Текст книги "Моя двойная жизнь"
Автор книги: Сара Бернар
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
18
После шумного Огромного успеха в Монреале нас неприятно удивил ледяной прием публики Спрингфилда.
Мы играли «Даму с камелиями», которую почему-то окрестили в Америке «Камиллой». Пьеса, на которую зрители валили толпой, оскорбляла воинствующих пуритан американской глубинки. Критики крупных городов вели споры об этой Магдалине наших дней, а их собратья из провинциальных городов сразу же принялись швырять в нее камни.
Мы то и дело сталкивались в малых городах с предубежденностью чопорной публики против «порочной» Маргариты Готье. Спрингфилд, насчитывавший в ту пору около тридцати тысяч жителей, не был в этом отношении исключением.
Прибыв в Спрингфилд, я отправилась к оружейному мастеру, чтобы купить у него охотничье ружье. Продавец привел меня в длинный, очень узкий двор, где я перепробовала множество ружей. Увлекшись, я не сразу заметила двух джентльменов, с любопытством наблюдавших за моей стрельбой. Мне стало неловко, и я собралась убежать, но тут один из них приблизился ко мне со словами: «Не хотите ли пострелять из пушки, сударыня?» Я едва не упала от удивления и на миг потеряла дар речи, а затем воскликнула: «Да, хочу!»
Мой собеседник оказался директором оружейного завода фирмы «Кольт», и мы тотчас же договорились о встрече. Через час я была на месте, где меня поджидало более тридцати приглашенных по такому случаю, что не вызвало у меня восторга.
Я вдоволь настрелялась из недавно изобретенной пушки-пулемета, не испытав при этом никаких эмоций.
Вечером после спектакля, прошедшего в ледяном молчании зала, мы помчались на всех парах в Балтимор, чтобы догнать поезд, который отправился раньше, чем закончился наш спектакль.
Оба двигателя моего особого поезда, состоявшего из трех тяжелых вагонов, работали на полную мощность, и мы развили такую бешеную скорость, что то и дело подпрыгивали на ходу и каким-то чудом падали обратно на рельсы.
В конце концов нам удалось догнать экспресс, оповещенный о нашем приближении по телефону. Он задержался ровно настолько, чтобы успеть кое-как прицепить наши вагоны, и вскоре мы прибыли в Балтимор, где за четыре дня дали пять представлений.
В этом городе меня поразили две вещи: смертельный холод, царивший в гостиницах и театрах, и красота женщин. Здесь же меня охватила жуткая тоска, ведь мне пришлось встречать Новый год вдали от дорогих мне людей. Проплакав всю ночь, я дошла до той степени отчаяния, когда остается лишь умереть.
Однако в том же милом городе на нашу долю выпал огромный успех, и я покидала Балтимор с сожалением. Мой путь лежал в Филадельфию, где нам предстояло провести неделю.
Мне не понравился этот город, хотя он и очень красив. Публика принимала меня с восторгом, несмотря на замену спектакля в первый же вечер из-за двух актеров, опоздавших на поезд. Вместо «Адриенны Лекуврер» нам пришлось играть «Федру», единственную пьесу, где не были заняты опоздавшие.
Мое пребывание в Филадельфии было омрачено письмом, извещавшим о смерти моего друга Гюстава Флобера, который, как никто из писателей, заботился о красоте нашего языка.
Затем мы отправились в Чикаго. На вокзале меня встречала делегация женщин Чикаго, и очаровательная молодая женщина госпожа Лили В… преподнесла мне букет редких цветов.
Жарретт отвел меня в одно из вокзальных помещений, где меня ждали французские представители.
Наш консул произнес короткую, но горячую речь, которая вызвала у всех добрые чувства. Я уже собиралась покинуть вокзал, как вдруг остолбенела. Черты моего лица исказились таким страданием, что все решили, что мне стало дурно, и устремились мне на помощь. Но тут внезапная ярость пронзила меня как молния, и я решительно шагнула навстречу ужасному призраку, который вновь предстал передо мной.
Это был не кто иной, как тот же гнусный Смит хозяин кита. Он был закутан в меха, и на каждом его пальце сверкало по бриллианту. Я отказалась принять от него цветы и оттолкнула его изо всех сил, удвоенных яростью. Поток бранных слов сорвался с моих побелевших губ. Но эта сцена привела Смита в восторг: он уже предвкушал, как раздутые слухи поползут из уст в уста и у кита прибавится посетителей.
