Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932
Текст книги "Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932"
Автор книги: Саша Черный
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
В аду томился серафим.
Кровавый свод висел над ним…
Чтоб боль отчаянья унять,
Он ад пытался оправдать.
Но странно: темная хвала
Кипела гневом, как хула…
Он смолк. На сломанном крыле
Дрожали тени в дымной мгле.
У врат – безжалостный дракон.
Мечта – распята, воля – сон…
Неспетых песен скорбный рой
Поник над арфою немой.
Уснул… На кроткое чело
Сиянье светлое легло.
Все громче плач, все злей разгул…
Е. А. Полевицкой *
Уснул…
<1921>
Так долог путь: ни вехи, ни приюта…
Ушли в века дни русского уюта,
Бессмысленно ревет, смывая жизнь, гроза.
И вновь к былому тянутся глаза.
В чужом театре – остров русской речи.
Недвижно замерли склонившиеся плечи.
И над рядами реет грустный сон
О русской девушке тургеневских времен.
Она – предчувствие позорной нашей были…
Не ей ли там сквозь сердце меч пронзили?
И не она ли – мать, жена, сестра —
Горит-трепещет в красной мгле костра?
Галоши счастья *
Благословен Ваш нежный образ Лизы!
Ее души волнующие ризы
Коснулись нас в час ночи грозовой
Надеждою нетленной и живой.
<1921>
Посвящается тем, кто мечтает о советской визе
Перед гаснущим камином щуря сонные глаза,
Я смотрел, как алый уголь покрывала бирюза.
Вдруг нежданной светлой гостьей, между шкафом и стеной,
Андерсеновская фея закачалась предо мной.
Усадил ее я в кресло, пледом ноги ей покрыл,
Дождевик ее росистый на корзине разложил…
Лучезарными глазами улыбаясь и маня,
Фея ласково спросила: «Что попросишь у меня?»
В сумке кожаной и грубой, – уж меня не проведешь,—
Угадал я очертанья старых сказочных галош:
Кто б ты ни был, резвый мальчик или сморщенный старик,
Чуть надел их, все что хочешь, ты увидишь в тот же миг…
«Фея, друг мой, вот газеты… чай и булки… Будь добра:
Одолжи Галоши Счастья, посиди здесь до утра!»
И пока она возилась, вскинув кудри над щекой,—
Предо мной встал пестрый город за широкою рекой:
Разноцветные церквушки, пятна лавок и ларьков,
Лента стен, собор и барки… Ах, опять увижу Псков!
Влез в галоши… Даль свернулась. Шпалы, ребра деревень…
Я на площади соборной очутился в серый день.
* * *
По базару вялым шагом, как угрюмые быки,
Шли в суконных шлемах чуйки, к небу вскинувши штыки.
Дети рылись в грудах сора, а в пустых мучных рядах
Зябли люди с жалким хламом на трясущихся руках.
«Возвратились?» – тихо вскликнул мой знакомый у ворот,
И в глазах его запавших прочитал я: «Идиот».
«Батов жив?» – «Давно расстрелян». – «Лев Кузьмич?» —
– «Возвратный тиф».—
Все, кого любил и знал я, отошли, как светлый миф…
Ветер дергал над Чекою палку с красным кумачом,
На крыльце торчал китаец, прислонясь к ружью плечом,
Молчаливый двор гостиный притаился, как сова,
Над разбитою лампадой – совнархозные слова…
На реке Пскове – пустыня. Где веселые ладьи?
Черт слизнул и соль, и рыбу, и дубовые бадьи…
Как небритый старый нищий, весь зарос навозом вал,
Дом, где жил я за рекою, комсомольским клубом стал.
Кровли нет. Всех близких стерли. Постоял я на углу —
И пошел в Галошах Счастья в злую уличную мглу.
Странно! Люди мне встречались двух невиданных пород:
У одних – избыток силы, у других – наоборот.
Ах, таких ужасных нищих и таких тревожных глаз
Не коснется, не опишет человеческий рассказ…
У пролома предо мною некто в кожаном предстал:
«Кто такой? Шпион? Бумаги!» Вскинул нос – Сарданапал!
Я Галоши Счастья сбросил и дрожащею рукой
Размахнулся над безмолвной, убегающей рекой.
