Текст книги " Воспоминания о Тарасе Шевченко"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
они и, как воробьи, щебетали по всем углам дома. Но лишь услышали пение Шевченко, все
вдруг смолкли и будто остался один он под вечерним небом, выкликая свою верную
дивчиноньку.
В тот вечер Шевченко пел, как в молодости, я никогда не слышал равного его пению ни
на Украине, ни в столицах. Смолкли разговоры и молодых и старых гостей. Изо всех комнат
сошлись они в залу, будто в церковь. Нам соловей пел песню за песней, будто пел он на
тенистом лугу, среди калины красной, а не зимой в доме, полном народу. Как только он
умолк, его снова умоляли петь, и он пел и пел на радость людям, и более всего на радость
самому себе. Ты спро-/153/сишь, отчего это развеселился наш поэт страданий и печали, что
общего нашел он с земляками-отщепенцами, почему вступил в живую беседу с теми, к кому
обращается в своем послании к мертвым, и живым, и неродившимся с такими словами:
148
Умийтеся! Образ божий
Багном не скверніте;
Не дуріте дітей ваших,
Що вони на світі
На те тілько, щоб панувать...
Чужое счастье воодушевило поэта, и он своим талантом превратил свадьбу поклонницы
его великого дарования в национальную оперу, которую, пожалуй, еще нескоро услышат на
Украине. Но больше всех на свадьбе была счастлива своим тайным подвигом «молодая
княгиня».
Прощаясь с Шевченко, она подарила ему на память еще одну драгоценность, самую
дорогую из всего, что у нее было: свой венчальный цветок. Этим подарком, сделанным ото
всей души, она отметила и приветствовала его грядущее величие, которого так горячо
желала для счастья Украины.
Здесь кончается веселие и начинается тризна. Тризна по провозвестнику и главному
герою истинной (не той, которой добивались казаки) свободы Украины; готовилось
событие, которого желали самые заклятые враги украинского народа.
VI
В начале 1847 года, приехав в Киев, я прослышал краем уха, что мои братья во Христе,
объединились в братство Кирилла и Мефодия, выработали свой устав и даже имеют свой
особый знак – литой перстень из железа, с буквами К. М.Один из членов этого святого
братства собирался ехать в славянские страны, чтобы в Праге и других центрах славянской
науки изучать славянские языки, а вернувшись, занять кафедру в одном из украинских
всеучилищ. Я не собирался застревать в Германии, хотя и направлялся туда с письмом
Плетнева к Жуковскому. Незадолго до этого умер известный академик – славист Прейс, а о
Срезневском, который занял его пост позднее, еще не было слышно. Академия наук послала
меня пополнить мое славянское образование, чтобы, вернувшись, я смог одновременно
стать и адъюнктом Академии, и преподавателем университета. И мы договорились с этим
членом братства ехать за границу вместе. Я стал допытываться у него: верны ли слухи
относительно святого братства.
Мой будущий попутчик, беспечно засмеявшись, ответил мне, что это была всего лишь
ребяческая забава, и, опомнившись, они этот устав давно сожгли, а перстни побросали в
воду.
Позже я узнал, что это была всего лишь приготовленная, специально для меня и
Шевченко, отговорка, на случай, если мы что-то проведаем об их политическом обществе.
Как я узнал позднее, в уставе среди прочих мудреных замыслов было сказано, что украинцы
должны объединиться в одну Славянскую федерацию под протекторатом всероссийского
императора, а если бы русский император на это не согласился, искать иное решение. /154/
Обоих нас с Шевченко решили оградить от участия в тайном политическом обществе,
так как мы все равно трудились на благо славянской и украинской свободы, а в том случае,
если бы начались правительственные гонения, никто бы не смог к нам придраться.
Это была медвежья услуга. Благородство наших друзей погубило нас обоих.