Я остановилась в «Палмер-Хауз», одном из самых великолепных отелей той эпохи, владелец которого господин Палмер был безупречным, обходительным и щедрым джентльменом. Он украсил мои необъятные апартаменты самыми редкими видами цветов и ухитрялся угощать меня на французский лад, что было непросто в ту пору.
Мы собирались пробыть в Чикаго две недели. Успех превзошел всеобщие ожидания, и эти дни показались мне лучшими за все мое пребывание в Америке. Меня удивила жизненная сила города, жители которого вечно спешат куда-то с озабоченным видом. Сталкиваясь, они даже не замедляют шага и не подумают обернуться на крик или предупреждение об опасности. Их не волнует то, что происходит у них за спиной, не интересует, чем был вызван тот или иной возглас, у них нет времени на то, чтобы соблюдать осторожность: их влечет цель.
Местные женщины не работают, как и повсюду в Америке, но не расхаживают по улицам прогулочным шагом, как в других городах, а тоже спешат, спешат к развлечениям.
Я уходила на целый день далеко за город, чтобы не видеть увешанных плакатами людей, зазывавших публику на кита.
В один из дней я отправилась с сестрой и приятелем-англичанином на свиную бойню. Ах, что это было за чудовищное и незабываемое зрелище!
Прибыв туда, мы увидели шествие сотен спешащих, хрюкающих и фыркающих свиней по узкому, приподнятому над землей мостику. Наш экипаж проехал под этим мостом и остановился возле группы поджидавших нас людей. Директор бойни повел нас осматривать свои владения.
Войдя в огромный ангар, грязные и забрызганные окна которого едва пропускали свет, мы почувствовали одуряющий запах, преследовавший нас потом несколько дней. Вокруг клубился кровавый пар, подобный легкому облаку, парящему над косогором в лучах заходящего солнца. Наши барабанные перепонки едва не лопнули от адского шума, в котором слышались почти человеческие стоны забиваемых свиней, резкий свист рубящих члены ножей; уханье потрошителей, которые одним ударом тяжелого топора с размаху рассекали пополам подвешенную на крюке тушу бедного животного; непрерывный скрежет вращающейся бритвы, вмиг обривавшей обрубки туш; шипение кипящей воды, в которой отпаривались головы животных; плеск спускаемой воды, гудки паровозиков, увозящих под гулкие своды вагоны, груженные окороками, колбасами и т. д. И все это сопровождалось музыкой паровозных колоколов, предупреждавших об опасности, которая в этом страшном месте казалась погребальным звоном по убиенным душам…
Тогда чикагские скотобойни были сущим адом. С тех пор некоторое подобие человечности проникло в этот храм свиных жертвоприношений.
Я вернулась в отель совершенно разбитая. Вечером давали «Федру». Я вышла на подмостки в крайне возбужденном состоянии, стараясь отогнать от себя недавние жуткие видения, и отдалась игре с таким самозабвением, что к концу четвертого акта упала на сцене в полном изнеможении.
В день нашего последнего представления мне вручили от имени женщин Чикаго великолепное жемчужное ожерелье.
Я полюбила этот город с озером величиной с маленькое море, а также его жителей, и особенно восторженную публику. Всё, абсолютно всё пришлось мне здесь по душе, за исключением ужасных боен.
Я даже не сердилась на местного епископа, который, подобно священникам других городов, обрушился на мое искусство, а заодно и на всю французскую литературу. К тому же он создал нам такую рекламу своими гневными проповедями, что Аббе даже написал ему следующее письмо: «Ваше высокопреосвященство, будучи в Вашем городе, я, как правило, трачу на рекламу четыреста долларов. Но поскольку Вы сделали ее за меня, посылаю Вам двести долларов для Ваших нищих. Генри Аббе».
Покинув Чикаго, мы отправились в Сент-Луис и проделали путь в 283 мили за четырнадцать часов.
По дороге Аббе и Жарретт показали мне балансовый итог шестидесяти двух представлений за время наших гастролей: он составил 227 459 долларов или 1 137 280 франков, в среднем 18 343 франка за спектакль.
Я порадовалась за Генри Аббе, который обанкротился в предыдущем турне с труппой замечательных оперных артистов, а еще больше за себя, поскольку получала львиную долю сбора.