* * *
Соловьиное сердце *
На столе письмо белело, – потаенный гордый стон,
Под жилетною подкладкой проскользнувший за кордон.
Фея – вздор. Зачем датчанке прилетать в Passy ко мне?
Я, отравленный посланьем, в старый Псков слетал во сне.
<1924>
Памяти П. П. Потемкина
Соловьиное сердце – смешное и хрупкое чудо…
Потолочная плесень вдруг вспыхнет восточным ковром,
Ветер всхлипнет за вьюшкой, но в ветре – кто знает откуда? —
Невидимка-органчик веселым звенит серебром.
Ты давно им владел – андерсеновским старым секретом…
Каждый грязный кирпич освещая бенгальским огнем,
Был ты в каждом движенье беспечным и вольным поэтом
И не сделал Пегаса своим водовозным конем.
От обломовских будней, пронизанных питерским гноем,
Уходил ты на волю сквозь створки волшебных дверей:
Полотер ярославский был русским твоим Антиноем,
И лукавый твой сад был шаров разноцветных пестрей.
Так запомнился крепко рисунок твой сочный и четкий:
И румянец герани и толстый ворчун-голубок…
Нахлобучивши шляпу, смотрел ты с усмешкою кроткой,
Насмотрелся и создал лирический русский лубок.
Муза в ситцевом платье была вне парнасских канонов,
Не звезда ль Беранже излучала повторно свой свет?
Но не понял никто из журнальных маститых Катонов,
Что беспечно прошел мимо нас настоящий поэт.
А потом… а потом и без слов нам все это известно.
Рев войны, кумачовый пожар… Где былая, родная герань?
Дом сгорел… На чужбине пустынно, и жутко, и тесно,
И усталый поэт, как в ярмо запряженная лань.
«Тургеневские девушки в могиле…» *
Надорвался и сгинул. Кричат биржевые таблицы…
Гул моторов… Рекламы… Как краток был светлый порыв!
Так порой, если отдыха нет, перелетные птицы
Гибнут в море, усталые крылья бессильно сложив.
<1926>
Тургеневские девушки в могиле,
Ромео и Джульетта – сладкий бред…
Легенды и подкрашенные были,—
Что нам скрывать – давно простыл их след!
Мир фактов лют: в коннозаводстве красном
Аборты, сифилис, разгул и детский блуд,
Статистикой подсчитаны бесстрастной,
Давно вошли в марксистский их уют…
С их хлевом не сравним мы заграницу:
Вуаль здесь гуще, сдержаннее жест —
А впрочем, друг, переверни страницу
И посмотри внимательно окрест…
<1926>
ЭМИГРАНТСКИЙ УЕЗД *
Диана *
По берлинской безумной улице,
Где витрины орут в перекличке,
Где солдат безногий у стенки сутулится,
Предлагая прохожим спички,—
Там, играя зрачками, с цепочкой вдоль чрева,
Пролетает новейший продукт,
Экзотический лодзинский фрукт,
Ева Кранц, тонконогая дева.
Макароны цветной бахромы
Вьются в складках спадающей с ног кутерьмы…
Узел кос – золотистей червонца,—
Разве перекись хуже, чем солнце?
На губах две сосиски пунцовой помады,
Сиз, как слива, напудренный нос,
Декольте – модный плоский поднос,
А глаза – две ночные шарады:
Мышеловки для встречных мужчин,—
Эротический сплин все познавшей наяды,
Или, проще сказать, атропин,
А в витрине ее двойники, манекены из воска,
Выгнув штопором руки над взбитой прической,
Улыбаются в стильных манто
На гудки вдаль летящих авто…
Ева Кранц – деловой человек —
В банк: свиданье, валюта и чек,
В ателье красоты: маникюр и массаж,
В магазины: подвязки, шартрез и плюмаж,
Карандаш, выводящий усы,
Рыжий шелк для отделки лисы,
Том Есенина «Красный монокль»
И эмалевый синий бинокль…
Столько дел, столько дел!
А навстречу оскалы мужчин,
Гарь бензина, шипение шин
И двухструйный поток расфуфыренных тел.
На углу обернулась: «Ах, Жорж?!»
