Текст книги "Моя двойная жизнь"
Автор книги: Сара Бернар
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
3
День 26 января 1872 года стал для «Одеона» подлинным праздником актерского искусства. Весь Париж, не пропускающий ни одной премьеры, Париж, пылкий, как юноша, собрался в его широком, торжественном и запыленном зрительном зале.
Ах! Что это было за великолепное, волнующее представление!
Какой триумф ждал бледного, сурового и зловещего Жеффруа, одетого в черный костюм дона Саллюстия! Меленг, игравший дона Сезара де Базана, несколько разочаровал публику, но публика была не права… Роль дона Сезара де Базана создает обманчивое впечатление удавшейся роли: она неизменно привлекает актеров своим блеском в первом действии, однако четвертый акт, написанный ради нее, удручает своей тяжеловесностью и никчемностью. Можно с легким сердцем выбросить его из пьесы, как улитку из раковины, и пьеса не станет от этого ни менее правдивой, ни менее убедительной.
В тот же день 26 января туманная завеса, дотоле застилавшая от меня будущее, спала, и я почувствовала, что рождена для славы. До сих пор я была лишь любимицей студентов, отныне я стала Избранницей Публики.
Задыхаясь от волнения, оглушенная и очарованная собственным успехом, я совсем потеряла голову в нескончаемом потоке поклонников и поклонниц.
Но внезапно толпа расступилась, люди выстроились в ряд, и я увидела направлявшихся ко мне Виктора Гюго и Жирардена. Тотчас же я припомнила все свои глупые предрассудки по отношению к этому величайшему гению. Мне пришла на память наша первая встреча, во время которой я держалась чопорно и подчеркнуто вежливо с этим неизменно добрым и снисходительным человеком. Меня подмывало теперь, когда моя судьба расправляла крылья для полета, во весь голос заявить ему о своем раскаянии и бесконечной признательности.
Но, опередив меня, он преклонил колено и, прильнув губами к моим рукам, прошептал: «Благодарю, благодарю».
И это он благодарил меня! Он, великий Виктор Гюго, со своей столь возвышенной душой, Виктор Гюго, чей универсальный гений объял целый мир! Он, чьи руки щедро осыпали милостью, словно драгоценными камнями, самых заклятых своих врагов!
Ах! В тот миг я чувствовала себя такой ничтожной, пристыженной и счастливой одновременно!
Поднявшись, он принялся пожимать тянувшиеся к нему отовсюду руки, и для каждого находилось у него подходящее слово.
Он был прекрасен в тот вечер: от его высокого чела исходило сияние, густая шевелюра серебрилась, словно скошенная трава при лунном свете, а глаза смеялись и лучились.
Не решившись броситься в объятия Виктора Гюго, я упала в объятия Жирардена, который был мне с самого начала верным другом, и разрыдалась. Он увлек меня в мою гримерную со словами: «Теперь главное – не дать этому шумному успеху вскружить вам голову. Теперь, когда вы увенчаны лаврами, не нужно больше проделывать сальто-мортале. Нужно стать более гибкой, более покладистой и общительной».
Я посмотрела ему в глаза и ответила: «Дружище, я знаю, что никогда не буду ни гибкой, ни покладистой. Попробую стать общительной – вот все, что могу вам обещать. Что касается моего венца, клянусь вам, что, несмотря на все мои сальто-мортале, от которых я ни за что не откажусь, он не слетит у меня с головы, чует моя душа».
Поль Мёрис, присутствовавший при нашей беседе, напомнил мне о ней в день премьеры «Анжело» в театре Сары Бернар 7 февраля 1905 года.
Вернувшись домой, я долго беседовала с госпожой Герар и, когда она собралась уходить, упросила ее побыть со мной еще. Будущее, открывавшееся передо мной, сулило мне столько надежд, что я стала опасаться воров. «Моя милочка» осталась со мной, и мы проговорили до самого рассвета.
В семь часов мы сели в карету, и я отвезла мою дорогую подругу домой, а затем целый час гуляла пешком.
Я и прежде имела успех: в «Прохожем», «Драме на улице Мира», Анна Демби в «Кине», в «Жане-Мари», но я чувствовала, что мой успех в «Рюи Блазе» превзошел все и что отныне обо мне можно спорить, но пренебрегать мной уже нельзя.