Тешась своими великими подвигами в будущем, киевляне беспечно разговаривали о
своих тайных замыслах, и все стало известно. Некий Петров, подслушав что-то странное,
149
проник в братство и начал громче всех разглагольствовать о свободе Украины, о московских
притеснениях и так далее. Украинские заговорщики тут же приняли его в свои ряды, а он,
получив в руки кое-какие свидетельства о тайном политическом обществе, передал их
господину Михайлу Юзефовичу, который занимал тогда пост попечителя киевского
учебного округа.
Пусть кто-нибудь другой расскажет, что предпринял Юзефович в связи с этим делом.
Сам я ничего не видел, и могу передать лишь то, что мне было рассказано; я с ранних лет
был облагодетельствован этим человеком, и был бы очень рад, если бы все соответствовало
тому, что излагал мне потом сам господин Юзефович, который дважды повторил мне эту
историю, объясняя свою позицию.
Мы благополучно выехали с достопочтеннейшим братом из Киева в Варшаву и занялись
там изучением старого польского языка, руководствуясь наставлениями благородного
труженика науки Вацлава Александровича Мациевского. Как-то раз пишем мы да
выписываем из книг всякую всячину, ожидаем весточки от Шевченко, сидя за одним столом,
и мне невдомек, что в ящик этого стола заложена страшная мина. Миной этой оказался
устав общества святых братьев Кирилла и Мефодия, который мой достопочтенный брат с
какими-то благородными намерениями провез в славянскую заграницу, ни полсловом не
обмолвившись об этом.
Среди прочих мы познакомились в Варшаве с сенатором Стороженко, который был
тогда правой рукой покровителя Варшавы князя Варшавского графа Паскевича-
Эреванского. Этот земляк великого полководца и сатрапа втирался в дружбу к графу с
помощью того украинского веселого балагурства, которое еще при российских
императрицах «выводило в люди» многих наших земляков. Паскевич к тому же был
большим любителем наших анекдотов, борща, вареников и других украинских лакомств.
Однажды его первый министр, подавая на подпись разные бумаги, сообщил ему:
«Светлейший князь, вы вот восхищаетесь нашими здешними земляками, которые умеют
хорошо болтать о нашей Украине, а я вам покажу земляка казацкой породы, чистокровного
украинца, от которого так и несет мужицким духом, Сечью-матерью и батькой – Великим
Лугом». – «Правда?» – спрашивает сатрап, подписывая в этот момент то ли волю, то ли
каторгу, то ли жизнь, то ли смерть. «Я не шучу, ваша светлость. Этот вам расскажет и
доложит не только про все запорожские обычаи, но и про все запорожские думки». – «Рад,
рад буду его послушать, привези его, братец, ко мне».
Во время этой милой беседы сих украинских патриотов сатрапу подают пакет из
столицы. Распечатав и прочитав его, сатрап за-/155/смеялся: «Хорошо, братец, твой земляк,
вели-ка его арестовать по высочайшему повелению».
Так закончились наши варшавские студии...
VII
В Третьем отделении собственной его императорского величества канцелярии от досады
даже ногами затопали, когда я сказал, что впервые в жизни вижу знаменитый устав, а знаю о
нем только понаслышке. «Что вы нас за мальчишек считаете?» – закричали на меня
Дубельт и Орлов. А они и впрямь оба были мальчишки (по-украински «хлоп’ята») с седыми
усами, только вот лихая московская власть дозволила им управлять взрослыми, да еще как!
Без всякого закона. «Праведникам-бо закон не лежить» или «дуракам закон не писан». Кто
они были – праведники или дураки – пусть история рассудит.
150
Мой достопочтенный братец в Варшаве, которого тут же схватили и привезли вслед за
мной, выдал им все: и как братство от меня таилось, и даже, что именно утаивали, и
название самого общества. Жаль! Десятки раз под солдатскими штыками водили нас в
пилатовский трибунал, десятки раз допрашивали, передопрашивали, додумывали,
домысливали. Бедный юноша, увидев, что они втянули меня и Шевченко в такую беду,
какой и врагу бы не пожелали, упал на колени перед самыми праведными и мудрыми
судьями империи и, плача, умолял, чтобы нас не карали за чужие грехи. «Каков хитрец-то,
– говорила, поглядывая на нас, седоусая детвора, – чужими руками жар загребает».
