Текст книги "Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932"
Автор книги: Саша Черный
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
Саша Черный не только уверовал в «мудрость жалости» как в некий общий жизненный принцип, но и следовал ему сугубо утилитарно. Надо помочь! Таков смысл многих его стихотворений, призывающих сделать пожертвования на детский приют или приглашающих соотечественников на писательский бал в пользу нуждающихся. Движимый чувством сострадания и любви, поэт никогда не отказывался от практической помощи всем страждущим. Об этом прекрасно сказал М. А. Осоргин: «Всегда, когда бывали сборы на бедных-безработных, на детей или благотворительные вечера, – в числе первых с воззванием выступал А. Черный, участвовал в организации разных такого рода дел и на эстраде выступал не раз. И по личной доброте, и по личному пониманию, что такое нужда, и, конечно, ради единственного радостного удовлетворения, – что вот можно, ничего как будто не имея, дать больше, чем дает имеющий».
Ясно, что этим стихотворным однодневкам, имеющим чисто прикладной характер, суждено было кануть в Лету. Сколько времени и сил поэта ушло на эту черновую работу в ущерб свободному вдохновению! Но недаром любители поэзии втайне уверены, что поэт и в жизни должен походить на свои стихи. Саша Черный, всем своим творчеством исповедующий любовь и добро, не мог быть иным в реальной жизни, в своей земной юдоли.
Думается мне, что подавляющая часть созданного поэтом за годы изгнания носит подвижнический характер. Перед ним, как и перед большинством его собратьев по перу, оказавшихся за границей, возник вопрос: о чем писать и во имя чего? Абстрагироваться ли от горестной и темной действительности, от трагедии русского бездорожья и направить свою творческую фантазию в бесконечность пространств и времен? Избравших эту стезю было немало.
Выбор Саши Черного содержится в его же вопросе, заданном им в одном из писем: «О чем писал бы сейчас Чехов, если бы жил с нами в эмиграции?» Неспроста из всего пантеона отечественной литературы выбран Чехов – писатель, повествовавший о повседневности, об обычной людской мелкоте, обо всех сирых и обездоленных, бредущих во мраке безысходности. Однако, следуя его заветам, надо было не упиваться общей бедой, а, напротив, постараться поднять дух читателя, заставить его улыбнуться, обнаружив в самой безвыходной ситуации комическое. Безоглядного веселья, конечно, ждать не приходится. В любой усмешке позднего Саши Черного слышатся меланхолические, даже щемящие нотки. Почему?
Потому что только старка
С каждым годом все душистей,
Все забористей и крепче,—
А Цирцеи и поэты…
Вы видали куст сирени
В средних числах ноября?
Подобно неким столпам в эмигрантском наследии Саши Черного возвышаются две поэмы, как бы определяющие круг тем и устремлений поэта в зарубежье: «Дом над Великой» – о прошлом и «Кому в эмиграции жить хорошо» – о настоящем.
В поэме «Дом над Великой» нет пронзительной тоски и боли первых лет изгнания. Любовно и с тщанием поэт фрагмент за фрагментом воссоздает в слове затонувшую «русскую Атлантиду»:
Любой пустяк из прежних дней
Так ненасытно мил и чуден…
Вспомните! Вы помните? – словно рефрен, звучит этот то ли призыв, то ли вопрос. Так ли уж важны бытовые подробности и детали? Зачем цепляться, будто за соломинку, за никчемный сор бытия?
Быт, обиход – это данность, это нечто само собой разумеющееся. Его не замечают, не ценят, как воздух, о котором вспоминают только тогда, когда его не хватает. В сущности, все, что приносит нам удобство, удовольствие, радость, – это и есть жизнь, ее плоть, ее естество, сама фактура. А политические страсти, словесная война, на что тратится столько души и нервов, необходимы лишь затем, чтобы утвердить нормальную жизнь, воплощенную в устойчивом и бесконечно разнообразном укладе. Вот почему Саша Черный не уставал извлекать из своей образной памяти и развертывать перед читателями «русские миражи», чтобы не забывали «о чудесной, великой стране, в которой мы когда-то жили».
В поэзии русского зарубежья Саша Черный едва ли не единственный, кто взял на себя роль певца и бытописателя «эмигрантского уезда», если, конечно, не считать бойкие перья газетных «злобистов», обычно не идущие в общелитературный счет. Собственно говоря, писательская аристократия и Сашу Черного числила среди подзаборной, шутейной братии. «Стихотворцев-фельетонистов Лоло и Сашу Черного нельзя печатать в „Современных записках“, – обронила в своих мемуарах Н. Берберова. Впрочем, Саша Черный никогда и не стремился в престижные издания, понимая, что самый короткий путь к массовой читательской аудитории – через газету. Вероятно, поэтому все последние годы поэт печатался почти исключительно на страницах „Последних новостей“ – самой распространенной и популярной газеты русской эмиграции.
