Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932
Текст книги "Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932"
Автор книги: Саша Черный
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Они войдут в сады эдемские, по которым текут реки: там для них все, чего ни захотят.
Коран, гл. 16, ст. 33
Когда душа мрачна, как гроб,
И жизнь свелась к краюхе хлеба,
Невольно подымаешь лоб
На светлый зов бродяги Феба,—
И смех, волшебный алкоголь,
Наперекор земному аду,
Звеня, укачивает боль,
Как волны мертвую наяду…
Любой зеленый летний день,
Домишко, елка у оврага,
Добряк-приятель, зной и тень —
Волнуют небывалой сагой…
Сядь, Муза, вот тебе канва,—
Распутай все шелка и гарус,
И пусть беспечные слова
Заткут узором вольный парус!
……………………………………………………
Матвей Степаныч, адвокат,
Владелец хутора под Вильно,
Изящно выгнув торс назад,
Сказал с улыбкою умильной:
«Ну что ж, задумчивый поэт,
Махнем-ка к тетушке на хутор?
Там воздух сладок, как шербет,
Там есть и сыр, и хлеб, и буттер…»
И вот пошли. Плывут поля…
Гудит веселый столб букашек.
Как паруса вдоль корабля,
Надулись пазухи рубашек.
Бормочет пьяный ветерок,
От елок тянет скипидаром.
Степаныч жарит сквозь песок,
А я за ним плетусь омаром.
Пришли! Внизу звенит река
Живой и синенькой полоской.
Вверху с ужимкой старика
Присел на горке домик плоский.
На кухне тетушка стучит.
В столовой солнце – древний пращур…
Матвей Степаныч ест, как кит,
А я, как допотопный ящур!
Еда – не майский горизонт
И не лобзание русалки,
Но без еды и сам Бальмонт
В неделю станет тоньше палки…
Господь дал зубы нам и пасть
(Но, к сожаленью, мало пищи),—
За целый тощий месяц всласть
Наелись мы по голенище!..
Ведро парного молока!
Горшок смоленской жирной каши,
Бедро соленого быка
И две лоханки простокваши!!!
Набив фундамент, адвокат
Идет, икая, на крылечко.
Я сзади, выпучив фасад,
Как растопыренная печка.
Перед крыльцом свирепый пес
Раскрыл зловеще глазенапы,
Но вдруг раздумал, поднял нос
И положил на грудь мне лапы.
Сирень, как дьявол, расцвела!
Глотаю воздух жадной глоткой.
Над носом дзыкает пчела,
И машет липа мощной щеткой.
Пошли в лесок и сели в тень.
Степаныч сунул в рот былинку,
Надвинул шляпу набекрень
И затянул свою волынку:
«Интеллигентный блудный сын,
К сосцам земли припал я снова…
Как жук, взобравшийся на тын,
Душа в лазурь лететь готова!
Старик Руссо вполне был прав:
Рок горожан ужасно тяжек…
Как славно средь коров и трав
Дня три прошляться без подтяжек!
Поесть, поспать, пойти в поля,
Присесть с пастушкой возле ели…
Земля! Да здравствует земля!..
Какого черта, в самом деле!..»
«Какой, вздохнул я, там Руссо!
Здесь – хутор, в городе – клиенты.
Лицо, как круглое серсо…
Бывают, брат, милей моменты:
Пиджак редеет, как вуаль,
В желудке – совестно поведать…»
Племянник, пасть уставив вдаль,
Орет нам издали: «О-бе-дать!»
Опять едим! О, суп с лапшой,
Весь в жирных глазках, желтый, пылкий…
На стул трехногий сев пашой,
Степаныч ест, как молотилка…
«Что слышно в городе?» – «Угу».
Напрасно тетушка спросила:
Кто примостился к пирогу,
Тот лаконичен, как могила…
В гостиной – рыхлая софа,
На дне софы – живот и пятки.
Дымится трубочка. Лафа!
Синьор, уснули? – Взятки гладки.
Как морж, храпит мой визави,
На лбу колышется газета,
И мухи в бешенстве любви,
Жужжа, флиртуют вдоль жилета.
На стенке в бусах и чадре
Висит грудастый бюст Тамары.
Запели пилы на дворе,
Душа напевнее гитары…
Шуршат страницы под рукой:
«Война и мир», «Новейший сонник».