Мы провели в Сент-Луисе целую неделю, с 24 по 31 января. Признаться, этот чисто французский город понравился мне меньше других американских городов из-за своей грязи и убогих гостиниц.
С тех пор город преобразился благодаря немцам. Но в то время, в 1881 году, он был чудовищно грязным.
Увы, мы были тогда плохими колонизаторами, и все города, где господствовали французы, отличались бедностью и отсталостью.
Томясь в Сент-Луисе от скуки, я решила уехать раньше, выплатив директору неустойку. Но неподкупный Жарретт, суровый человек долга, сказал мне, потрясая контрактом:
– Нет, мадам. Надо остаться. Умереть со скуки, но остаться.
Чтобы меня развлечь, он повез меня в знаменитую пещеру, где обитали миллионы безглазых рыб. Свет никогда не проникал под ее своды, и древним рыбам не требовалось зрение.
Мы решили осмотреть пещеру и стали осторожно спускаться, карабкаясь на четвереньках, как кошки. Путь продолжался бесконечно. Наконец проводник сказал: «Мы пришли».
В этом месте своды были достаточно высокими, и можно было выпрямиться во весь рост. Но в кромешной тьме ничего не было видно. Я услышала, как чиркнули спичкой, и в тусклом свете зажженного фонаря увидела перед собой, у самых ног, довольно глубокий естественный водоем.
– Видите, – преспокойно заявил проводник, – вот водоем. Но в данный момент в нем нет ни воды, ни рыбы; нужно прийти сюда через три месяца.
Жарретт скорчил такую рожу, что, глядя на него, я разразилась истерическим хохотом с рыданиями и икотой и едва не задохнулась. Я спустилась в водоем в надежде найти хоть какой-нибудь предмет, рыбью косточку или что-нибудь другое, но там было пусто… абсолютно пусто…
Возвращаться пришлось также на четвереньках. Я шла следом за Жарреттом, и, глядя на его широкую согбенную спину, изрыгавшую проклятья вперемежку с ворчанием, до того развеселилась, что все мои сожаления как рукой сняло. Я дала нашему проводнику десять долларов, чем привела его в неописуемое изумление.
Когда мы вернулись в гостиницу, я узнала, что меня уже два часа дожидается ювелир.
– Ювелир! Но я не собираюсь покупать украшений, у меня их и так больше чем достаточно!
Но Жарретт подмигнул стоявшему рядом Аббе, и мы вошли в комнату. Я сразу же поняла, что оба моих импресарио в сговоре с ювелиром. Мне разъясняют, что мои украшения необходимо почистить, и ювелир готов их обновить и подремонтировать для выставки!
Я протестую, но это не помогает. Жарретт уверяет меня, что дамы Сент-Луиса жаждут этого зрелища, которое послужит мне прекрасной рекламой, что мои украшения потускнели, к тому же ювелир заменит недостающие камешки почти даром… Какая экономия, только представьте себе… И я сдаюсь, утомленная бесплодными спорами.
Два дня спустя дамы города сходились к сверкающей витрине ювелирного магазина полюбоваться моими украшениями. Но бедная Герар, которая тоже пошла туда, вернулась сама не своя.
– Они добавили к вашим украшениям шестнадцать пар сережек, два ожерелья и тридцать колец, а также лорнет, весь в жемчугах и рубинах, золотой портсигар, обрамленный бирюзой, маленькую трубку, янтарный чубук, который усыпан бриллиантовыми звездами, шестнадцать браслетов, зубочистку с сапфиром в виде звезды и очки с золотыми дужками и жемчужными наконечниками! Они изготовили их специально, потому что никто не носит таких очков! А внизу – подпись: «Рабочие очки госпожи Сары Бернар!»
Нет, это было уж слишком: ради рекламы меня заставляли курить трубку и носить очки!.. Я села в коляску и отправилась к ювелиру, но, приехав, уткнулась в запертую дверь. Дело было в субботу, в пять часов вечера, и в лавке было темно и пусто.
Вернувшись в гостиницу, я высказала свое недовольство Жарретту. Тот спокойно ответил:
– Ну и что же, сударыня? Множество девушек носят очки. Что касается трубки, то ювелир сказал мне, что уже получил пять заказов, и это скоро войдет в моду. И вообще, какой смысл сердиться: показ окончен, сегодня вечером вы получите назад свои украшения, а послезавтра нас здесь не будет.