Именно здесь Саша Черный опубликовал поэму „Кому в эмиграции жить хорошо“, завершенную незадолго до его кончины. Поэт будто торопился исполнить некий высший долг или предназначение (хотя сам он, разумеется, никогда не выражался столь высокопарно). Кто-то должен был в нашей поэзии эмиграции оставить целостную, масштабную картину уникального явления, о котором В. Набоков писал: „Мы – волна России, вышедшая из берегов, мы разлились по всему миру, – но наши скитания не всегда бывают унылы, и мужественная тоска по родине не всегда мешает нам насладиться чужой страной, изощренным одиночеством в чужую электрическую ночь на мосту, на площади, на вокзале. И хотя нам сейчас ясно, сколь разны мы, и хотя нам кажется иногда, что блуждают по миру не одна, а тысяча тысяч Россий, подчас убогих и злобных, подчас враждующих между собой, – есть, однако, что-то связующее нас, какое-то общее стремление, общий дух, который поймет и оценит будущий историк“.
Тема, что называется, носилась в воздухе. Пройтись с некрасовским вопросом по различным кругам эмиграции попытался еще в 1924 году поэт Евг. Тарусский. Правда, его попытка ограничилась всего несколькими главами, помещенными в парижской газете „Вечернее время“. Фарсовая тема дореволюционной юмористики „Наши в Европе“ обернулась ныне трагедией. Вернее сказать, трагикомедией, поскольку в беженском быту невзгоды, горести и мороки перемежались с улыбками и гримасами.
Поэма Саши Черного „Кому в эмиграции жить хорошо“ представляет собой поистине энциклопедию „русского Парижа“ и его окрестностей. Иногда действие переносится в Италию, Африку, на корабль в Индийском океане. Куда только судьба не заносила россиян! Какая разноликая и густонаселенная картина нарисована Сашей Черным! Если обратиться к живописным аналогиям, ее можно уподобить полотнам Брейгеля, где каждая фигура, каждая деталь самоценны. Но в целом разобщенные эпизоды образуют некое композиционное единство, как бы символизирующее многообразие и непрерывность жизни. Причем не оставляет чувство, что многое осталось за рамой – за пределами поэмы.
Герои ее – это знакомые нам по чеховской прозе приват-доценты, курсистки, учителя прогимназий, агрономы, адвокаты, но перенесенные в иноземную обстановку и вынужденные переквалифицироваться в маляров, гадалок, массажисток, книжных коробейников, пансионодержателей… Дела их по преимуществу идут не ахти как хорошо – рискованные предприятия обычно терпят фиаско. Но каким-то чудом они все равно остаются на плаву, не теряют присутствия духа и чувства юмора.
С годами все определенней пристрастие Саши Черного к ординарным, ничем не примечательным людям, где красками не возьмешь, где серые тона могут быть расцвечены только тогда, когда поэт проникает в душу маленького человека. Саша Черный заставляет нас любоваться своими обыденными персонажами. Недаром он вопрошал с некой даже запальчивостью: „Разве тот, кто любит до конца природу, отвергнет крапиву, потому что роза, лучше“?» Он как бы преднамеренно идет на самоограничения: имена и фамилии, встречающиеся в его стихах и прозе, стерто-непримечательные – Иван Петрович, Лидия Павловна и т. п. Да что там далеко ходить – главные персонажи поэмы, шествующие по всем ее главам в поисках счастливцев: «чернильные закройщики, три журналиста старые – Козлов, Попов и Львов». Именно любовь к простым русским людям позволила автору обнаружить в смешении национальных обычаев, в суете европейских буден, в тщете и ущербности существования эмигрантов жизнеутверждающее начало и некий проблеск надежды. Надежды – быть может, иллюзорной и напрасной – на подрастающее поколение, на «маленький народ, не знающий России». Прежде всего для него считает нужным писать Саша Черный. Он хлопочет об издании русских классиков, отобранных им в расчете на маленьких читателей, затевает альманахи «Молодая Россия» и «Русская земля», которые знакомили бы детей эмиграции «с далекой, никогда не виданной, лежащей за тридевять земель родиной». Видимо, лелеял он надежду, что его маленькие друзья вернутся на землю отцов («Когда-нибудь в России ты вспомнишь обо мне»). И надо ли удивляться тому, что в финале поэмы, после хождений по всем кругам «русского Парижа», найден «единственный, без примеси, счастливый эмигрант» – младенец по имени Мишка, «румяный отпрыск Наденькин, беззубый колобок»…