Подбегает поношенный морж,
Сизобритый, оттенка почти баклажана,
Перетянут под мышками вроде жука,
Попугайский платок из кармана,
А глаза – два застывших плевка…
Посмотрите на Еву:
Брови – вправо, ресницы – налево,
Бедра томно танцуют канкан,
Рот – коварно раскрытый капкан…
Берегись, баклажан!..
Голос обывателя *
На берлинской безумной улице,
Где витрины орут с рассвета,
Где солдат у стенки сутулится —
Вы, конечно, видали все это.
<1922>
Эмигрантское *
В двадцать третьем году, весной
В берлинской пивной
Сошлись русские эмигранты:
«Наемники Антанты»,
«Мелкобуржуазные предатели»
И «социал-соглашатели»…
Тема беседы была бескрайна,
Как теософическая тайна:
Что такое эмиграция?
Особая ли нация?
Отбор ли лучших людей?
Или каждый эмигрант злодей?
Кто-то даже сказал
На весь зал:
«Эмигранты – сплошь обыватели!»
А ведь это страшней, чем «социал-соглашатели».
Прокравшийся в зал из-под пола
Наканунский Лойола,
Предложил надеть на шею веревку
И вернуться в советскую мышеловку,—
Сам он в силу каких-то причин
Возлюбил буржуазный Берлин.
Спорящих было – двенадцать,
Точек зрения – двадцать,
Моя, двадцать первая, самая простая,
Такая:
Каждый может жить совершенно свободно,
Где угодно.
В прежнее время —
Ногу в стремя,
Белье в чемодан,
Заграничный паспорт в карман,
Целовал свою Пенелопу
И уезжал в Европу.
В Аракчеевской красной казарме
Не так гуманны жандармы:
Кто откупался червонцем,
Кто притворялся эстонцем,
Кто просто, сорвавшись с цепи,
Бежал сквозь леса и степи…
Тысячам тысяч не довелось,—
Кое-кому удалось…
Это и есть эмиграция,
Цыганская, пестрая нация.
Как в любой человеческой груде
В ней есть разные люди:
Получше – похуже,
Пошире – поуже,
Но судить нам друг друга нелепо,
И так живется, как в склепе…
Что касается «завоеваний революции»,
О которых невнятно бормочут иные Конфуции,
То скажу, как один пожилой еврей
(Что, пожалуй, всего мудрей):
Революция очень хорошая штука,—
Почему бы и нет?
Но первые семьдесят лет —
Не жизнь, а сплошная мука.
<1923>
О, если б в боковом кармане
Немного денег завелось,—
Давно б исчез в морском тумане
С российским знаменем «авось».
Давно б в Австралии далекой
Купил пустынный клок земли.
С утра до звезд, под плеск потока,
Копался б я, как крот в пыли…
Завел бы пса. В часы досуга
Сидел бы с ним я у крыльца…
Без драк, без споров мы друг друга
Там понимали б до конца.
По вечерам, в прохладе сонной,
Ему б «Каштанку» я читал.
Прекрасный жребий Робинзона
Лишь Робинзон не понимал…
Потом, сняв шерсть с овец ленивых,
Купил в рассрочку б я коров…
Двум-трем друзьям (из молчаливых)
Я предложил бы хлеб и кров.
Не взял бы с них арендной платы
И оплатил бы переезд,—
Пусть лишь политикой проклятой
Не оскверняли б здешних мест!..
Но жизнь влетит, гласит анализ,—
В окно иль в дверь ее гони:
Исподтишка б мы подписались
Один на «Руль», другой на «Дни»…
Под мирным небом, как отрава,
Расцвел бы русский кэк-уок:
Один бы стал тянуть направо,
Другой налево, третий – вбок.
От криков пес сбежал бы в страхе,
Поджавши хвост, в мангровый лес…
А я за ним, в одной рубахе
Дрожа б на дерево залез!..
Полустанок *
К чему томиться по пустыне,
Чтоб в ней все снова начинать?
Ведь Робинзоном здесь, в Берлине,
Пожалуй, легче можно стать…
<1923>
Не Этуаль и не Пасси
С их грохотом бесстыжим,—
Пою зеленое Гресси,
Усадьбу под Парижем:
Пруд в раме мощных тополей,
Разливы зреющих полей
И сумрак липовых аллей,
Пронзенных солнцем рыжим.