Слежу, прильнув к столу щекой,
Как едет в небо подоконник…
Но вот в стекло ползет закат,
Краснея, словно алкоголик.
В столовой мисками стучат…
Не обойтись, увы, без колик!
Кряхтя, приятель мой встает,
Ворчит спросонья заклинанья
И долго смотрит на живот,
Как Чингисхана изваянье.
Хлопочет тетушка опять
И начиняет нас, как уток.
Вдвоем пудов, пожалуй, с пять
Съедим мы здесь в теченье суток!
«Матвей, дай гостю бурачков»…
Трещат все швы! Жую, как пьяный,—
А сон, знай, мажет вдоль зрачков
Тягучим клейстером нирваны.
Племянник Степа, свесив зоб,
Сопит и тычет гвоздь в винтовку.
Лень встать, а то как ахнет в лоб,
Так будешь к празднику с обновкой…
Клокочет толстый самовар.
Внутри – четыре круглых рожи…
Зудит, как муха, сонный пар.
Внизу рычит ночной прохожий.
Бросаем «Ниву» к псам под стол,—
Пред тетушкой склоняем шею
И, зверски вдавливая пол,
Плетемся к старичку Морфею.
Увы, ужасный диссонанс!
О, где перо Торквато Тассо?!
Мильоны блох, прервав свой транс,
Вонзились сразу в наше мясо…
На чреве, бедрах и боках
Мы били их, как львов в Сахаре!
Крутили яростно в перстах,
На свечке жгли… Какие твари!..
Мой друг в рубашке на полу
Сидел бледнее туберозы
И принимал, гремя хулу,
Невероятнейшие позы…
Американец *
Едва к рассвету замер бой.
Вокруг кольцом белье мерцало.
Лохматый, сонный и рябой,
Я влез с башкой под одеяло
И слышал, как, во сне бурля,
Степаныч ерзал по постели:
«Земля! Да здравствует земля!
Какого черта, в самом деле!»…
1919, Вильно
I
Осенний день. Ленивый веер солнца
Озолотил зловонные дворы.
В разинутые с улицы ворота
Прохожие оглядывали хмуро
Знакомый с детства виленский пейзаж:
Извилистые, старые дворы,
Жестянки у склоненного забора,
Дымящиеся кучи у помоек,
Углы сырых, заросших грязью стен
И желтые навозные ручьи.
А улица? Ущелье нищеты:
Горб мостовой, телегами изрытый,
Потоки жидкой слякоти с боков,
Мостки, как клавиши, избитые до дыр,
И коридор домов, слепых, как склепы.
Но солнце, старый, опытный художник,
В куске пивной бутылки и в алмазе
Горит одним божественным огнем…
* * *
Снопы лучей сквозь чахнущий калинник
Широко брызнули на длинный хвост детей:
В платках, в отрепьях, в полах одеял,
В облезлых материнских кацавейках
Змеилась тихая понурая толпа —
И лишь глаза, как мокрые галчата,
Блестели ярко в этой куче рвани.
В худых руках, повисших вяло вниз,
Болтались кружки, крынки и жестянки.
Близ самых маленьких, как факелы тоски,
Стояли матери иссохшие Рахили…
Сейчас вздохнет заплатанная дверь,
Кирпич, дрожа, на блоке вверх полезет —
И каждый сморщенный покорный человечек
Свое сокровище вдоль улиц понесет:
Дымящееся темное какао,
И молоко, и белый ломоть хлеба
С блестящей коркой нежно-золотистой…
У матерей заискрятся глаза,—
Пусть, как всегда, лишь горстью чечевицы
Они обманут голод свой тупой,
Для матери, так повелось от Евы,
Улыбка сытого ребенка слаще манны…
* * *
Из двери вышел бритый человек.
Он точно с Марса в эту грязь попал:
Прищуренные зоркие глаза,
Неспешные спокойные движенья,
Полупоходная манчестерская куртка,
Ботинки – два солидных утюга,
Как зебра, полосатый макинтош,
Портфель под мышкой, трубка меж зубов…
Такой же точно, только без портфеля,
И в шлеме пробковом на круглой голове —
Качался б он средь двух горбов верблюда,
Исследуя излучины Замбези…
* * *
Внимательно склонившись к первой паре,
Он матери сказал: «Сейчас откроют» —
И медленно пошел вдоль мостовой,
Передобеденный свершая моцион.