Нам остается перевернуть последнюю страницу эмигрантской эпопеи Саши Черного – самую светлую и самую печальную. Мы начали с того, что полное освобождение поэт испытывал только в единении с природой. Все эти годы он мечтал сменить городскую оседлость, поселиться где-нибудь в мирной и живописной глуши. Удивительно, но на склоне лет его надеждам почти суждено было исполниться. Приобретен был клочок земли близ Средиземного моря, в Ла Фавьере, где обосновалась колония русских эмигрантов (художников, ученых, общественных деятелей). Вскоре на холме, откуда открывался чудесный вид на море и долину, вырос домик, ставший последними пенатами поэта. Здесь поэт мог наконец предаться простым земным отдохновениям и трудам в окружении близких и симпатичных ему людей. Когда-то, давным-давно, еще в России Саша Черный в стихотворном цикле «Мои желания» признался в самом затаенном и казавшемся несбыточным:
Жить на вершине голой,
Писать простые сонеты…
Сбылось: почтовыми путями полетели отсюда в Париж, на газетную полосу, стихи из «Летней тетради», напоенные звоном цикад, шумом прибоя и солнечным зноем. Но этот полет, как выстрелом, был оборван внезапной смертью поэта. Так получилось, что в номере с траурной рамкой опубликовано стихотворение «С холма», ставшее, как бы в подтверждение своего названия, вершинным достижением поэта. Оно представляется своеобразным «памятником», имевшим сугубо прикладной, земной и одновременно запредельный характер – что так похоже на музу Саши Черного. Это… скамейка, которую на вершине холма смастерил сам поэт:
В дар любому пилигриму,
Чтоб присел, забыв земное,
И, попыхивая трубкой,
Всласть смотрел, как парус в море
Дышит гоголем над шлюпкой…
Сколько сказано о высокой простоте, к которой приходят истинные поэты в конце пути. Видимо, это действительно так. По крайней мере судьба Саши Черного – тому подтверждение: словно само Провидение вело поэта. Когда-то, на взлете славы, он отказался от всего, что так нравилось публике, – от яркой образности и эксцентричности стиха. Правда, одного волевого решения, как видно, было недостаточно – нужно было еще пройти через горнило потерь, страданий, изгнания, чтобы в конце концов обрести ту моцартианскую легкость, которой ведома вся сложность и трагичность жизни. Талант его не потерпел ущерба от тяжести лет. Напротив – приобрел прозрачную отстоенность мудрости и просветленную оптику поэтического видения: отсюда, с вершины, «вдруг стало видимо во все концы света», любо с мудрой и снисходительной улыбкой созерцать человеческую комедию. И еще: какая-то грустная прощальность чудится в этой улыбке, в угасании последней строки, оборванной как бы на полуфразе…
* * *
Несколько слов о кончине поэта. Произошло это 5 августа 1932 года. Саша Черный помогал тушить лесной пожар (что было не редкостью в Провансе в жаркую пору). Усталый и взволнованный, он после этого еще трудился на своем участке – на самом солнцепеке, не прикрыв голову неизменной шляпой-канотье. Соседские ребята заметили, что он упал, внесли его в дом, где Александр Михайлович скончался до прибытия доктора. Тихо отошел он в ту страну, откуда никто не возвращается. Так неожиданно оборвалась жизнь, с которой было связано еще столько надежд и чаяний.
Эта трагическая развязка как бы предсказана еще на заре века Андреем Белым. Ему был ведом удел поэта-солнцепоклонника.
Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел.
Хоронили Сашу Черного всем поселком – русские, дети и взрослые, и местные фермеры-французы, с которыми он был дружен. Всеми, кто близко был знаком с поэтом и кто знал его только по книгам, эта утрата была воспринята как личное горе.
…Настоящая фамилия Саши Черного – Гликберг, что означает «счастливая гора». Горестный парадокс судьбы: действительно, в конце пути была «гора», показавшаяся поэту счастливой и в земле которой он навеки успокоился. М. А. Осоргин, сам полжизни бродивший по путям и перепутьям зарубежья, сказал в прощальном слове о Саше Черном: «Счастья ему эта чужая земля дать не могла, как никому из нас не дала и не дает».
