Свободный». Снова грохот бомб и зениток оглушил бухту. Корабль отстреливался из всех орудий. Один самолет так и не вышел из пике, врезался в воду неподалеку от эсминца. Но другие все заходили на корабль, опрокидывались через крыло, сбрасывали бомбы.
И вдруг невероятный грохот перекрыл все: бомба угодила в торпедные аппараты. Огромный столб огня и дыма закрыл развороченную палубу. Не обращая внимания на преследующие их самолеты, несколько катеров через всю бухту помчались к «Свободному». Но спасать было некого: вокруг охваченного пламенем быстро оседающего в воду корабля растекался горящий мазут. Самолеты сделали круг над бухтой, прошли над Минной пристанью, оставив на причалах торжествующий фейерверк – вереницу запылавших повсюду зажигательных бомб...
– Та-ак! – сказал генерал Петров, когда ему доложили итоги дня. – Можно делать выводы.
Но никаких своих особых соображений он не высказал, встал, молча прошелся вдоль разостланной на столе карты.
Наверное, это был самый тяжелый день из всех, что пережил Севастополь. С утра на третий и четвертый секторы обороны немцы бросили больше ста танков. Двадцать пять из них остались на поле боя. Пост Мекензиевы горы три раза переходил из рук в руки и все же был оставлен. Как и в предыдущие дни, немцы не жалели бомб и снарядов, израсходовали не меньше одиннадцати тысяч. Число убитых и раненых наших бойцов и командиров за день перевалило за две с половиной тысячи... Тяжелые итоги.
Но тяжелей всего воспринималась потеря «Абхазии» и «Свободного». Это не просто гибель двух кораблей, это могло означать прекращение регулярного снабжения Севастополя подкреплениями, боеприпасами, продовольствием. Коротки летние ночи, ни одно транспортное судно не сможет успеть в темные часы незаметно достичь берега, войти в бухту, разгрузиться, взять раненых и уйти на безопасное расстояние. Транспортному судну нужно оставаться на день в бухте. А господствующая в воздухе немецкая авиация не позволит дождаться следующей ночи. Теперь немцы, как никогда прежде, знают, что можно перерезать зыбкую ниточку, связывающую осажденный Севастополь с Большой землей, теперь враги воодушевлены.
Конечно, Родина не оставит в беде. По-прежнему будут приходить транспорты. И будут гибнуть. И рано или поздно последний красноармеец скажет себе: уж лучше бы они вовсе не приходили.
Что же останется? Подводные лодки? Да, только подводные лодки. Но много ли их, лодок, на всем Черном море? Много ли доставят боеприпасов?!
Генерал Петров походил вдоль стола, устланного картой, резко остановился.
– Однако хватит считать потери. Не для того насмерть встал Севастополь, чтобы думать о своем спасении. Немцы за этот день потеряли в три раза больше людей. И значит, мы этот день выиграли. Севастополь удерживает возле себя огромную армию, которая по планам весеннего наступления Гитлера уже давно должна была маршировать по полям России. Вот в чем победа Севастополя!
Есть такой маневр в военном деле – отвлекающий удар. Когда подразделения, части и даже целые армии переходят в наступление на второстепенном направлении. Они принимают удар на себя, чтобы помочь победе на другом участке фронта. Но если есть отвлекающий удар, то почему не быть отвлекающей обороне? Севастополь выстоял целый день и, значит, победил. Задача в том, чтобы выстоять как можно дольше. И умереть, сражаясь, удерживая врага, истощая его. Значит, чем сильней противник, тем лучше?!
Ничего нового для себя не придумал генерал Петров, все это он знал и раньше. Но раньше, когда жила надежда выстоять до конца, не было мыслей о смерти. Теперь он знал: выстоять до конца не удастся. Значит, надо стоять до последнего. И этим выполнить задачу, которую поставили перед Севастополем не только Ставка, не только партия и правительство, эту задачу поставил сам народ. Погибнуть для того, чтобы жила страна...
На Мекензиевых горах, на высотах Балаклавы начинался новый день. День обороны, которую не с чем сравнить во всей предыдущей военной истории.