Романтиком он не был, видит Бог,
Но если в мире вымирают дети
(Какие, где и как – не все ль равно?) —
Нельзя сидеть, склонясь над прейскурантом,
Подсчитывать в конторе барыши
И равнодушно отмечать в газетах:
«Погибло столько-то. Зимою вымрут все».
Есть общества «защиты лошадей»
И «поощренья шахматных турниров»,
О детях только люди позабыли.
Прервав «дела» с такими же, как он,
Он переплыл в далекую Европу
И вот попал в нелепый город Вильно…
* * *
Передобеденный свершая моцион,
Он шел вдоль стен и думал в сотый раз:
Вокруг леса и тучная земля,
И нет чумы, и солнце мягко светит,—
Откуда эта злая нищета,
Берлоги, грязь, приниженность и стоны?
За ряд веков не научились жить?
Медведь в бору живет сытей и чище…
А здесь – война, разгромы, темный бред,
Пещерный век под знаком пулемета…
Что ж, накормить нетрудно. И одеть…
Но дальше? Как из этой дряблой глины
Построить радостный, достойный жизни дом?
* * *
Он шел, – и у замызганных лавчонок,
С селедкой одинокою в окне
И мухами засиженной лепешкой,—
Его почтительно поклоном провожали
Старухи в париках и старики-кощеи,
Замученные кашлем и трахомой.
Он хмуро отвечал и ускорял шаги,
Как будто чувствовал себя немного виноватым
За свой здоровый вид, приличную одежду
И твердый взгляд собой владевших глаз.
* * *
Спускаясь с осенью раскрашенных холмов,
Где кладбище немецкое дремало,—
Невольно он сдержал упругий шаг.
Кольцо лесов на дальних мягких склонах
Узорной лентой окружало город.
Над рябью крыш вставали колокольни,
В лиловой дымке пела тишина…
Проспект Георгиевский сразу охладил
Декоративный пыл осенней кисти:
В запряжке пленные, чуть двигая ногами,
Везли к реке в возах военный скарб.
По сторонам лениво полз конвой.
Один из пленных, сдернув боком шапку,
За милостыней робко подбежал.
У фонаря проплыл балетной рысью
Чиновник польский в светлом галуне,
Расшитый весь до пяток алым кантом.
За сумасшедшей, нищею старухой.
Похожей на испуганную смерть,
Гурьбой бежали дети и визжали,
Лупя ее рябиной по плечам.
С угла сорвался, ерзая локтями,
Лихач на худосочной Россинанте…
Американец выколотил трубку,
Сердито буркнул: «Дикая страна» —
И в ресторан направился обедать.
II
Лил гулкий дождь. Вдоль ржавых желобов
Свергались с монотонным плеском струи.
Последний человек, торчавший на углу
С своей столетней неизменной фразой:
«Пальто резиновое, может быть, вам надо?»,
Давно исчез и жалобно храпел
В подвале под тряпичным одеялом…
На мертвой площади в зловещие лари
Врывался вихрь и хрипло в щелях выл.
Гремели вывески. На лужах билась рябь.
Патруль укрылся в банковском подъезде.
Далекие ночные фонари
Перекликались бледными лучами…
* * *
По улице шел бритый человек
С портфелем вечным, стиснутым под мышкой.
Косящий дождь, заборы, ребра стен
И плеши луж его не угнетали.
Он был лишь зрителем – как будто перед ним
Чернела четкая, старинная гравюра.
Ему казалось: к этой жизни злой
С войной и голодом, болезнями и грязью
Такой пейзаж подходит до смешного…
Он возвращался от знакомого врача:
Шагая вкось по комнате угрюмой,
Врач говорил ему, что там и сям
В кварталах старых вспыхнули болезни,
Что люди мрут в зловонной тесноте,
Что мало рук, что иссякают средства…
Американец быстро про себя
Перебирал, шагая вдоль заборов,
Кому писать, кто даст и кто не даст,
И как верней беду схватить за глотку.
Он шел к себе – работать до утра,—
Он иногда любил работать ночью…
* * *
Но вдруг во тьме среди подъема в гору,
Пять силуэтов заградили путь:
Безмолвная игра. Смысл и без слов был ясен.