И все же фортуна, подарившая поэту «счастливую» фамилию, думается мне, не была слепа. Ибо, несмотря на все превратности судьбы, Саша Черный состоялся как поэт. И сегодня его книги возвращаются из эмигрантского небытия на родину – трудно и не так быстро, как хотелось бы, но они входят в наш духовный обиход.
Анатолий Иванов
СЛУХИ *
Ой, как страшно, ой, как жутко…
Не лишиться бы рассудка!..
Слухов – тьма, как пыли в поле…
Под матрас забраться что ли?
Кто их сеет, – страх иль тупость?
По базару ходит глупость,
То в платке, то в шляпке модной
И горланит всенародно:
«Новость! Чудо! Новость! Чудо!
В Вятке поп родил верблюда,
Фиолетового цвета —
Не к добру, родные, это.
Девять дней все спал да спал он,
На десятый промычал он:
„Запасайтесь, братцы, чаем,—
В сентябре война с Китаем“».
А в Воронеже, слыхали,
В бане лешего поймали:
Влили в глотку керосину
И взорвали, словно мину…
Комиссара оглушило…
Восемь банщиков убило!
Прокурор тотчас о лешем
Папе в Рим донес депешей.
Ой-ли-ой! Под Оренбургом
Цеппелин плыл с Гинденбургом,
Зацепил крючком за тучу
И хохочет, пес линючий…
Трубочистов вверх пустили —
Еле-еле отцепили!
Две старухи от испуга
В воду бросили друг друга.
А вчера у Петрограда
По Неве шел слон без зада:
На спине сундук из цинка,
В сундуке с замком корзинка,—
А в корзинке, вот ведь хитрый,
Бывший царь играл на цитре…
Навострил к пруссакам лыжи,
Да поймали… ишь, бесстыжий!
Иль таких рассказов мало?
И не то еще бывало…
С крыши в печь, из печки в двери
Так и бегают, как звери.
А вокруг, развесив уши,
Все стоят и бьют баклуши,
Прибавляют, раздувают
И от страха подвывают.
<1917>
ЖАЖДА *
ВОЙНА
Песня войны *
Прошло семь тысяч пестрых лет —
Пускай прошло, ха-ха!
Еще жирнее мой обед,
Кровавая уха…
Когда-то эти дураки
Дубье пускали в ход
И, озверев, как мясники,
Калечили свой род:
Женщин в пламень,
Младенцев о камень,
Пленных на дно —
Смешно!
Теперь – наука мой мясник,—
Уже средь облаков
Порой взлетает хриплый крик
Над брызгами мозгов.
Мильоны рук из года в год
Льют пушки и броню,
И все плотней кровавый лед
Плывет навстречу дню.
Вопли прессы,
Мессы, конгрессы,
Жены, как ночь…
Прочь!
Сборный пункт *
Кто всех сильнее, тот и прав,
А нужно доказать,—
Расправься с дерзким, как удав,
Чтоб перестал дышать!
Враг тот, кто рвет из пасти кость
Иль – у кого ты рвешь.
Я на земле – бессменный гость,
И мир – смешная ложь!
Укладывай в гроб,
Прикладами в лоб,
Штыки в живот,—
Вперед!
<<1913?>><1923>
На фронт *
На Петербургской стороне в стенах военного училища
Столичный люд притих и ждет, как души бледные чистилища.
Сгрудясь пугливо на снопах, младенцев кормят грудью женщины,—
Что горе их покорных глаз пред темным грохотом военщины?..
Ковчег-манеж кишит толпой. Ботфорты чавкают и хлюпают.
У грязных столиков врачи нагое мясо вяло щупают.
Над головами в полумгле проносят баки с дымной кашею.
Оторопелый пиджачок, крестясь, прощается с папашею…
Скользят галантно писаря, – бумажки треплются под мышками,
В углу – невинный василек – хохочет девочка с мальчишками.
У всех дверей, склонясь к штыкам, торчат гвардейцы меднолицые,
И женский плач, звеня в висках, пугает близкой небылицею…
А в стороне, сбив нас в ряды, – для всех чужие и безликие,
На спинах мелом унтера коряво пишут цифры дикие.
1914
За раскрытым пролетом дверей
Проплывают квадраты полей,
Перелески кружатся и веют одеждой зеленой
И бегут телеграфные нити грядой монотонной…
Мягкий ветер в вагон луговую прохладу принес.
Отчего так сурова холодная песня колес?
Словно серые птицы, вдоль нар
Никнут спины замолкнувших пар,—
Люди смотрят туда, где сливается небо с землею,
И на лицах колеблются тени угрюмою мглою.
Ребятишки кричат и гурьбою бегут под откос.