Пою дремучий огород,
Укроп и сельдереи,
И завитой бобами вход,
И ноготки-плебеи…
Среди крыжовного руна
Ныряет дамская спина
И ропщет басом: «Вот те на!
Обшарили, злодеи…»
Вдали дородный, как кулич,
Сося мундштук вишневый,
Гуляет Николай Кузьмич
В рубашке чесучовой.
Как две упругих колбасы,
Висят табачные усы,
И вдоль рубашки, для красы —
Шнур с кисточкой пунцовой.
А у пруда матрос Сысой,
В плечах – косая сажень,
Смолит челнок густой смолой,
Спокоен, тих и важен.
В траве валяется сапог,
Сверкают икры крепких ног,
Над лугом – шапкой пышный стог,—
И ветер так протяжен…
Фокс Мистик, куцый хвост задрав,
Бросая в воздух тело,
Беспечно носится средь трав
В азарте оголтелом.
А я сижу, склонясь в дугу,
На изумрудном берегу,
Но поплавок мой ни гу-гу…
Ну что ж… Не в этом дело!
Вдали у флигеля – семья
Укрылась в тень от зноя.
Накрытый столик, и скамья,
И платье голубое.
Сквозь сеть прибрежного хвоща
Ты слышишь аромат борща
И запах жирного леща,
И прочее такое?
«Война и мир» средь гамака
Страницы завивает,
А в доме детская рука
Чайковского терзает…
По-русски горлинка урчит,
По-русски дятел в ствол стучит,
По-русски старый парк молчит,
И пес по-русски лает.
Баллада о русском чудаке *
А за оградою кольцом
Французская пшеница,
Часовня с серым петухом,
С навозом колесница…
Чужие, редкие леса,
Чужого неба полоса,
Чужие лица, голоса,—
Чужая небылица…
1924, июньChâteau de Gressy
Василий Жуковский
Любил романтический рокот баллад,—
Наш век не таковский,
Сплошной спотыкач заменил элегический лад…
Но отдыха ради,
Сняв арфу с угрюмой стены,
Вернемся к балладе,
К напеву, подобному плеску волны.
В Латинском квартале
Жил русский учитель Игнатий Попов.
В коричневой шали
Гонял по урокам до поздних часов,
Томился одышкой,
Ел суп из разваренных жил,
Пил жидкий чаишко
И строго в душе идеалы хранил.
Летели недели,
Все туже и уже сжималось кольцо:
Рубашки редели,
Свинцовым налетом покрылось лицо.
Раз в месяц, краснея,
Он брал у патронов свой грош,
Надежду лелея
Купить, наконец, к октябрю макинтош.
Но мзда за уроки
В сравненье со мздой массажистки – пустяк:
Ведь дряблые щеки
Без крупных затрат не разгладишь никак…
О русский учитель,
Смирись и умерь свою прыть!
Донашивай китель —
Вовек макинтоша тебе не купить.
Однажды весною
Пронзительный ветер к Попову прилип,
Холодной волною
Обвился вкруг тела, – а к вечеру – грипп…
Хозяйка отеля,
Где жил наш нелепый аскет,
Шесть дней у постели
Сидела, склонивши к больному корсет.
Как скрипка венгерца,
Под бюстом массивным запела любовь…
Запрыгало сердце,
Взволнованный нос заалел, как морковь.
Поила малиной,
Варила бульон и желе
И с кроткою миной
Сменяла компрессы на жарком челе.
Она победила:
Игнатий Попов отдышался и встал.
Спокойно и мило
Madame повернула к Попову овал:
«Отель при мужчине —
Мне меньше труда и обуз.
По этой причине
Не вступите ль в брачный со мною союз?»
Два дня он томился:
Камин, и перина, и сытный обед!
На третий решился
И сунул учебники в старый портплед.
Подсчитывать франки?
Жильцов-голышей прижимать?
Откладывать в банке?
Тайком из отеля бежал он, как тать.
Греми, моя арфа,—
Исчез безвозвратно Игнатий Попов,
Без теплого шарфа,
С одною лишь парой холодных носков…
Под елью узорной
На местном погосте он спит?