Он прыгнул вбок, сжал браунинг в ладони,—
Тьма, пять зверей и ни души кругом…
В портфеле – документы, письма, деньги,
Фонарь проклятый у врача остался,—
А в темноте, увы, плохая драка…
Что ж, надо защищаться. Тусклая луна
Сквозь тучу рваную блеснула вдруг по склону…
Как он упал, увы, не знал он сам,
Кого-то в грудь ногой, как пса, отбросил,
И, лежа на плече в ночной грязи,
Тупую боль в боку вдруг ощутив,
Приподнялся на локте, стиснул рот
И вытянул вперед стальную руку:
Рванулся сноп мгновенного огня,
За ним – другой, и третий, и четвертый…—
Треск разорвал молчание холмов,
Клубком сплелись крик, хриплый стон и брань,
Кого-то волокли в дыру забора —
Поспешный шорох шлепающих ног,
Далекий хруст кустов… и тишина.
Американец вытер влажный лоб,
Встал на колено, быстро чиркнул спичкой:
Рука в крови, портфель пробит ножом,
Бок? Ничего… Саднит, – но так, не очень.
Встряхнулся, встал и медленно пошел
Назад к врачу дорогою пустынной.
«Собаки! Впятером на одного…
Трусливые ночные обезьяны —
Ограбить даже толком не умеют!»
* * *
Служанка-полька вышла на звонок
И, на груди придерживая платье,
Невольно отшатнулась: «Матерь Божья!»
И в самом деле странная картина —
Недавний гость их, прислонясь к перилам,
В грязи, как негр, валявшийся в канаве,
Ее же успокаивал глазами
И быстро палец приложил к губам.
В квартире вспыхнула ночная суета,
Склонясь к клеенке узкого дивана,
Врач обнажил темневший кровью бок:
– «Ну, пустяки. Удар был не испанский.
Или, верней, портфель вас спас, мой друг.
Я ведь просил остаться у меня…
Кто по ночам теперь по Вильно рыщет?
Ночные сторожа – и те, забившись в будки,
Рассвета ждут и проклинают ночь».
* * *
Американец распрямил колени
И, отдыхая после перевязки,
Ему глазами на пол указал,
Где, колесом раскинув рукава,
Пальто валялось грязное у кресла:
«В кармане трубка и табак. Спасибо».
Сквозь нос пуская пряди голубые,
Под абажур струящиеся вверх,
Гость вдруг привстал и куртку застегнул:
«Я отдохнул. Благодарю – прощайте!»
Врач вспыхнул: «Сумасшедший человек!
Куда же вы? Ей-Богу, странный спорт…»
Американец, одеваясь, усмехнулся:
«Я не игрок, и я в своем уме.
Напрасно вы шумите. Дождь утих…
А те трусливые полночные гиены
Давно рассеялись, поверьте мне, во тьме
И где-нибудь в харчевне за рекой
Дрожат от страха и зализывают раны.
Другие? Что ж… Кто может запретить
Своим путем домой мне возвращаться?»
И, отклонив настойчивые просьбы,
Он вежливо простился, взял фонарь,
По лестнице спустился осторожно
И тою же дорогою обратно
Пошел к себе, спокойный, словно дог.
III
За окнами осклизлый скат холма.
Размытой глины рваные зигзаги
Сбегали вниз к промокнувшим мосткам.
Рябина реяла уныло на юру.
Колючей проволоки темные узоры
Края холма сетями заплели.
Прильнув к стеклу балконной старой двери,
Пробитой пулями почти у потолка,
Стояла девушка, смотрела в вышину,
На голову седой косматой тучи,
Сердито проплывавшей над оврагом.
У входа в лог, в песчаном углубленье
Три дня уже лежало чье-то тело:
Глухой старик, больной бездомный нищий,
Шел тихо в гору после девяти,—
Он не откликнулся на оклик патруля
И пулей в спину был убит на месте…
Вздохнула девушка, как каждый день вздыхала,
Ей этот холм всю душу измотал.
* * *
На кашель тусклый повернув плечо,
Она угрюмо посмотрела в угол:
Собрат по бегству, русский агроном,
И местный адвокат играли в шашки…
Так каждый день. А после – разговор
О том, что было б, если б да кабы…
К холодной печке строгий взор склонив,
Она сама с собой заговорила:
«Так странно. Здесь весь город говорит
Об этом янки… Ах, герой, герой!
А он, должно быть, и забыл давно
Об этом приключении нелепом.