Отчего так тревожна и жалобна песня колес?
Репетиция *
Небо кротко и ясно, как мать.
Стыдно бледные губы кусать!
Надо выковать новое крепкое сердце из стали
И забыть те глаза, что последний вагон провожали.
Теплый ворот шинели шуршит у щеки и волос,—
Отчего так нежна колыбельная песня колес?
1914, август
Соломенное чучело
Торчит среди двора.
Живот шершавый вспучило,—
А сбоку детвора.
Стал лихо в позу бравую,
Штык вынес, стиснул рот,
Отставил ногу правую,
А левую – вперед.
Несусь, как конь пришпоренный:
«Ура! Ура! Ура!»
Мелькает строй заморенный,
Пылища и жара…
Сжал пальцы мертвой хваткою,
Во рту хрустит песок,
Шинель жжет ребра скаткою,
Грохочет котелок.
Легко ли рысью – пешему?
А рядом унтер вскачь:
«Коли! Отставить! К лешему…»
Нет пафоса, хоть плачь.
На этапе *
Фельдфебель, гусь подкованный,
Басит среди двора:
«Видать, что образованный…»
Хохочет детвора.
<1923>
Атака *
Этапный двор кишел людьми – солдатскою толпой.
Квадрат казарм раскинул ввысь окошек ряд слепой.
Под сапогами ныла грязь, в углу пестрел ларек:
Сквозь гроздья ржавой колбасы дул вешний ветерок.
Защитный цвет тупым пятном во все концы распух,
От ретирадов у стены шел нудный смрадный дух…
Весь день плывет сквозь ворота солдатская река:
Одни на фронт, другие в тыл, а третьи – в отпуска…
А за калиной, возле бань, в загоне – клин коров:
Навоз запекся на хребтах… Где луг? Где лес? Где кров?..
В глазах – предчувствие и страх. Вздыхают и мычат…
Солдаты сумрачно стоят, и смотрят, и молчат.
<1923>
На утренней заре
Шли русские в атаку…
Из сада на бугре
Враг хлынул лавой в драку.
Кровавый дым в глазах.
Штыки ежами встали,—
Но вот в пяти шагах
И те и эти стали.
Орут, грозят, хрипят,
Но две стены ни с места —
И вот… пошли назад,
Взбивая грязь, как тесто.
Один из них *
Весна цвела в саду.
Лазурь вверху сквозила…
В пятнадцатом году
Под Ломжей это было.
<1923>
Двухпудовые ботфорты,
За спиной мешок – горбом,
Ноги до крови натерты.
За рекой – орудий гром…
Наши серые когорты
Исчезают за холмом.
Я наборщик из Рязани,
Беспокойный человек.
Там, на рынке, против бани,
Жил соперник пекарь-грек:
Обольстил модистку Таню,
Погубил меня навек…
Продал я пиджак и кольца,
Все равно ложиться в гроб!
Зазвенели колокольцы,
У ворот мелькнул сугроб…
Записался в добровольцы
И попал ко вшам в окоп.
Исходил земные дали,
Шинеленка, как тряпье…
Покурить бы хоть с печали,
Да в кисете… Эх, житье!
Пленным немцам на привале
Под Варшавой роздал все.
Подсади, земляк, в повозку,
Истомился, не дойти.
Застучал приклад о доску,
Сердце замерло в груди —
Ветер гнет и рвет березку,
Пыль кружится на пути.
Привал *
За оврагом перепалка:
Пули елочки стригут…
Целовала, как русалка,
А теперь – терзайся – тут!
Хочешь водки? Пей, не жалко!
Завтра все равно убьют.
<1923>
У походной кухни лентой —
Разбитная солдатня.
Отогнув подол брезента,
Кашевар поит коня…
В крышке гречневая каша,
В котелке дымятся щи.
Небо – синенькая чаша,
Над лозой гудят хрущи.
Сдунешь к краю лист лавровый,
Круглый перец сплюнешь вбок,
Откроишь ломоть здоровый,
Ешь и смотришь на восток.
Спать? Не клонит… Лучше к речке —
Гимнастерку простирать.
Солнце пышет, как из печки.
За прудом темнеет гать.
Желтых тел густая каша,
Копошась, гудит в воде…
Ротный шут, ефрейтор Яша,
Рака прячет в бороде.
А у рощицы тенистой
Сел четвертый взвод в кружок:
Русской песней голосистой
Захлебнулся бережок.
Солнце выше, песня лише:
«Таракан мой, таракан!»
А басы ворчат все тише:
«Заполз Дуне в сарафан…»
<1923>