Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932
Текст книги "Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932"
Автор книги: Саша Черный
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
Грохочет мартовский ветер.
И солнце – бронзовый шар —
Зажгло в облезлых платанах
Холодный бенгальский пожар.
А мимо окна несется
Поток фигурок смешных:
Собачки в пестрых попонках
И люди в кашне шерстяных.
Душевным насморком болен,
Смотрю на четыре стены,
Но моль над чернильницей вьется
В предчувствии синей весны…
И даже паук проснулся —
Качает липкую нить…
А мне вот одно осталось:
Пить чай и жадно курить.
Под дверью письмо зашуршало —
Друг шлет средиземный привет.
«На юге по всем долинам
Миндальный раскрылся цвет…»
Миндальный? Пускай миндальный.
Дойдет и до нас черед…
Уже во всех прейскурантах
Черешня в Париже цветет.
Опять облака над бульваром
Всплывут, как стаи медуз…
И с полки снимаю я глобус,
Земной разноцветный арбуз.
И вот исчезают обои,
Белеет маяк над скалой,
Шипят веселые волны,
И палуба дышит смолой…
Мимоза *
Ну что ж… Апрель у порога,
А пристань у нас на углу:
За франк с полтиной по Сене
Проедусь с собакой в Сен-Клу.
1931
Вон склонился над хижиной мшистой
Узловатый и теплый ствол.
Ветром свеянный пух душистый
Желтым снегом усеял стол…
Сквозь узорчато-сизые ленты
Голубеет туманный дол.
Ты, мимоза, сквозная келья,
Придорожный кудрявый шатер!
Канареечный цвет, как зелье,
Укачал, затуманил взор…
В снежных стружках зыблется море,
Над песками – взлохмаченный бор.
Прислонюсь к стволу у изгиба…
Горький ладан свеж и тягуч.
На руке, как ленивая рыба,
Сонно блещет пробившийся луч.
Леденцом извилистым льется
Вдоль канавки игрушечный ключ.
Может быть, я домой вернулся?
Прокружил всю жизнь, как шальной,
И под старой мимозой очнулся…
Вон и тачка, и пень за сосной.
Разве в детстве – во сне, наяву ли
Со щенком не лежал я здесь в зной?
Чу… Сорока крылом замахала,
С виноградной летит полосы
И стрекочет: «Узнала! Узнала!
Вон следы вдоль песчаной косы…
Только куртка на нем другая
И совсем побелели усы…»
Семь чудес *
Дымно-желтые ленты бесшумно
Нависают, дрожат и кадят.
Если руки сложить бездумно
И смотреть на далекий скат:
Все мое – и холмы, и дорога,
И скамья, и стол, и закат…
<1931>
Об этом не пишут в передовицах
И лекций об этом никто не читает,—
Как липы трепещут на солнечных спицах,
Как вдумчивый дрозд по поляне шагает…
А может быть, это всего важнее:
И липы, и дрозд, и жук на ладони,
И пес, летящий козлом вдоль аллеи,
И я – в подтяжках на липовом фоне.
С почтительной скорбью глаза закрываю
И вновь обращаюсь к Господу Богу:
Зачем ты к такому простому раю
Закрыл для нас навсегда дорогу?
Зачем не могу я качаться на ветке,
Питаяся листьями, светом, росою,
И должен, потея в квартирной клетке,
Насущный хлеб жевать с колбасою?
Какое мне дело до предка Адама,
И что мне до Евы с ее поведеньем?
Их детский грех, их нелепая драма
Какое имеют ко мне отношенье?
И вот однако лишь раз в неделю
Могу удирать я в медонскую чащу…
Шесть дней, как Каин, брожу вдоль панели,
Томлюсь и на стены глаза таращу.
Зато сегодня десница Господня
Наполнила день мой светом и миром,—
Семь светлых чудес я видел сегодня,
И первое чудо – встреча с банкиром:
На тихой опушке, согнувши ляжки,
Пыхтел он, склонясь у своей машины,
И кротко срывал охапки ромашки,
Растущей кольцом у передней шины.
Второе чудо было послаще…
Кусты бузины зашипели налево
И вдруг из дремучей таинственной чащи
Ко мне подошла трехлетняя дева:
Шнурок у нее развязался на ножке,—
А мать уснула вдали на поляне.
Я так был тронут доверием крошки,
Что справился с ножкой не хуже няни…
Я третьего чуда не понял сначала…
О, запах знакомый – шербет и малага!
Раскинув кудрявым дождем опахала,
Акация буйно цвела у оврага.