Иль в Африке черной
Арабских верблюдиц, вздыхая, доит?
Эмигрантская песня *
Подымем стаканы
За вышедший ныне в тираж идеал!
Попов этот странный
Меня не на шутку, друзья, взволновал…
Достойно героя —
Отринуть камин и обед
И в небо чужое
Поднять, словно знамя, свой старый портплед.
<1924>
Утопия *
Пою вполголоса, чуть плещет балалайка,—
Нельзя мне громче петь…
«Я вас прошу, – сказала мне хозяйка,—
Не рявкать, как медведь!
Моих жильцов тревожит ваше пенье,
Здесь, друг мой, не шантан…»
Но наплевать, – ведь нынче воскресенье,—
И я немножко пьян!
Чуть-чуть хватил дешевого винишка,
Да пива кружек пять…
На сундуке валяется манишка,
Горбом торчит кровать.
Звени, струна, – захлебывайся плеском,
Как голос бубенца,
Когда вдали за тихим перелеском
Он ропщет без конца.
Звени, струна… Снежок мохнатой пылью
Кружится над щекой,
Поля и даль встают орловской былью
Над скованной рекой.
Закатный жар горит над снежным бором,
Сугробы все синей…
Поют лады раздольным перебором
Все громче и вольней…
Звени, струна!.. Но, впрочем, – стук хозяйки.
«Entrez» [6]6
«Войдите» (фр.).
[Закрыть]. Погашен свет.
«Pardon, madame, – я, так сказать, в фуфайке.
Я пел?! Ей-Богу, нет».
<1924>
На выборах в Югославии борется 48 партий.
Из газет
Представьте себе на одно мгновение
Новое вавилонское столпотворение:
В каждом уездном царстве,
В каждом республиканском государстве
Свой Чернов, своя Кускова,
Группа местного Милюкова,
Вожаки племенных меньшинств,
Не признающие никаких единств,
Монархисты левые, правые и центральные,
Националисты простые и социальные,
Буржуи, сочувствующие коммунистам,
Пролетарий, сочувствующий капиталистам,
Клерикалы, мистико-анархисты
И двадцати сортов социалисты…
Помимо программной хартии
У каждой партии
Уклоны, тактические подразделения,
Сезонные поправения и полевения…
Во имя наших детей,—
Как выплыть из этих сетей?!
Для уменьшения партийных сект
Вношу в Лигу наций проект…
Пусть даст приказ по земному шару:
Всех лидеров партий – в Сахару!
Видных партийных крикунов,
В сопровожденье полицейских чинов
(Всему же есть мера!)
Послать в Институт Пастера
Для беспартийной прививки
И мозговой промывки.
Камин *
Ах, скажут, – наивный Гораций…
Все это критика,—
А дальше какая политика?..
Пусть Лига наций,
Призвав всех к порядку,
Созовет от каждой страны по десятку
Ученых, купцов, рабочих, банкиров,
Военно-морских командиров,
Инженеров, крестьян, матерей
(Всех, кроме красных зверей!) —
Известных иль неизвестных,
Лишь бы умных и честных…
Как у отцов-кардиналов
На выборах нового папы,
Пусть без всяких скандалов
Отберут у них шарфы и шляпы,
Запрут всех в пустой дворец
И держат там на запоре,—
Пока, наконец,
Они не окончат свои разговоры!
Пока не решат,
Как всем нам в любой отчизне
Наш идиотский ад
Превратить в подобие жизни.
<1925>
(Эмигрантская элегия)
Нет печки, увы!
Русской кафельной печки
С чугунной сквозистой у края дверцей,—
А на дверце дородный Ахилл,
Сидящий в шлеме с копьем у толстой щеки.
В кирпичном устье стреляли поленья —
Обрубки березы, цвета слонового бивня.
Капал сок и сонно шипел,
Языки, завиваясь спиралью, лизали кору,
Застилались сиренево-матовым дымом
И уносились в багряную глубь
Огневым полотенцем
В брызгах взлетающих искр.
Всю ночь держалось тепло!