В самом деле, в тот же вечер ювелир вернул мне мои обновленные и начищенные до блеска драгоценности. Среди них был и тот самый золотой портсигар в бирюзовой оправе, который красовался на выставке. Я была не в силах втолковать что-либо этому человеку, добродушие и радость которого растопили мой гнев.
Но реклама едва не стоила нам жизни: несколько злоумышленников, привлеченных таким количеством драгоценностей, собрались нас ограбить. Они думали, что драгоценности находятся в большом мешке, который всегда носил мой управляющий.
В воскресенье 30 января, в восемь часов утра, мы покинули Сент-Луис и направились в Цинциннати. Я ехала в том же благоустроенном пульмановском вагоне. По моей просьбе он был последним в нашем поезде, чтобы я могла наслаждаться с его площадки красотой проносившихся мимо изумительных разнообразных пейзажей.
Не прошло и десяти минут после нашего отъезда, как один из охранников свесился с площадки и, тут же выпрямившись, взял меня за руку и прошептал по-английски с тревогой:
– Мадам, прошу вас вернуться в купе!
Я поняла, что мне грозит реальная опасность, и быстро вернулась. Он дернул «стоп-кран» и, прежде чем поезд остановился, подал знак второму охраннику. Сделав предупредительный выстрел, оба полезли под поезд.
Жарретт, Аббе и вся труппа столпились в узком коридорчике. Я присоединилась к ним, и мы с изумлением увидели, как охранники вытащили из-под моего вагона вооруженного до зубов мужчину.
Когда ему приставили по револьверу к обоим вискам, он признался, что является членом банды, готовившей в Сент-Луисе похищение моих драгоценностей – реклама ювелира сделала-таки свое дело! – и ему было поручено отцепить мой вагон от состава по дороге между Сент-Луисом и Цинциннати, в местечке под названием Птит-Монте. Это должно было произойти ночью, и, поскольку мой вагон шел последним, не было ничего проще: стоило только приподнять огромный крюк и вытащить его из кольца.
Бандит, который примостился под моим вагоном, был настоящим гигантом. Мы осмотрели его приспособления: толстенные ремни шириной в полтора метра, которыми он был привязан к перегородкам между колесами. Его руки оставались при этом совершенно свободными. Мужество и хладнокровие гиганта были просто поразительны.
Он рассказал, что семеро вооруженных мужчин поджидают нас в Птит-Монте. Если бы мы не оказали им сопротивления, они не причинили бы нам зла, а только забрали бы мои драгоценности и деньги, хранившиеся у секретаря, – две тысячи триста долларов.
О, этот человек знал буквально все!
Он проговорил на ломаном французском языке:
– Вам, мадам, не сделали бы ничего плохого, и даже ваш хорошенький револьвер остался бы при вас.
Таким образом, вся шайка знала, что мой секретарь едет в одном со мной вагоне, имея при себе сумму в две тысячи триста долларов и не представляет для них никакой опасности (бедный Чэттертон!), а также что у меня есть очень хорошенький револьвер, украшенный камнем «кошачий глаз».
Бандит был крепко связан, и к нему приставили обоих охранников, а наш поезд дал задний ход и покатил обратно в Сент-Луис (мы находились в пути не более четверти часа). Из полиции нам прислали пятерых сыщиков, и с получасовым интервалом перед нами пустили товарный состав с восемью полицейскими, которые должны были сойти в Птит-Монте. Наш гигант был передан в руки правосудия, и мне обещали оказать ему снисхождение ввиду сделанных им признаний. Вскоре я узнала, что обещание было выполнено, и преступника выслали на родину, в Ирландию.
После этого случая каждую ночь мой вагон стали цеплять между двумя другими вагонами, а днем мне разрешали ехать в хвосте состава при условии, что на моем наблюдательном пункте будет находиться вооруженный полицейский, причем за мой же счет.
Мы выехали примерно через двадцать пять минут после товарного состава. Ужин прошел очень весело, и все были возбуждены. Что касается охранника, который обнаружил под поездом бандита, то мы с Аббе так щедро его отблагодарили, что он напился и то и дело являлся целовать мне руки, роняя пьяные слезы и повторяя без умолку: «Я спас француженку! Я – настоящий джентльмен!»