И вот в душе распахнулась завеса:
Над морем город встал облаком тонким,
И вдруг я вспомнил, Одесса, Одесса,
Как эту акацию ел я ребенком.
Четвертое чудо меня умилило…
Под липой читал эмигрант «Возрожденье»,
А рядом сосед, бородатый верзила,
Уставил в «Последние новости» зренье.
Потом они мирно сложили газеты
И чокнулись дружно пунцовой вишневкой,
И ели, как добрые братья, котлеты,
И липа качала над ними головкой.
А пятое чудо, как факел из мрака,
Склонилось в лесу к моему изголовью:
Ко мне подбежала чужая собака
И долго меня изучала с любовью,—
Меня, – не мои бутерброды, конечно…
И вдруг меня в нос бескорыстно лизнула
И скрылась, тряхнувши ушами беспечно,
Как райская гостья, как пуля из дула…
Но чудо шестое – иного порядка,—
Не верил глазам я своим… Неужели?!
Под старой жестянкой лежали перчатки,—
Я здесь их посеял на прошлой неделе…
Перчатки! Прильнув к травянистому ложу,
Букашек и мусор с них счистил я палкой
И долго разглаживал смятую кожу,
Которая пахла гнилою русалкой.
Гёте *
Последнее чудо мелькнуло сквозь ветки
И, фыркая, стало, как лист, предо мною:
Знакомый наборщик на мотоциклетке
Пристроил меня за своею спиною…
И мчался в Париж я, счастливый и сонный,
Закатное солнце сверкало мечами,
И бешеный ветер, дурак беспардонный,
Мой шарф, словно крылья, трепал за плечами.
<1931>
Вновь раскрыл я старую книгу,—
В золотом переплете, с чугунным именем «Гёте».
Величавый, оперный мир…
Декорации пышны и пряны,
Фанфары доходят до солнца.
На испытанно-крепком орлином крыле
Так любо, плавно качаясь,
Смотреть задумчиво вниз —
На зеленую пеструю землю…
Звенят застольные песни
(Теперь их, увы, не поют),
Медные, гибкие строфы «Коринфской невесты»,
Как встарь, волнуют глаза,
Эпиграммы крутые
Золотыми двустишьями льются…
Путники, юные бурши
(Вечнонемецкая тема),
Песнью родные леса оглашают,—
Ели тогда ведь не пахли бензином.
Монолог Прометея
Все так же наивно и гордо звучит
И предвыспренним пафосом блещет…
Фиалки-глаза
Добродетельных, плотных немецких красавиц
Сияют лазурно-мещанским уютом
(Вздохните! Вздохните!),
Итальянские дали
Классическим солнцем согреты,
И бюргерский эпос,—
Гекзаметры «Германа и Доротеи»
Торжественной фугой плывут…
* * *
Я вспомнил Веймар,
Белый дом в андерсеновском царстве
Распахнутой дверью зиял.
Толпа густою икрою текла и текла.
Как в паноптикум, в гётевский дом
Праздные люди стекались,—
Посмотреть на конторку великого Гёте,
На гусиные перья великого Гёте
(Машинки ведь пишущей встарь не водилось),
На смертное ложе великого Гёте,
На халаты его и жилеты…
* * *
От прохожих при жизни не раз
Он, Прометей прирученный,
Действительный, тайный орел,
В курятнике мирном живущий,—
В парк убегал,
В домишко, укрытый плющом,
Где вокруг тишина
В орешнике темном вздыхала,
Где строфы влетали в окно
Под сонное пение пчел…
Но, увы, после смерти —
И в парк ворвалась толпа:
И каждый безглазый прохожий
(Далекий лире, как крот!)
Столик пощупать хотел,
За которым Гёте работал…
* * *
Меланхолическое *
Под липой сидел я вдали
И думал, как к брату,
К столу прислонившись:
Зачем мне вещи его?
Как щедрое солнце,
Иное богатство, мне, скифу чужому,
Он в царстве своем показал.
И, помню, чело обнаживши,
Я памяти мастера старого
Тихо промолвил: «Спасибо».
<1932>
Для души купил я нынче
На базаре сноп сирени,—
Потому что под сиренью
В гимназические годы
Двум житомирским Цирцеям,
Каждой порознь, в вечер майский
С исключительною силой
Объяснялся я в любви…
С той поры полынный запах
Нежных гвоздиков лиловых
Каждый год меня волнует,
Хоть пора б остепениться,
Хоть пора б понять, ей-богу,
Что давно уж между нами —
Тем житомирским балбесом
И солидным господином,
Нагрузившимся сиренью,—
Сходства нет ни на сантим…
Для души купил сирени,
А для тела – черной редьки.