Привинченный туго Ахилл
Излучал ровно-греющий пыл,
И меркнущий кафель, ладонь обжигая,
Теплей был орловской купчихи…
Ну, что ж… Обойдемся камином.
Славная штука этот камин!
Кресло, шипенье пекущихся яблок!
Котелок с бурлящей водой
И, пожалуй, на вертеле жирная утка…
Косые капли дождя
Монотонно секут запотевшие стекла…
Замок притих.
На плече чуть урчит задремавший котенок,
В замковом парке голые липы шумят.
На потолочных, насквозь прокопченных стропилах
Романтическим заревом вьется огонь…
Чудесно!.. Эй, там, мажордом,
Подбросьте-ка два-три дубовых бревна,—
Что их жалеть!..
Не угодно ль, я расскажу вам теперь,
Правдиво и просто,
Об этом самом камине?
Чуть свет угольщик хмурый трезвонит…
В кухне – северный полюс!
Сонный и злой, дрожа, отпираешь задвижку,
Загремит по железному ящику угольный дождь.
Насыпешь лопаткой в ведро
И тащишь, угрюмо зевая, к камину.
Не дыша и чихая, глаза закрывая рукой,
Выгребаешь пылящую мякоть золы —
И кладешь в решетку газеты.
(Правые – ярче горят,
Но левые – дольше, пожалуй…)
Зажжешь две пачки растопок в липкой обмазке
И на корточках молча замрешь —
На минуту, не больше…
И вот… О грозный момент!
Навалишь на чахлый огонь
Груду угольных круглых лепешек,
Дым едкими струйками густо повалит,
Растопки замрут… Где пламя? Ау!
Напрасно, черный, как негр, на пол ложишься и дуешь,
Машешь обшарпанным грязным крылом
И, черновую поэму в клочки изодрав,
Бледный огонь вызываешь…
Легче мокрую кошку зажечь,
Чем этот проклятый камин!
День воскресный *
О, как жадно в туннелях метро
На рекламы известные смотришь
С «Саламандрами» разного типа.
Как горько вздыхаешь, когда у знакомых в гостях
Отопленье центральное видишь у двери…
Одним утешеньем живешь: апрель недалек,
Наглухо этот камин ненавистный закроешь
И солнцем, щедрою печкой для всех,
Огреешь продрогшие стены…
<1925>
Ах, в буднях мало красоты!..
Ей-ей, не аппетитно
Шесть дней намасливать листы
На фабрике бисквитной…
Приходишь вечером в кафе,
Протянешь ногу на софе
И, вялый с ног и до волос,
Сидишь, понурив нос.
Зато воскресный день – ого!
В окне кочуют тучки.
С утра – в квартире никого,
Щенок и тот в отлучке.
Завяжешь галстук пузырем,
Почистишь плащ нашатырем,
И вниз через ступеньку вскачь —
На улицу, как мяч…
В Булонский лес? Спаси, Аллах!
Суп из воскресных ближних…
И лес бензином весь пропах
Вплоть до дорожек нижних…
Я не аскет и не злодей,
Но раз в неделю без людей —
Такая ванна для души!
Где ж нет людей? В глуши.
– Где ж эта глушь? – Какой вокзал?..
Для вас ли, друг нескромный,
Я под Парижем разыскал
Зеленый клок укромный?
За старой мельницей лужок,
Кольцо платанов, бережок…
Сказать, – так дней чрез пять иль шесть
Там негде будет сесть.
– Один?.. Ужель средь тихих нив
Я заведу романы?
Смотреть, как на плаще средь ив,
Она жует бананы?
Вести ее в кино и в клуб,
Щеку измазать краской губ,
А в час тащить ее домой
По улице немой?!
Нет! Лучше с удочкой лежать
В тени над лужей синей…
Клюет ли, нет ли, наплевать!
Плывет гусак с гусыней…
А вдоль шоссе шатры вершин,
Зудит пчела, и ты один…
Бисквитной фабрики уж нет,—
В воде закатный свет.
Под вечер встанешь и пойдешь
На свет огней вокзальных.
У низкой станции галдеж
И сотни пар двухспальных.
В вагон протиснешься угрем,
Мелькнут каштаны за бугром,
Поля – огни – дома – мосты…
Намасливай листы!
<1925>