Нередко поутру я отправлялась навестить Виктора Гюго; он был по-прежнему сама доброта и обаяние.
Когда я совсем освоилась, то поведала ему о своих первоначальных впечатлениях, обо всех своих дурацких взбалмошных выпадах против него, обо всем, что мне внушали и чему я верила из-за своего простодушного неведения в светских делах.
Однажды утром Мэтр беседовал со мной с особенным удовольствием. Он попросил позвать госпожу Друэ, чья кроткая душа была спутницей его гордой и мятежной души, и сказал ей с грустным смехом: «Злые люди сеют семена заблуждения в любую почву, не заботясь о всходах».
То утро навеки запечатлелось в моей памяти, ибо этот великий человек еще долго-долго говорил. Нет, он говорил не для меня, а ради тех, кого я представляла в его глазах. Быть может, я олицетворяла для него все то молодое поколение, чей разум, отравленный буржуазно-клерикальным воспитанием, был чужд всякой благородной идее, всякому стремлению к новому?
В то утро, покидая Виктора Гюго, я чувствовала себя более достойной его дружбы.
Я направилась к Жирардену. Его не было дома. Мне хотелось поговорить с кем-то, кто любит поэта. И я отправилась к маршалу Канроберу.
Там меня ждал большой сюрприз: спустившись из экипажа на землю, я едва не столкнулась с маршалом, как раз выходившим из дому.
– Что случилось? Все откладывается? – спросил он со смехом.
Ничего не понимая, я глядела на него несколько ошалело…
– Как, вы забыли, что пригласили меня на обед?
Я была в замешательстве. Как я могла об этом позабыть!
– Что ж, тем лучше! – сказала я наконец. – Мне страшно хотелось с вами поговорить. Садитесь, сейчас я отвезу вас к себе.
И я поведала о своем недавнем свидании с Виктором Гюго. Я пересказала ему прекрасные мысли, которыми он поделился со мной, не задумываясь о том, что многие из них противоречили взглядам маршала. Но этот замечательный человек умел восхищаться. И, хотя он не мог – а скорее не хотел – изменять своим убеждениям, он одобрил великие мысли, которые должны были привести к великим переменам.
Однажды, когда он был у меня в гостях вместе с Бюзнахом[55]55
Уильям Бюзнах (1832–1907) – французский актер, директор театра «Атеней» в 1867–1868 гг., автор пьес и драматических обработок романов Э. Золя.
[Закрыть], возник довольно бурный политический спор. В какой-то миг я испугалась, что дело примет скверный оборот, поскольку Бюзнах был одним из самых умных и самых грубых во Франции людей. (Необходимо уточнить, что маршал Канробер, будучи вежливым и прекрасно воспитанным человеком, по уму ничуть не уступал Уильяму Бюзнаху.)
Бюзнах, раздосадованный насмешливыми ответами маршала, вскричал:
– Господин маршал, держу пари, что вы не посмеете изложить на бумаге гнусные утопии, которые вы только что защищали!
– О, господин Бюзнах, – холодно отвечал Канробер, – сталь, при помощи которой мы с вами пишем историю, разной закалки: вы используете перо, а я шпагу!
Обед, о котором я напрочь позабыла, был назначен еще несколько дней назад. Дома нас поджидали гости: Поль де Ремюза, очаровательная мадемуазель Окиньи и молодой атташе посольства господин де Монбель. Я с грехом пополам объяснила свое опоздание, и день увенчался сладостным союзом душ. Никогда еще я не слушала с таким неизъяснимым наслаждением, как в тот день.
Во время одной из пауз мадемуазель Окиньи сказала, придвинувшись к маршалу:
– Не кажется ли вам, что наша юная подруга должна поступить в «Комеди Франсез»?
– О нет, нет! Я так счастлива в «Одеоне»! Я дебютировала в «Комеди», и все то недолгое время, что оставалась там, была столь несчастна…
– Вам придется, милый друг, придется туда вернуться. Поверьте, это случится рано или поздно. Но лучше раньше.
– Полноте! Не омрачайте моей радости, никогда еще я не была так счастлива, как сегодня!
Несколько дней спустя поутру горничная вручила мне письмо. На конверте я увидела широкую круглую марку, которую окаймляла надпись: «Комеди Франсез».