В гимназические годы
Этот плод благословенный,
Эту царственную овощь,
Запивали мы в беседке
(Я и два семинариста)
Доброй старкой – польской водкой —
Янтареющим на солнце
Горлодером огневым…
Ничего не пью давно я.
На камин под сноп сирени
Положил, вздохнув, я редьку —
Символ юности дурацкой,
Пролетевшей кувырком…
Живы ль нынче те Цирцеи?
Может быть, сегодня утром
У прилавка на базаре,
Покупая сноп сирени,
Наступал я им на туфли,
Но в изгнанье эмигрантском
Мы друг друга не узнали?..
Потому что только старка
С каждым годом все душистей,
Все забористей и крепче,—
А Цирцеи и поэты…
Вы видали куст сирени
В средних числах ноября?
<1932>
РУССКИЕ МИРАЖИ *
Эмигрантские сны *I
Иван Ильич храпит в постели.
В окне – парижская луна.
Мотор промчался вдоль панели,
Завыл – и снова тишина.
Над одеялом виснет кротко
Рука Ивана Ильича,
А лунный луч у подбородка,
Дрожа, кропит овал плеча.
Пусть тело умерло в Париже,—
Душа, как гимназист зимой,
Надела легонькие лыжи
И мчится в прошлое – домой!
Ни виз не надо ей, ни франков,
Ни эмигрантских директив…
Мелькают кровли полустанков
Да синий полог спящих нив.
II
Кружит снежок над дымным Невским.
В трамвайных стеклах – пятна лиц.
Сосед, склонясь над Достоевским,
Разрезал лапой грань страниц.
Несутся кони и попоны,
На жарких мордах – белый мох,
Тюлень-кондуктор полусонный
Засеребрился, как Енох.
Иван Ильич, в тоске сердечной,
Спросил: «Который нынче год?»
«Чего-с?! Шестнадцатый, конечно…» —
Загрохотал кругом народ.
Скорей с площадки! Вот раззява:
Слетел на даму, словно тюк,
И побежал купить направо
В Гвардейском обществе сундук.
III
Провал – и Псков. Весна в разгаре.
Перед Управою – базар.
Иван Ильич в триковой паре
Зашел к приятелю в амбар.
«Ну, как дела?» Хрустя перстами,
Купец зевнул: «Снежок окреп…»
Иван Ильич всплеснул руками:
«Какой снежок?! Да ты ослеп?
Еще не поздно… Брось забаву,
Продай амбар, и сад, и дом,
Отправь жену с детьми в Либаву,
А сам за ними – хоть пешком!» —
«Эй, малый! – закричал приятель.—
Подай мне квасу. Вот так дичь…
Не в меру пьешь, спаси, Создатель!
Поберегись, Иван Ильич».
IV
Иван Ильич сидит на парте —
Как шар обрита голова —
И зубрит в яростном азарте
Французско-русские слова.
На кафедре француз скрежещет,
А сбоку мямлит Митрофан.
Класс свищет, воет, лает, плещет,
Француз вопит: «Silence! [12]12
«Тишина!» (фр.).
[Закрыть]Больван!»
Сосед по парте, скорчив рыло,
Толкнул Ивана Ильича:
«Эй, ты, голландская зубрила,
Дай хоть кусочек калача…»
Иван Ильич озлился: «Борька!
Ты идиот… Настанет день,—
Когда-нибудь вздохнешь ты горько,
Что на французском спал, как пень…»
V
Сатирикон *
Рассветный ветер дунул в щели.
В окне сиреневая муть.
Труп шевельнулся на постели,
Открыл глаза, расправил грудь.
В углу газетный лист вчерашний:
Словесный бокс, идейный шиш…
Кусочек Эйфелевой башни
Торчит над гранью серых крыш.
Иван Ильич встает, вздыхает,
Свирепо чистит башмаки.
Под глазом заревом пылает
Румянец заспанной щеки.
Протер пенсне обрывком лайки,
Слез на паркет в одном носке
И контрабандой от хозяйки
Зажег спиртовку в уголке.
1924
Над Фонтанкой сизо-серой
В старом добром Петербурге
В низких комнатах уютных
Расцветал «Сатирикон».
За окном пестрели барки
С белоствольными дровами,
А напротив двор Апраксин
Впился охрой в небосклон.