«Молодой человек, – промолвил с императорским величием Орлов плачущему
бедолаге, на самом деле еще очень молодому юноше, – это вам делает честь, что вы так
великодушно оправдываете приятеля».
А потом сказал, обращаясь к Дубельту: «По моему докладу его величеству благоугодно
было освободить благородного юношу от заключения в крепость. Отправьте его в
Петрозаводск, рекомендуйте его губернатору, как отличного молодого человека, и чтобы дал
хорошее место».
Как видите, эта детвора тоже была не лишена своего рода благородства. Они
позаботились о нем. Ну да кому же не известно, что даже среди членов святой инквизиции
бывали благородные люди.
Тем временем мои письма из столицы к киевлянам были представлены верховным
судьям беззакония; и что бы у меня ни спрашивали по этим письмам, я должен был тут же,
отвечая, писать. У меня спрашивали: «Почему вы подписываетесь «рукою власною», как
малороссийские гетманы? Что означают в ваших письмах слова: «не разговоры, а дела
должны поглощать ваше время»? Как понимать фразу: «тогда от ваших слов, как от труб,
падут стены иерихонские»? и т. д. За тридцать пять лет всяких невзгод да забот я уж и
позабыл многое из этих детских забав.
Однако же я хорошо помню, как дали мне однажды выписку из моих писем, чтобы я ее
удостоверил. Прочитав, я сказал: «Вот до сих пор – это мои слова, а дальше – чья-то
выдумка». Итак, как в оригинале моего письма, на самом деле, не нашлось этой фальшивой
приписки, и от великой досады, забыв, что попал в пасть львам, /156/ начал возмущаться.
«Разве царь виноват в том, что вы творите», – кричал я в разбойничьем вертепе. «Это не
ему, а вам на руку, чтобы мы были виноваты. Как ваши лживые сердца повернут дело, так
он, бедняга, и решит. На вас и на ваших детях будет лежать невинная кровь, пролитая по его
приказу, и если не вы, то весь ваш змеиный клубок за это будет наказан».
Услышав правду-матку, «герои» слепого деспотизма перепугались и стали, будто
школьники, передо мною оправдываться – и как бы вы думали чем! – уверять, что это
ошибка.
Только не помогла правда моя. Не найдя ни у меня, ни в моих бумагах, коих тогда
понавезли целый воз с Украины, никакого следа моего бунтарства или «заговора», как они
называли это ничтожное дело, и слыша ото всех, что я даже не знал, как называется это
общество, главою которого, не колеблясь, объявили меня Дубельт и Орлов, эти умники
просто зубами скрежетали от досады, что я, мол, «всех водил за нос и остался чист».
Дубельт все повторял мне про какое-то «наказание», а если бы я, мол, признался, то «его
императорское величество, общий наш благодетель, мог бы вас и помиловать по великому,
всему свету известному своему мягкосердию».
Сколько я его ни убеждал, что мне не в чем признаваться, он смотрел на меня, криво
усмехаясь, и говорил: «Ну за кого, право, считаете вы нас?»
Вместо того, чтобы прямо сказать ему, кем я его считаю, я уговаривал его, как ребенка:
«Подумайте сами. Вы считаете меня гетманом, вы думаете, что товарищи мои ринутся в
огонь по моему приказу, вы думаете, что они шкуру дадут с себя содрать, а моего желания
стать гетманом не выдадут, вам кажется, что по всей Украине уже стоят наготове
полковники и сотники и стоит только бросить клич, как восстанет казацкое войско. А
151
почему вы не узнаете сначала, каково мое имущественное положение, откуда я родом и
какова моя популярность на Украине? Не может же такой бедный, совершенно
незначительный и никому не известный человек, как я, совершить такие великие дела. Я
всю жизнь просидел в четырех стенах, над книгами, как монах в монастыре». А он,
покрутив свой здоровенный седой ус, отвечает: «Можно сидеть в четырех стенах и
взволновать все государство. Мы видели ясно, к чему вы стремились: опрокинуть все
кверху дном, уничтожить существующий порядок вещей. И для кого же, для мужиков! Это у
вас люди? Посмотрите на этого фонарщика (показывая мне в окно). Вы думаете, это
человек? Это зверь, который умеет только есть, спать». И далее добавил такие слова,
которые бы не напечатала и казенная типография. Вот и говори с ним...