Ему не снится даже, что вокруг
Его героем трусы величают.
Он так же методично, как всегда,
В свои столовые шагает неизменно,
А если завтра темной ночью вновь
Его судьба столкнет с пятью ножами —
Он так же хладнокровно, как тогда,
Один бесстрашно будет защищаться…
Все это так же просто для него,
Как утром чашка кофе или чая…
Кто он – не знаю. Квакер, может быть,
А может быть, делец с хорошим сердцем…
Но вы слыхали ли в былые дни у нас,
Чтоб кто-нибудь в Москве иль Петербурге
Оставил кров свой, близких и дела
И к голодающим вдруг в Индию помчался?
Ведь на диване всласть поговорить
Гораздо легче, чем срываться с места».
Она умолкла. Шашки на столе
Все так же по доске передвигались…
«Так странно… – вновь она сказала тихо,
Сама с собой печально рассуждая,—
Когда б у нас такие люди были,
Бежать бы было незачем сюда».
* * *
Съев у врага все шашки до последней,
Ей агроном, зевая, возразил:
«Увы, мы не Ринальдо Ринальдини,—
Но вы слыхали, Лидия, не раз
О тысячах погибших на войне
Отважных до безумья русских людях?
Да и в гражданской бойне, с двух сторон,
Немало смелых сгинуло в сраженьях.
О них тома бы можно написать,
Которые не снились и Майн Риду.
А наше бегство? Сколько нас, таких,
Чей каждый шаг опаснее, пожалуй,
Чем путешествие средь австралийских дебрей».
Она взглянула на далекий холм.
Косые капли вновь о стекла бились.
«Все знаю, знаю… Бегство и война,
Война и бегство… Шалая отвага.
Костер до неба, через день – горсть пепла,
Все – судьи, и никто не виноват…»
* * *
Допив холодный чай свой, адвокат
Протер пенсне и с кротким сожаленьем
(Так с дамами всегда он говорил,
Когда они пускались в рассужденья)
Сказал: «О чем вы спорите, – не знаю.
Принципиально – я белобилетник
Во всех военных и гражданских войнах.
Я не эксперт – кто храбр и кто не храбр.
Но если б ваш герой-американец
Обыкновенным был совдепским смертным
И где-нибудь в Москве на Вшивой горке
Подвергся вдруг ночному нападенью —
И браунинг отважно в ход пустил,
То, смею думать, в случае успеха
Его б постигла все же злая участь:
Примчавшийся на выстрелы патруль
Героя вашего ухлопал бы на месте
За… незаконное ношение оружья…
Все это принимая во вниманье,
Пожалуй, он бы там не защищался,
А как и все – покорный, как баран,
Уныло б поднял обе лапы кверху…»
Рассматривая плачущую даль,
Она ему ни слова не сказала…
Опять лишь стены поняли ее.
Опять три правды… Этот краснобай,
Практичный трус, влюбленный лишь в себя,
Ведь тоже прав с своей ужасной правдой…
Размытой глины рваные зигзаги
Желтели под дымящимся дождем,
И даль была так тускло-безнадежна,
Что серые, печальные глаза
Невольно позавидовали трупу,
Лежавшему в песчаном углубленье
Недвижным и сереющим клубком.
* * *
Яблоки *
В тот день американец, как всегда,
В свой ресторан отправился обедать.
Когда он наклонился над тарелкой,
К нему слуга неслышно подошел
И положил на стол хрустящий сверток.
Он развернул холодную бумагу
И удивленно опустил глаза:
Средь чайных роз таинственно белел
Клочок картона с именем его
И надписью косою по-французски:
«От русской девушки». И больше ничего.
Американец добродушно усмехнулся,
Понюхал розы, повертел записку
И снова наклонился над тарелкой,
Дымившей паром в бритое лицо.
<1923>
«На миг забыть – и вновь ты дома…» *
На рогатинах корявых ветви грузные лежат.
Гроздья яблок нависают, как гигантский виноград…
Их весь день румянит солнце, обвевает ветерок,
И над ними сонно вьется одуревший мотылек.
А внизу скосили травы, сохнет блеск густых рядов,
И встревоженные пчелы ищут, жалуясь, цветов…
Сколько яблок! В темных листьях сквозь узлы тугих сетей
Эти – ярче помидоров, те – лимонов золотей.