Когда мы наконец подъехали к Птит-Монте, было уже совсем темно, и машинист решил проскочить это место на полном ходу. Но не проехали мы и пяти миль, как под колесами поезда стали взрываться петарды, и пришлось сбавить скорость. Что же за новая опасность нас подстерегала? Всем стало не по себе. Женщины заволновались, а некоторые заплакали. Мы ехали черепашьим шагом и вглядывались во тьму, силясь различить в свете сигнальных ракет силуэт человека либо группы людей.
Аббе считал, что нужно прибавить ходу, поскольку, по его мнению, эти петарды были подложены бандитами для того, чтобы подстраховать гиганта на случай, если он не сумеет отцепить наш вагон. Но машинист отказался увеличить скорость на том основании, что это предупредительные сигналы железнодорожной администрации и он не может рисковать нашими головами из-за простого предположения.
Он был, несомненно, прав, этот отважный человек. «Мы сумеем справиться с горсткой бандитов, – говорил он, – но я не отвечаю за вашу жизнь, если поезд сойдет с рельсов или свалится в пропасть».
Мы двигались еле-еле, потушив в вагоне все огни, чтобы видеть, оставаясь незамеченными. Мы скрывали правду от труппы, за исключением трех мужчин, которых я позвала на помощь. Актерам нечего было опасаться грабителей. Речь шла только обо мне. Чтобы избежать вопросов и уклончивых ответов, мой секретарь сказал труппе, что на дороге ведется ремонт и поэтому пришлось сбавить ход, а также что вышла из строя газовая труба и через некоторое время свет будет включен опять. Затем мы оборвали связь с моим вагоном.
Минут через десять поезд затормозил перед большим семафором, и к нам устремились какие-то люди, которых мы поначалу с перепугу приняли за бандитов. Но это была ремонтная бригада железнодорожников, и я до сих пор вздрагиваю при мысли, что они едва не погибли от наших рук.
Раздался первый выстрел, и если бы наш отважный машинист не прокричал «стоп!», разразившись страшным ругательством, двое-трое из них были бы ранены. Я тоже схватилась за револьвер. Но, прежде чем я нажала на курок, меня можно было обезоружить, связать и убить раз сто.
Всякий раз, когда я собираюсь в какое-нибудь незнакомое место, я беру с собой пистолет. Я называю его револьвером, но на самом деле это обыкновенный пистолет устаревшего образца с такой тугой гашеткой, что мне приходится нажимать на нее обеими руками. Я стреляю неплохо для женщины, но мне нужно время, чтобы прицелиться, а это не очень-то удобно, когда имеешь дело с грабителями. И все же я всегда ношу пистолет с собой. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, он лежит на моем столе в своей тесной кобуре. И если бы сейчас передо мной появился убийца, мне пришлось бы сначала отстегнуть тугую кнопку, потом кое-как вытащить пистолет из тесной кобуры и наконец взвести неподатливый курок и обеими руками нажать на спуск.
Но человек такое странное существо, что эта крошечная и до нелепости бесполезная штука кажется мне надежной защитой. И я, пугливая, как трясогузка, чувствую себя в безопасности рядом со своим маленьким другом, который, должно быть, покатывается со смеху, глядя на меня из своего укрытия.
Наконец нам сообщили, что товарный поезд, отправленный перед нами, сошел с рельсов, но, к счастью, при этом никто не пострадал. Бандиты из Сент-Луиса всё предусмотрели и подготовили крушение поезда в двух милях от Птит-Монте на случай, если их собрат, спрятавшийся под моим вагоном, не сможет его отцепить. Когда произошло крушение, злоумышленники бросились к поезду (моему поезду, как они полагали) и были окружены группой полицейских. Говорят, бандиты отбивались как черти. Один из них был убит на месте, двое ранены, а остальные взяты под стражу.
Несколько дней спустя главарь шайки был повешен. Это был двадцатипятилетний парень по имени Альберт Виртц, бельгиец по национальности. Я сделала все, чтобы его спасти, ибо чувствовала, что невольно толкнула его на преступление.
Если бы Аббе и Жарретт так не гнались за рекламой и не добавили к моим украшениям другие драгоценности на сумму более полумиллиона франков, этот несчастный, возможно, не вздумал бы их украсть. Кто знает, какие мысли бродили в его юной бедной и, быть может, талантливой голове?