Нашли и еще одну зацепку. На одной из моих рукописей о казацкой жизни я нарисовал
карандашом отрубленную казацкую голову и степного орла, выклевывающего глаза, под
всем этим турецкую саблю, а на горизонте степную могилу, над которой серпом восходит
месяц. Каждому понятно, что это символ борьбы казаков с врагами христианства. Мои же
судьи решили, что это символ России, которая выклевывает глаза Украины. Истинно, на
воре шапка горит. Если бы мне хотелось изобразить такой символ, я бы нарисовал
двуглавого орла или хотя бы орла с короной. А уж если изображать Россию без короны, как
измышляли Орлов и Дубельт, то вместо /157/ орла следовало бы нарисовать ночную сову,
которая днем спит, а ночью охотится.
«Глубокомыслие» моих инквизиторов и тут ничего не достигло.
VIII
Ну что ж, гетман, так гетман, а почему, черт его знает, нет у него ни булавы, ни бунчука,
никаких драгоценностей; даже документов с его подписью не найдено; только и есть это
несчастное «рукою власною», нет даже слова «твердо», которое эти писаки считали
неотъемлемой частью гетманской подписи. Почесав затылок, столь же умные, как и само
чело, высокие инквизиторы вынуждены были немного поутихнуть. Тогда они принялись
критиковать мою книжечку: «Повесть об украинском народе», которую я в том году
напечатал.
Это была компиляция из тех пагубных выдумок, которые наши летописцы
распространяли о поляках, а кобзари переиначивали, приписывая жидам, на радость
казакам-пьяницам, выдумок, разбросанных в старых апокрифах и сказаниях, в фальшивых,
еще от наших прапрадедов исторических документах. Это была одна из тех утопических и
фантастических книжечек, не достойных критики, из которых у нас на скорую руку сметана
вся история борьбы Польши с Москвой. Казаки в ней были представлены как нация, а все,
что не относилось к этой нации, либо игнорировалось, либо просто отбрасывалось во
враждебный лагерь. Все враги казаков были представлены людоедами, а сами казаки —
мучениками и благородными патриотами. И если и стоило наказывать автора за то, что он
переврал историю так, как ее и до сих пор у нас перевирают, то наказывать только
посмеявшись над книжкой. Однако этот ареопаг слушал чтение сие с таким серьезным
видом, с каким, наверное, выслушивал всякую чушь еще тот коняга, которого Гелиогобал
поставил во главе римского сената.
«Повесть об украинском народе» я написал для госпожи Ишимовой, которая учила
дочку Плетнева и издавала детский журнал «Звездочка». Писал я ее урывками, complaisance
*, ради доброго ко мне, чужеземцу, человека; всего 200 экземпляров отпечатала она для
152
подарков знакомым. В продажу я эту книжку даже не пустил. Однако ареопаг мудрейших
обвинил меня в том. что это прокламация.
* Для развлечения.
«Ведь наша цензура позволила это печатать, – говорил я своим дорогим судьям. – За
что же вы теперь мне угрожаете?» Однако, наверное, у критики одна судьба и среди
журнальной братии, и в таких синедрионах, как Третье отделение.
Об этой моей глупой книжечке был написан целый доклад, по которому получалось,
будто, по крайней мере, Каталина бушевал у врат нового Рима, я сам видел, как красиво,
будто гравировщик, переписывал эту «цицероновщину» – не писарь, нет, а чиновник
высшего ранга, человек столь же добрый, как и испанец Торквемада. Мы и считывали ее
вдвоем, чтобы, упаси боже, не пропустить чего-нибудь в этом премудром творении.