Я припомнила, как десять лет назад, почти что день в день наша старая служанка Маргарита вручила мне с ведома матушки письмо в таком же точно конверте. Тогда я раскраснелась от радости. Теперь я почувствовала, что легкая бледность выступила на моем лице.
Всякий раз, когда непредвиденные обстоятельства вторгаются в мою жизнь, я невольно отступаю назад. Какой-то миг я цепляюсь за что попало, а затем очертя голову бросаюсь в неизвестность, подобно акробату, который держится за свою трапецию перед тем, как с размаху ринуться в пустоту. В мгновенье ока сиюминутное становится для меня прошедшим, вызывая во мне чувство трогательной нежности как безвозвратно погибшее. Но я обожаю также то, что будет. Будущее влечет меня своей таинственной неизвестностью. Предчувствие всегда говорит мне, что меня ждет нечто невиданное. И вот, я вся дрожу в сладостной тревоге и нетерпении.
Я получаю множество писем, но мне всегда этого мало. Письма все прибывают, прибывают, словно волны морского прилива, и я гляжу на них как завороженная. Что несут они мне, эти таинственные посланцы, маленькие и большие, розовые и голубые, желтые и белые?
Что выбросят на скалы эти огромные яростные волны, опутанные мрачными водорослями? Труп какого-нибудь юнги? Обломки затонувшего корабля? А что выплеснут на берег те низкие короткие волны, в которых отражается голубое небо, или те маленькие смешливые волны? Быть может, розовую морскую звезду? Или сиреневую актинию? А может быть, перламутровую ракушку?
Я никогда не распечатываю письма сразу же по получении. Сначала я долго разглядываю конверт, пытаясь узнать почерк писавшего, тщательно изучаю штемпель и, лишь окончательно убедившись, от кого это письмо, вскрываю конверт.
Неопознанные письма распечатывает мой секретарь либо моя милая подруга Сюзанна Сейлор. Друзья, зная за мной эту привычку, всегда пишут свои имена либо ставят инициалы в углу конверта. В то время у меня еще не было секретаря. Его заменяла «моя милочка».
Я долго изучала то самое письмо и наконец отдала его Герар.
– Это письмо от господина Перрена, директора «Комеди Франсез», – сказала она. – Он просит вас назначить ему час свидания во вторник или в среду пополудни в «Комеди» либо у вас.
– Спасибо. Какой сегодня день?
– Понедельник.
Я усадила Герар за письменный стол:
– Напиши ему, пожалуйста, что я приеду к нему завтра в три.
В то время я получала в «Одеоне» жалкие гроши. Я жила на средства, оставленные мне отцом, то есть на то, что удалось получить при помощи гаврского нотариуса, и эти деньги таяли на глазах.
Я разыскала Дюкенеля и показала ему письмо.
– Ну и что же ты собираешься предпринять? – спросил он.
– Ничего. Хочу посоветоваться с тобой.
– Что ж, советую тебе остаться в «Одеоне». К тому же срок твоего ангажемента истекает лишь через год, и я тебя не отпущу!
– В таком случае прибавь мне жалованье. В «Комеди» мне обещают двенадцать тысяч франков в год, дай мне пятнадцать тысяч, и я останусь, тем более что мне не хочется уходить.
– Послушай, – вкрадчиво сказал мне обворожительный директор. – Ты ведь знаешь, что я не могу решать это самолично. Но обещаю тебе сделать все, что в моих силах.
Дюкенель всегда держал свое слово.
– Зайди ко мне завтра по дороге в «Комеди», я передам тебе ответ Шилли. Но даже если он наотрез откажется прибавить тебе жалованье, не уходи! Мы найдем какой-нибудь другой способ. И потом… потом… Нет, больше ничего не могу тебе сказать!
На следующий день я снова пришла к нему, как было условлено. В кабинете директора меня ждали Дюкенель и Шилли. Шилли сразу же набросился на меня:
– Дюкенель сказал мне, что ты собираешься уходить? Куда? Это глупо! Твое место здесь! Послушай, обдумай все хорошенько… В «Жимназ» играют только современные и костюмированные пьески. Это не для тебя. В «Водевиле» – то же самое. В «Гэте» ты сорвешь голос. Для «Амбигю» ты слишком хорошо воспитана…
Я молча глядела на него, понимая, что его компаньон не сказал ему о «Французском театре». От моего молчания ему стало неловко, и он пробормотал:
– Ну что? Ты согласна со мной?