В низких комнатках уютных
Было шумно и привольно…
Сумасбродные рисунки
Разлеглись по всем столам.
На окне сидел художник
И, закинув кверху гриву,
Дул калинкинское пиво
Со слюною пополам.
На диване два поэта,
Как беспечные кентавры,
Хохотали до упаду
Над какой-то ерундой…
Почтальон стоял у стойки
И посматривал тревожно
На огромные плакаты
С толстым дьяволом-балдой.
Тихий вежливый издатель,
Деликатного сложенья,
Пробегал из кабинета,
Как взволнованная мышь.
Кто-то в ванной лаял басом,
Кто-то резвыми ногами
За издателем помчался,
Чтоб сорвать с него бакшиш…
А в сторонке, в кабинете,
Грузный, медленный Аркадий,
Наклонясь над грудой писем,
Почту свежую вскрывал:
Сотни диких графоманов
Изо всех уездных щелей
Насылали горы хлама,
Что ни день – бумажный вал.
Ну и чушь… В зрачках хохлацких
Искры хитрые дрожали:
В первом «Ящике почтовом»
Вздернем на кол – и прощай.
Четким почерком кудрявым
Плел он вязь, глаза прищурив,
И, свирепо чертыхаясь,
Пил и пил холодный чай.
Ровно в полдень встанет. Баста!
Сатирическая банда,
Гулко топая ногами,
Вдоль Фонтанки цугом шла
К Чернышову переулку…
Там, в гостинице «Московской»,
Можно досталь съесть и выпить,
Поорать вокруг стола.
Хвост прохожих возле сквера
Оборачивался в страхе,
Дети, бросив свой песочек,
Мчались к нянькам поскорей:
Кто такие? Что за хохот?
Что за странные манеры?
Мексиканские ковбои?
Укротители зверей?..
А под аркой министерства
Околоточный знакомый,
Добродушно ухмыляясь,
Рявкал басом, как медведь:
«Как, Аркадий Тимофеич,
Драгоценное здоровье?» —
«Ничего, живем – не тужим.
До ста лет решил скрипеть!»
Сочельник в Пскове *
До ста лет, чудак, не дожил…
Разве мог он знать и чаять,
Что за молодостью дерзкой
Грянет темная гроза —
Годы красного разгула,
Годы горького скитанья,
Засыпающего пеплом
Все веселые глаза…
<1925><1931>
(Мираж)
Сугробы в дымчатой чалме
Встают буграми в переулке —
И ветер, радостный и гулкий,
Взвевает хлопья в сизой тьме.
Дома молчат,
Сквозистый сад
Пушистым инеем окован…
Закат, румянцем зачарован,
Раскинул тихий водопад.
Хрустят шаги.
Вокруг ни зги.
Снежинки вьются с ветром в лад.
Баржи на скованной Пскове
В лед вмерзли неподвижной грудью.
Шагай и радуйся безлюдью,
Тони в морозной синеве!
Гостиный двор
Рядами нор
Зияет холодно и четко.
Сквозь снег лампада рдеет кротко.
Вверху – декабрьских звезд убор,—
И белый пух
Безмолвных мух
Вкось тихо вьется за забор.
А ветер, свежестью пьяня,
Над башлыком кружит, бездельник.
В окне сверкнул, дробясь, сочельник…
Здесь – в этом доме – ждут меня.
Горит лицо…
В снегу крыльцо.
Сквозь войлок – топот детских лапок.
В передней груда шуб и шапок,
А в зале в блестках – деревцо.
Встряхнешь сюртук,
Пожмешь сто рук —
И влезешь в шумное кольцо.
О белоснежный, круглый стол!
Узвар из терпких груш так лаком…
Кутьи медовой зерна с маком,
Висячей лампы частокол…
Куда-то в бок
Под потолок
Струится пар из самовара.
В углу гудит-бубнит гитара,
Краснеет докторский висок,—
И томный бас
Пленяет нас
Под самоварный говорок…
Но в зале плавною волной
Вальс из-под клавиш заструился.
Цуг пар вкруг елки закружился…
В окне – лес перьев ледяной…
Сквозь блеск свечей,
Сквозь плеск речей
Следишь, как вихрь гудит на крыше,
И в сердце вальс звенит все тише,
И кровь стучит все горячей…
А за стеной,
Как дождь весной,
Ребячий говор все звончей.
Там в детской шумный, вольный пир.
Как хорошо у тети Вали!