Я уже сказал, что умники из Третьего отделения были не без /158/ благородства.
Добавлю, что были они не лишены и честности, а также некоторого ума. Все-таки им
удалось уразуметь, что олимпийцу-громовержцу не пристало метать молнии ради горсточки
соломы, так как эта детская повесть и на самом деле была горсточкой соломы без зерен. В
ней шла речь о таком украинском народе, которого никогда и не существовало на свете. Они
все-таки решились всеподданнейше ходатайствовать перед самодержцем и донести, что я
уже достаточно намучился за три месяца пилатовского истязания в Третьем отделении и что
уже можно было бы оказать мне превеликую милость и сослать на край счета, чтобы я жил
на воле, как ссыльный, и чтобы уже, наконец, перестало обливаться кровью то молодое
сердце, от которого меня оторвали и которое на всех у праведного бога весило больше, чем
все инквизиторы с их верховниками.
Я пересказал этот доклад своими словами, ибо никакая память не смогла бы удержать
тех хитросплетений словес, которые наполняли его, за что Третье отделение платило своим
мастерам еще дороже, чем за хорошую каллиграфию.
Раз уж я начал писать повествование о подлинных исторических событиях, то не
следует умалчивать, что Дубельт не всегда был страшной гиеной. Сначала он меня, правда,
так перепугал, что я едва в обморок не упал, в глазах у меня позеленело и передо мной,
будто живые, появились два самых дорогих мне человека, присутствующие на моей казни за
самозваное гетманство. Я и на самом деле бы упал, если бы господин Николай Писарев, мой
киевский литературный благодетель, а ныне инквизитор, не подхватил меня и не крикнул,
чтобы дали воды. Когда же Дубельт понял, что я умею и протестовать, он стал разговаривать
со мной обо всем по-отечески, а дорогие мне письма, которые сначала попадали к нему,
приносил мне сам, собственной кровавой персоной, туда, где я сидел, будто тигр, в
железной клетке, глядя сквозь решетку, как блестят солдатские штыки. Кроме того,
просиживая со мной ночами с глазу на глаз, за столом, в своем инквизиторском кабинете, он
давал мне письма своей жены, разговаривал как добрый семьянин и умасливал мне сердце
самыми сладкими речами. Он и на самом деле полагал, что я новоявленный Павлюк, или
Наливайко, или какой-нибудь другой герой чести и свободы, о которых нашими грамотеями
написана уйма всяких небылиц, забивших головы не только на Украине, но и в Москве. К
несчастью, один из киевлян, под влиянием псевдоисторических глупостей, которыми у нас и
до сих пор забивают головы, отказался давать какие бы то ни было показания Дубельту и
Орлову: «Вы можете меня четвертовать, колесовать, тянуть из меня жилы, ломать кости,
сдирать с живого кожу, но не вытянете из меня ни одного слова». Из-за этого, решил
Дубельт, конечно, что в России затевается то же самое, что выдумал о Польше Гоголь, когда
захотел осмеять ленивые умы, склонные верить, как и Конисский *, во всякие исторические
небылицы. И в результате начал меня уважать, как уважает хитрец еще большего хитреца.
153
* Георгий Конисский – белорусский архиепископ, общественный деятель, литератор XVIII века.
Правительство так и осталось при том мнении, что я, посеяв великую смуту, сумел
загрести жар чужими руками. Лет пять тому назад в «Вестнике Европы» было напечатано,
что вместе с другими /159/ украинцами я организовал в Киеве славянское общество
Кирилла и Мефодия. Стремясь соблюсти историческую правду, я очень просто и спокойно
ответил, что эту честь мне приписывают не по заслугам, и послал ответ, чтобы его
напечатали. Однако цензор мое объяснение вычеркнул из корректуры красными чернилами
и, таким образом, не позволил мне сложить с себя сан, в который меня посвятило Третье
отделение. Так что и я до сих пор по милости Дубельта «гетманую» на Украине так же, как
и в 1847 году.