Подойдешь к тяжелой ветке и, зажмуривши глаза,
Дух их радостный вдыхаешь, как хмельная стрекоза…
Посмотри! Из-под забора поросята влезли в сад —
Приманил и их, как видно, духовитый аромат:
Оглянулись вправо-влево, как бы не было беды,
И накинулись гурьбою на опавшие плоды.
Ходят ноги, ходят уши, ходят хвостики винтом,
А взволнованная кошка притаилась за кустом…
Непонятно ей и странно: разве яблоки еда?
В синем небе сонно тает белоснежная гряда.
И до самого забора, до лохматой бузины
Гроздья яблонь расцветили тень зеленой глубины.
Пахнет осенью и медом, пахнет яблочным вином.
Петушок веселым басом распевает за гумном…
<<1919>><<1921>>Кошедары
На миг забыть – и вновь ты дома:
До неба – тучные скирды,
У риги – пыльная солома,
Дымятся дальние пруды,
Снижаясь, аист тянет к лугу,
Мужик коленом вздел подпругу,—
Все до пастушьей бороды,
Увы, так горестно знакомо!
И бор, замкнувший круг небес,
И за болотцем плеск речонки,
И голосистые девчонки,
С лукошком мчащиеся в лес…
Строй новых изб вдаль вывел срубы.
Сады пестреют в тишине.
Печеным хлебом дышат трубы,
И Жучка дремлет на бревне.
А там под сливой, где белеют
Рубахи вздернутой бока,—
Смотри, под мышками алеют
Два кумачовых лоскутка!
Но как забыть? На облучке
Трясется ксендз с бадьей в охапке,
Перед крыльцом, склонясь к луке,
Гарцует стражник в желтой шапке.
Литовской речи плавный строй
Звенит забытою латынью…
На перекрестке за горой
Христос, распластанный над синью.
А там, у дремлющей опушки
Крестов немецких белый ряд:
Здесь бой кипел, ревели пушки…
Одни живут – другие спят.
Утром *
Очнись. Нет дома – ты один:
Чужая девочка сквозь тын
Смеется, хлопая в ладони.
В возах – раскормленные кони,
Пылят коровы, мчатся овцы,
Проходят с песнями литовцы —
И месяц, строгий и чужой,
Встает над дальнею межой…
<1922>
Если взять насос за хобот,
Всхлипнет мерный скрип,
В глубине раздастся ропот,
Вздохи, плеск и хрип,
И из темного раструба
Хлынут в чан ключи:
Подставляй ладони… Любо!
Мойся и рычи…
Утро в двор вползло туманом.
Яблони молчат.
Солнце факелом румяным
Подожгло весь сад.
Не узнать утят весенних:
Ростом с матерей,
С гвалтом лезут на ступени
Кухонных дверей.
Щепка взвилась, как галчонок,
Из-под топора.
Замечтался поросенок
Посреди двора…
За крыльцом у мшистой будки
Всласть зевает пес.
«Что? Не выспался за сутки?
Стыдно? Спрятал нос?»
Подарок *
В огороде вянет вяло
Чахлая ботва.
Покосить?.. В саду у вала
Есть еще трава…
Грудь в плену размахов гибких,
Цокает коса,
Лоб и плечи в каплях липких,
Над спиной – оса.
<1922>
Видали вы литовские, цветные пояса?
Как будто вдоль овса —
Средь маков васильковая струится полоса.
Я у ксендза-приятеля в июле был в гостях.
Средь белых стен, как стяг,
Из поясов настеганных ковер дышал в дверях.
Хозяин сузил щелочки веселых, добрых глаз:
«Понравилось? Алмаз!
От прихожан в день ангела. Хоть шаху напоказ!..»
В окошко к нам таращился подсолнечник дугой,
На скатерти рябой
Штоф сидра, мед, вареники и окорок тугой.
Смеясь, мне ксендз показывал мозоли крепких рук:
«Все сам – и сад, и луг,
И свиньи с поросятами, и огород, и плуг».
Мадонна в звездном венчике сияла со стены.
Кот жался у спины.
У сада жеребеночек звенел средь тишины.
Хозяин на прощание полез в свой сундучок:
«На память, мой дружок!»
И подарил мне радужный, литовский поясок.
Веселым этим поясом я очень дорожу…
Сказать вам? Я скажу:
Какая книга нравится, ту им и заложу.
<1922>