Старушка-няня в пестрой шали
Ей-ей не страшный командир…
Пьют чай, пищат,
А в пальцах – клад —
Игрушек елочных охапка.
Стреляет печка – ей не зябко!
Кадет, пыхтя, сосед оршад.
Домашний кот,
По кличке Жмот,
Сел у огня и греет зад…
За елкой – темный уголок…
Трещат светильни, пахнет хвоей.
Телеграфиста с пухлой Зоей
Сюда толкнул лукавый рок.
Сейчас, сейчас
Сей лоботряс,
Хватив для храбрости мадерцы,
К ее туфлям положит сердце,—
Уж трижды крякнул хриплый бас…
Дрожит слегка
Ее рука…
Я не завистник. В добрый час!
Пасха в Гатчине *
Но поздно… В милой толкотне
В передней возишься с калошей.
Двор спит. Склонясь под снежной ношей,
Березка никнет в тишине.
Разрыв постель,
Шипит метель…
Молчат пушистые часовни,
Визжат раскатистые дровни.
В безлюдном сквере стынет ель.
Скрипят шаги.
Вокруг – ни зги.
Снежок заводит карусель…
1925, декабрьПариж
А. И. Куприну
Из мглы всплывает ярко
Далекая весна:
Тишь гатчинского парка
И домик Куприна.
Пасхальная неделя,
Беспечных дней кольцо,
Зеленый пух апреля,
Скрипучее крыльцо…
Нас встретил дом уютом
Веселых голосов
И пушечным салютом
Двух сенбернарских псов.
Хозяин в тюбетейке,
Приземистый, как дуб,
Подводит нас к индейке,
Склонивши набок чуб…
Он сам похож на гостя
В своем жилье простом…
Какой-то дядя Костя
Бьет в клавиши перстом.
Поют нескладным хором,—
О ты, родной козел!
Весенним разговором
Жужжит просторный стол.
На гиацинтах алых
Морозно-хрупкий мат.
В узорчатых бокалах
Оранжевый мускат.
Ковер узором блеклым
Покрыл бугром тахту,
В окне, – прильни-ка к стеклам, —
Черемуха в цвету!
* * *
Вдруг пыль из подворотни…
Скрип петель в тишине,—
Казак уральской сотни
Въезжает на коне.
Ни на кого не глядя,
У темного ствола
Огромный черный дядя
Слетел пером с седла.
Хозяин дробным шагом
С крыльца, пыхтя, спешит.
Порывистым зигзагом
Взметнулась чернь копыт…
Сухой и горбоносый
Хорош казацкий конь!
Зрачки чуть-чуть раскосы,—
Не подходи! Не тронь!
Чужак погладил темя,
Пощекотал чело
И вдруг, привстав на стремя,
Упруго влип в седло…
Всем телом навалился,
Поводья в горсть собрал,—
Конь буйным чертом взвился,
Да, видно, опоздал!
Не рысь, – а сарабанда…
А гости из окна
Хвалили дружной бандой
Посадку Куприна…
* * *
«Мул за стеной соломою шуршит…» *
Вспотел и конь, и всадник.
Мы сели вновь за стол…
Махинище-урядник
С хозяином вошел.
Копна прической львиной
И бородища-вал.
Перекрестился чинно,
Хозяйке руку дал…
Средь нас он был, как дома,—
Спокоен, прост и мил.
Стакан огромный рома
Степенно осушил.
Срок вышел. Дома краше…
Через четыре дня
Он уезжал к папаше
И продавал коня.
«Цена… ужо успеем».
Погладил свой лампас,
А чуб цыганским змеем
Чернел до самых глаз.
Два сенбернарских чада
У шашки встали в ряд:
Как будто к ним из сада
Пришел их старший брат…
Хозяин, глянув зорко,
Поглаживал кадык.
Вдали из-за пригорка
Вдруг пискнул паровик.
Мы пели… Что? Не помню.
Но так рычит утес,
Когда в каменоломню
Сорвется под откос…
1926, мартПариж
Черника *
Мул за стеной соломою шуршит.
В дверях сарая звездный полог зыбкий.
Над темным склоном среброликий щит,
Кузнечики настраивают скрипки.
Нет, не уснуть! Охапка камыша
Спине натруженной сегодня не отрада:
На лунный зов откликнулась душа,
Встает былое – горькая услада.
Луна над Петербургской стороной,
Средь мостовой мерцают рельсы конки,
Крыльцо на столбиках повито тишиной,
Над флигелем темнеет желоб тонкий.