Дубельт и в дальнейшем не оставлял меня своими благодеяниями, посылая мне в
заточение по несколько строк, написанных его бессмертной в истории российской славы
рукой. Благодаря его высочайшему расположению, я узнал, что обо мне было доложено его
величеству, с надеждой, что он, как особа всемилостивая, не откажет в помиловании. Когда
же пришел ответ, Дубельт, будто желая умыть руки, сам показал мне написанные на ответе
всемилостивейшие слова: «Третье отделение слабо рассматривало книгу Кулиша. На два
месяца в крепость, а потом в отдаленные губернии, с запрещением служить по
министерству народного просвещения».
IX
Так что пусть уж столичные газетчики не морочат людям голову, сообщая членам
литературного конгресса в Европе, будто в России никогда не карали за литературные
труды. Меня осудили, и осудили жестоко за напечатанную по дозволению цензуры детскую
книжечку, а Шевченко с еще большей жестокостью наказали за то, что нашли у него,
арестовав по дороге в Киев, «шпаргалы», которые он собрал, чтобы пересмотреть их и
разобраться, что годится к изданию, а что нет.
Если бы Шевченко прожил три года за границей, в обществе свободных людей, он,
наверняка, многое бы захотел переделать в своих рукописях. Находясь там, мы не стали бы
лежебоками и не тратили свое свободное время на болтовню. Общаясь с людьми, не
преследуемыми цензурой, мы бы сами смогли разобраться в исторической правде и не все,
что было в старину написано монахами и спето кобзарями, считали бы святой правдой, как
это стараются представить те, кто угождает публике, еще меньше их разбирающейся в
истории.
Ну а теперь, уж если Шевченко и написал что-нибудь под влиянием ложной
исторической традиции, то это останется навеки и, наверное, горше горькой правды колет
глаза великому кобзарю по ту сторону Ахерона. Глядя на воловью шкуру, на которой дьявол
записывает людские грехи, бедолага Тарас мог бы сказать имеющему уши: «Твоя от твоих
тебе приношу и за себя самого, и за всех земляков моих. Ешь на здоровье и помни обо мне,
пока жив. Если даже твои «послушные козявки» сделали своим девизом: apres moi le deluge
*, если даже они, кощунствуя над собственными душами, сделали пословицей мои слова:
...заговорить
154
І Дніпро, і гори,
І потече сторіками /160/
Кров у Чорне море
Синів наших, і не буде
Кому помагати:
Одцурається брат брата
І дитини мати...»
* После меня, хоть потоп.
В 1847 году правителям империи казалось мелочью запрятать в российскую
преисподнюю мужицкого сына, который писал стихи на не понятном им языке. Теперь же
этот мужицкий сын стоит рядом с господским сыном, рядом с Пушкиным. И если все
честное, благородное и высокое в России идет за Пушкиным, то на Украине все истинно
человечное идет под знаменем Шевченко. А ведь эти поэты совсем по-разному оценивали
историческую роль пионеров и гигантов русского духа, спасителей империи, давших ей
европейское положение, основателей ныне могущественной, хотя и задавленной прессы —
Петра Первого и Екатерину Вторую. Шевченко, начитавшись псевдоисторической
литературы, провозгласил:
Се той Первий, що розпинав
Нашу Україну,
А Вторая доконала
Вдову сиротину...
Оба поэты были наделены от природы огромным талантом, кто из них был более
одарен, Шевченко или Пушкин? Кто из них мог глубже познать историческую правду,
господский или крестьянский сын? У кого из них было достаточно познаний, чтобы
говорить о таких вещах: у того, кто имел возможность развивать свой природный талант
всем образом жизни, культурой, наукой, или у того, кто всего этого был лишен?
Естественно, преимущество было у Пушкина, а не у Шевченко.
Если бы судьи Тараса знали свое место и не вмешивались в то, что было выше их
разумения, разящий меч не пронзил бы праведного сердца, которое осветилось великой
мыслью «искупить грех несчастливой доли Тараса», Шевченко дорогой познания пришел
бы к общей с Пушкиным мысли (ведь правда одна, нет двух правд), и то русское единство,
которого добивались не только великие Петр и Екатерина, но даже и такие «олухи царя
небесного», как Дубельт и Орлов, единство это – спасение нашего будущего – укрепилось
бы, благодаря обоим поэтам, более, чем то мог сделать каждый из них в отдельности.