Возможно, проходя мимо витрины ювелирного магазина, он сказал себе: «Здесь украшений на миллион франков, если бы они были моими, я обратил бы их в деньги, вернулся бы в Бельгию и доставил радость моей бедной матушке, которая портит себе глаза за работой при свете лампы, а еще выдал бы замуж сестру». Возможно, он был изобретателем и думал: «Ах, если бы у меня было столько денег, я смог бы самостоятельно внедрить мое изобретение, а не продавать патент какому-нибудь заслуженному мерзавцу за кусок хлеба. Зачем ей столько, этой артистке? Ах, если бы у меня были эти деньги!» Быть может, он даже заплакал от бессильной ярости при виде стольких богатств, принадлежащих одному-единственному человеку! Не исключено, что преступный замысел созрел в чистой, незапятнанной душе…
Кто ответит, куда может завести юношу надежда? Все начинается с прекрасной мечты и кончается бешеным желанием претворить задуманное в жизнь. Красть чужое добро нехорошо, но это не должно караться смертью! Убийство двадцатипятилетнего человека куда более страшное преступление, нежели кража драгоценностей и даже вооруженный разбой. Общество, которое совершает коллективное убийство именем правосудия, заслуживает куда большего презрения, чем несчастный вор или убийца-одиночка!
Да, я оплакивала этого незнакомца, который был негодяем либо героем, а скорее всего, обыкновенным грабителем, но ему было только двадцать пять лет, и он имел право на жизнь.
Я ненавижу смертную казнь! Это дикий и варварский пережиток прошлого, и цивилизованные страны должны устыдиться своих виселиц и гильотин! Каждая человеческая душа способна на жалость и слезу сострадания, и эта слеза может оросить доброе семя, которое даст ростки раскаяния!
Ни за что на свете я не хотела бы оказаться в числе тех, кто осудил преступника на смерть. И не странно ли, что среди них немало добрых людей, которые, вернувшись домой, нежно целуют жену и строго журят малыша, оторвавшего голову кукле?..
Я присутствовала при четырех смертных казнях: один раз в Лондоне, один раз в Испании и дважды в Париже.
В Лондоне я видела казнь через повешение, самую гнусную и лицемерную из всех казней. Смертнику было лет тридцать. У него было мужественное, волевое лицо. На миг мы встретились с ним глазами, и он пожал плечами, окинув меня, зеваку, взглядом, полным презрения. Я почувствовала, насколько возвышеннее строй его мыслей, и подумала, что сам он куда значительнее как личность всех собравшихся на казнь. Быть может, это было вызвано тем, что он стоял у порога великой тайны. Мне даже показалось, что он улыбался, когда ему надевали на голову колпак. Я была так потрясена увиденным, что убежала, не дождавшись конца.
В Мадриде я увидела варварскую казнь через удушение, после чего не могла опомниться от ужаса в течение нескольких недель. Осужденного обвинили в убийстве собственной матери и приговорили к смерти, не представив ни одного вещественного доказательства вины. В тот миг, когда его усадили, чтобы подвергнуть гарроте, несчастный закричал: «Матушка, я иду к тебе, и ты скажешь мне, что они солгали!» Эти слова, произнесенные по-испански дрожащим голосом, перевел мне атташе английского посольства, который присутствовал вместе со мной на казни. В этом душераздирающем крике было столько неподдельной искренности, что невозможно было не поверить в невинность осужденного. Таково же было мнение всех моих спутников.
Две другие казни, на которых я присутствовала, происходили в Париже на площади Рокетт. Во время одной из них казнили молодого студента-медика, который вместе с товарищем убил старую торговку газетами. Это было гнусное и бессмысленное преступление, но человек, совершивший его, был не в своем уме. Наделенный недюжинными способностями, он поступил в институт досрочно, перетрудился и тронулся умом. Его следовало отправить в загородную больницу, вылечить и вернуть науке.
Это была незаурядная личность. Он так и стоит у меня перед глазами, этот бледный несчастный юноша с печальным блуждающим взором. Да-да, я знаю, он зарезал бедную беззащитную старуху, и это ужасно! Но ему было только двадцать три года, и у него было непомерное честолюбие. К тому же, работая в морге, он привык резать руки и ноги, вскрывая трупы женщин, мужчин и детей. Все это, конечно, не оправдывает его чудовищного поступка, но следует учитывать и эти обстоятельства, которые способствовали падению его морали, и без того пошатнувшейся от непосильного труда и нищеты. Я считаю, что люди, навсегда погасившие этот разум, который еще мог бы принести пользу науке и человечеству, совершили преступление против общества.