Так любо встать, слегка толкнуть окно
И спрыгнуть в садик на сырую грядку,
Толкнуться к дворнику, – старик храпит давно,—
Чтоб выпустил за гривенную взятку…
Крестовский мост… Звенит условный свист.
У черных свай, где рябь дрожит неверно,
На лодке ждет приятель-реалист.
Скрипят уключины, и весла плещут мерно.
В опаловой, молочно-сизой мгле
Плывут к Елагину в молчанье белой ночи.
Деревья-призраки толпятся по земле,
Вдали над Стрелкою зарницы все короче…
А утром, щуря сонные глаза,
Пьет кротко чай. В окно плывет прохлада.
Мать спрашивает: «Спал ли, егоза?»
О прошлое! Бессмертная баллада…
………………………………………………………………………
Потом война. В июльский день закат
Над крышей белой дачи рдел сурово.
Пришел с газетою покойный старший брат,
Встал у стола… Не мог сказать ни слова.
Вся юность там – в окопах и в полях.
Варшава, Ломжа… Грохот отступленья.
Усталость, раны… Темный бунт папах.
Развал в столице… Подлость и смятенье.
И снова годы, мутные, как дым…
Один из тысячи – в огне гражданской свалки,
Прошел Кубань, и Перекоп, и Крым…
За палубою скрылся берег валкий.
Как давний сон, и мать, и брат, и дом.
Он сжился. Терпит. Так судьбе угодно.
В чужой земле он отдает в наем
Лишь пару рук, – душа его свободна…
<1928>
Над болотцем проносится вздох,—
Это ахнула сонная жаба.
Изумрудный в звездочках мох.
На полянке – с лукошком баба.
Проглядела – не видит – прошла:
Россыпь рыжиков дремлет под елкой.
Под стволом паутинная мгла
И шатер островерхий и колкий.
Стебельки пронизали весь мох.
Средь малиновых капель гвоздики,
В светлых листьях, как сизый горох,
Чуть колышутся гроздья черники.
Не вставай, не сгибайся… Лежи:
За охапкой притянешь охапку…
Возле вала, у старой межи,
Наберешь ты полную шапку.
И на дачу лениво придешь.
Молоко на коленях в тарелке.
Льются ягоды… Легкая дрожь.
Пересыпешь их сахаром мелким.
Холодок на зубах и в душе,—
Сладкий запах лесного затишья.
За калиткой, в густом камыше,
Шелестящая жалоба мышья.
Русские миражи *
Ложка в сонной ладони замрет.
За стволами – крестьянские срубы…
И бесцельно на ласточкин лет
Улыбаются синие губы.
<1929>
Стадо
Вся улочка в пыли
Лилово-золотистой.
Косяк овец вдали
Плывет гурьбой волнистой.
Их блеянье, как плач,
Сквозь гул дробится сипло.
Барбос пронесся вскачь,
Взволнованный и хриплый.
За ребрами дворов
Галдят грачи над яром,
У медленных коров
Набухло вымя шаром,—
Шарахаются вкось,
Взлезают друг на друга.
Раскинув локти врозь,
Мальчишка скачет с луга…
А у ворот стоят
Молодки, девки, бабки,—
Зовут своих телят,
Ягнят несут в охапке…
Как гулкая вода,
Несется: «тпруси, тпруси!»
Идут домой с пруда
Вальяжным шагом гуси.
Закатный светлый дым
Весь алым шелком вышит,
И молоком парным
Дремотный вечер дышит.
На крыльце
В колодец гулко шлепнулась бадья,
Склонилась баба, лихо вздернув пятку,
Над дубом стынет лунная ладья,
Тускнея радужно сквозь облачную грядку.
Туманным пологом окутаны поля,
Блеснул костер косым огнем у рощи.
За срубом зашипела конопля,—
Нет в мире песни ласковей и проще…
Лень-матушка, а не пора ль соснуть?
Солома хрустнет под тугой холстиной,
В оконце хлынет сонный Млечный Путь.
У изголовья – чай с лесной малиной…
Но не уйти: с лугов – медвяный дух,
И ленты ивы над крыльцом нависли.
А там в избе, – стокрылый рокот мух,
И духота, и городские мысли…
Нахмуренный, в рубахе пузырем,
Прошел кузнец, как домовой лохматый,
И из больницы в ботах, с фонарем
Старушка-докторша бредет тропой покатой.
Я гостье рад… В пустыне средь села
Так крепким дорожишь рукопожатьем…
Ты, горечь старая, тяжелая смола,
Каким тебя заговорить заклятьем?
1930