Так не сетуйте теперь на то, что натворила седоусая детвора!
Я пишу ее автобиографию, не мемуары. Я просто хочу обнародовать исторические
события раньше, чем о них узнают из пока еще запрещенных архивов. Жизнь не ждет и не
желает ждать, и живой думает о живом. Недавно знаменитый немецкий историк Момзен
сказал, что правители обычно приводят свой народ совсем не к тому, к чему стремятся. Ибо
народы живут по законам, установленным господом богом, по законам природы, и истинная
мудрость правителя заключается лишь в том, чтобы эти законы не нарушать, иначе говоря:
чтобы закон не стал погибелью для народа. Несчастный украинский народ, обездоленный,
покалеченный, имеет такое же точно право на жизнь, как и самая маленькая былинка. Ведь
даже ее природа наделила такой жаждой жизни, что если все деспо-/161/ты, начиная от
155
самого Нимрода, задумают стереть с лица земли эту крошечную былинку, им не удастся
сделать этого.
Все мы хорошо знаем, что произошло на Украине после 184. года. По летописям нам
известен и памятный декрет о просвещении от 18 мая 1876 года об украинском языке.
Так что Украине теперь стало так же хорошо, как тому Палию в сибирских пустынях, о
котором говорится в думе:
А як прийшов пан Палій додому,
Та й сів у наметі,
На бандурі виграває:
Лихо жити в світі!
Той, душу заклавши,
Свиту, бач, гаптує,
А той по Сибіру,
Мов у лузі, дубує.
Если еще во времена Палия были у нас земляки, способные ради шитого золотом
кафтана подтолкнуть руку «праведного царя», чтобы он своих верных слуг в Сибирь
ссылал, то и теперь еще не перевелись доброхоты, способные и из нашей родной Украины
сделать Сибирь. Так что мы, вроде Семена Палия, играем на кобзе и поем о своем великом
горе, о горькой неволе.
Пусть земляки не удивляются, услышав грустные ноты в моем рассказе. Потому как ни
падение Польши, ни казацкая усобица, ни запорожская гайдаматчина, вместе взятые, не
довели нас до такого морального упадка, как наше рабское отупение, наступившее после
безмозглой гетманщины. Вот мы и поем на хуторах не о том, чему сердце радуется, ибо на
Украине нечему радоваться, а о том, что терзает сердце, будто ножом режет.
Все глубже и глубже осознавая бездну национального упадка, простой человек только в
том сегодня находит отраду, что вполне постиг свое нынешнее положение и уже не
испытывает доверия ни к тупоумным хитрецам-книжникам, ни к лживым фарисеям-
святошам:
Ой буде світ, буде,
Прокинуться люди,
У всяке віконце
Засіяє сонце...
Темнота, столь отрадная нашему сердцу в прошлом, ныне отвращает нас. И в этом
единая надежда наша. /162/
П. А. Кулиш
ИСТОРИЧЕСКОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ
(С. 143 – 161)
156
Впервые опубликовано в виде предисловия к сборнику П. А. Кулиша «Хуторная поэзия» (Львов, 1882.
– С. 7 – 42). Печатается по первой публикации. /497/
«И он к устам моим приник...»– отрывок из стихотворения А. Пушкина «Пророк».
...близко свела меня с одной землячкой.– А. М. Белозерской.
«Одну сльозу з очей карих...»– строка из стихотворения Шевченко «Думи мої, думи мої...»
...выхлопотали у министра для Шевченко место преподавателя живописи во всеучилище св.
Владимира.– Речь идет о должности учителя рисования в Киевском университете, на которую министр
народного образования С. С. Уваров 21 февраля 1847 года назначил с годичным испытательным сроком
Шевченко, за которого хлопотала В. А. Репнина – мать В. Н. Репниной. Однако работать поэту в
университете не довелось в связи с арестом по делу Кирилло-Мефодиевского общества.