Последняя казнь, которую мне довелось увидеть, – казнь анархиста Вайяна. Это был энергичный и мягкий человек с очень передовыми идеями, впрочем не более передовыми, чем идеи тех, кто с той поры пришел к власти.
Будучи слишком бедным, чтобы позволить себе роскошь дорогих зрелищ, он часто просил у меня билеты в мой тогдашний театр, «Ренессанс». Ах, бедность – плохая советчица! Сколько же терпения нужно тем, кто страдает от нищеты…
Как-то раз, когда я играла в «Лорензаччо», Вайян зашел ко мне в гримерную.
– О! – сказал он мне. – Этот Флорантэн такой же анархист, как и я, но он убил тирана, а не тиранию! Я буду действовать иначе!
Несколько дней спустя он бросил бомбу в общественном месте, а именно в Палате депутатов. Несчастный оказался не столь ловким, как презираемый им Флорантэн, и никого не убил, причинив вред только себе.
Я попросила, чтобы меня известили о дне его казни. И однажды вечером, в театре, кто-то из приятелей сказал мне, что казнь назначена на понедельник, семь часов утра.
После спектакля я отправилась на улицу Мерлен, что пересекается с улицей Рокетт. Дело было в скоромное воскресенье, и в городе царило оживление. Повсюду пели, смеялись и плясали.
Я не смогла добиться свидания в тюрьме и прождала всю ночь, сидя на снятом мной балконе первого этажа. Промозглая туманная ночь окутала меня своей тоской. Я не ощущала холода, так как кровь бурлила в моих жилах Церковные часы лениво отбивали время: час умер! Да здравствует новый час! До меня доносились неясные, приглушенные звуки шагов и голосов, треск дерева. Утром я поняла, что означал этот странный таинственный шум: посреди площади Рокетт был возведен эшафот.
Какой-то человек пришел потушить ночные фонари. Малокровное небо разливало над нами свой чахоточный свет. Понемногу собралась толпа. Люди сбились в одну кучу. Дороги были перекрыты. Время от времени невозмутимые люди быстро проходили сквозь толпу, показывали удостоверения стражу порядка и скрывались под сводами тюрьмы. Это были журналисты. Я насчитала их более десяти. Затем парижские гвардейцы, которых было вдвое больше обычного, так как опасались налета анархистов, выстроились вдоль мрачного сооружения. По сигналу они обнажили шпаги, и двери тюрьмы отворились. На пороге появился бледный, но энергичный и отважный Вайян. Он прокричал уверенным мужественным голосом: «Да здравствует анархия!» Ответом ему было молчание. Смертника схватили и повалили на доски эшафота. Нож гильотины упал с беззвучным шумом, и мертвое тело опрокинулось. В один миг эшафот был разобран, площадь вычищена, перекрытия сняты, и толпа, хлынувшая на площадь, чтобы вдохнуть запах только что разыгравшейся трагедии, тщетно искала на земле следы пролитой крови.
Женщины, дети и старики копошились на тесной площади, где только что погиб ужаснейшей из смертей человек, радевший за эту чернь, требовавший для нее равных прав, привилегий и свобод!
Закрыв лицо вуалью, чтобы меня не узнали, я смешалась с толпой, опираясь на руку друга. Мое сердце обливалось кровью: я не услышала ни одного слова благодарности в адрес этого человека, ни малейшего намека на протест, призыв к отмщению… Мне хотелось крикнуть: «Вы, стадо баранов! Вы должны целовать камни, омытые кровью несчастного безумца, погибшего из-за вас, ради вас, в надежде на вас!» Но меня опередил какой-то мерзавец с воплем: «Спрашивайте… последние минуты Вайяна! Спрашивайте… Спрашивайте подробности! Спрашивайте… Спрашивайте!»
О, бедный Вайян! Его обезглавленное тело увозили в сторону Кламара. А легкомысленная толпа, ради которой он страдал, боролся и погиб, уже расходилась, позевывая. Бедный Вайян! Он был одержим безумными, но благородными идеями!