...вечеринка у одного неженатого пана...– Речь идет о Викторе Николаевиче Забеле, имение которого
было вблизи Борзны.
«Мимо двір, де живе мила...»– Начало поэзии В. Забелы «До милої».
Тимон Афинский– современник Сократа и Аристофана. Резко укорял современников за моральное
разложение, стал объектом насмешек, а его имя – нарицательным именем мизантропа,
человеконенавистника. Сохранился диалог Лукиана «Тимон», который использовал У. Шекспир в драме
«Тимон Афинский».
«В том омуте, где с вами я...»– строки из романа Пушкина «Евгений Онегин».
Ich singe, wie der Vogel singt– строка из стихотворения И. В. Гете «Певец».
«Умийтеся! Образ божий...»– строки из послания Шевченко «І мертвим, і живим...»
...о Срезневском... еще не было слышно.– Срезневский Измаил Иванович (1812 – 1880) – русский
славист, филолог и историк. В 1834 – 1838 годах издал сборник «Запорожская старина» в нескольких
выпусках. Материалы этого сборника Шевченко использовал в некоторых своих исторических
произведениях.
...была всего лишь приготовленная, специально для меня и Шевченко, отговорка... —Наиболее
вероятно, что такого «ответа» не было. Ни в документах следственного дела Кирилло-Мефодиевского
общества, ни в заявлениях кого-либо из кирилломефодиевцев, как официальных, так и частных, о чем-то
подобном не было речи.
Некий Петров...– Петров Алексей Михайлвович (1827 – 1883) – студент Киевского университета,
который в конце 1846 года с провокационной целью вступил в Кирилло-Мефодиевское общество и вскоре
его предал. Позже некоторое время был сотрудником III отделения.
...передал их господину Михаилу Юзефовичу...– Речь идет о первом (устном) доносе провокатора А. М.
Петрова 29 февраля 1847 года помощнику попечителя Киевского учебного округа М. В. Юзефовичу о
существовании Кирилло-Мефодиевского общества. Через несколько дней, 3 марта, Петров подал об этом
письменное донесение попечителю Киевского учебного округа А. С. Траскину.
Мациевский Вацлав Александрович(1793 – 1883) – польский историк, профессор. Отстаивал идею
всеславянского единения.
...сенатором Стороженко...– Стороженко Андрей Яковлевич (1790 – 1857) – главный директор
правительственной комиссии внутренних и духовных дел в Польше.
Н. И. Костомаров
ВОСПОМИНАНИЕ О ДВУХ МАЛЯРАХ
В одном селе восточного малороссийского края была, а может быть, и теперь
существует, личность в высшей степени замечательная. Эта личность способна возбуждать
в душе много дум и оставлять неизгладимые впечатления: то был крестьянин именем
Грицько, ремеслом – маляр. Как известно, в малороссийском крестьянском быту маляр —
явление частое. Малярство – одна из обычных первых ступеней, на которую всходит
крестьянин, коль скоро собственное дарование выводит его из земледельческой колеи.
Маляр обыкновенно вместе с тем и грамотный; искусство располагает его к
любознательности; маляр рисует богородицу, святых мужей и жен, – надобно знать, как
157
изобразить того или другую, является охота узнать, кто они были и что с ними творилось в
жизни, и маляр читает священное писание, жития святых. Маляр имеет дело постоянно с
церковью и потому интересуется церковными вопросами; таким образом, маляр входит в
область книжного мира, которая у поселян начинается с религиозного круга, точно так, как
начиналась она в истории русского народа. Но известно, что малороссиянин, как только
сделается благочестивым человеком, сейчас начинает философствовать; у него
религиозность ведет не к толкованиям обрядов и частностей богослужения, как это бывает с
великороссиянином, а обращается либо к пиетизму, либо к размышлениям и – в первом
случае – ведет к поэзии в жизни, во втором – к желанию знать природу, человека, одним