– Нет! Ты забыл про «Комеди»!
Широкое кресло, в котором он сидел, сотряслось от его смеха.
– О нет, дружочек, об этом нечего и думать: в «Комеди» сыты по горло твоим строптивым норовом. Вчера вечером я ужинал с Мобаном. Кто-то сказал, что тебя должны взять в «Комеди Франсез», так он чуть было не задохнулся от ярости. Можешь мне поверить, он отзывался о тебе не слишком лестно, этот великий трагик.
– В таком случае ты должен был меня защитить! – вскричала я с досадой. – Ведь тебе известно, какие большие доходы я приношу театру.
– Я и защищал тебя, как мог. Я даже сказал, что в «Комеди» должны почесть за счастье заполучить актрису с такой волей, как у тебя, что, может быть, это внесет ноту разнообразия в монотонный стиль Дома. Я говорил то, что думаю. Но он, этот бедный трагик, был вне себя. Он считает тебя бесталанной. Во-первых, он утверждает, что ты не умеешь читать стихи, ты произносишь «а» слишком открыто… Наконец, исчерпав все доводы, он сказал, что тебя примут в «Комеди Франсез» только через его труп.
Некоторое время я молчала, взвешивая все «за» и «против» возможного исхода своей попытки. Наконец, решившись, я выдавила из себя, уже утратив прежний пыл:
– Значит, ты не хочешь прибавить мне жалованье?
– Нет, тысячу раз нет! – заорал Шилли. – Можешь шантажировать меня, когда истечет срок твоего ангажемента. Тогда будет видно. Пока же у меня есть твоя подпись, у тебя – моя, и я дорожу нашим договором. «Французский театр» – единственный театр, помимо этого, который тебе подходит. И с его стороны я не жду подвоха.
– Возможно, ты ошибаешься.
Он резко вскочил с места, встал против меня, держа руки в карманах, и сказал мне гнусным фамильярным тоном:
– Вот как! Ты, должно быть, принимаешь меня за дурака!
Я спокойно поднялась и, слегка отстранив его рукой, промолвила:
– Да, я считаю тебя трижды дураком!
И устремилась к лестнице, где меня настиг голос Дюкенеля. Его призывы были тщетны. Я уже летела вниз, прыгая через две ступеньки.
Под сводами «Одеона» меня остановил Поль Мёрис, который пришел пригласить от имени Виктора Гюго Дюкенеля и Шилли на ужин по случаю сотого представления «Рюи Блаза».
– Я только что от вас, – сказал он мне. – Я оставил вам записку от Виктора Гюго.
– Хорошо-хорошо, договорились.
И я вскочила в свою карету со словами:
– Свидимся завтра, дорогой друг.
– Боже мой, вы так спешите?
– Да-да. – И, подавшись вперед, я крикнула кучеру: – В «Комеди Франсез».
Мой прощальный взгляд упал на Поля Мёриса, который остался стоять на лестнице под сводами с открытым ртом.
Приехав в «Комеди», я отослала свою визитную карточку Перрену. Через пять минут я увидела ледяного истукана. В этом человеке уживались две совершенно разные личности: его собственная и та, которую он сотворил для служебных надобностей. Перрен был галантен, любезен, умен и несколько робок; истукан – холоден, высокомерен, молчалив и не прочь пустить пыль в глаза.
Именно тот, второй, встретил меня поначалу, почтительно склонившись, как подобает приветствовать женщину, и гостеприимно указал мне на кресло. Он подождал, пока я усядусь, прежде чем сесть самому. Затем, взяв нож для разрезания бумаги, чтобы чем-то занять руки, он проговорил бесстрастным голосом – голосом истукана:
– Вы все обдумали, мадемуазель?
– Да, сударь. И вот, я приехала подписать контракт.
Не ожидая его приглашения, я придвинула кресло к письменному столу, взяла перо и собралась поставить свою подпись. Однако я плохо обмакнула перо, и мне вновь пришлось тянуться через весь стол к чернильнице. Но на сей раз я переусердствовала и на обратном пути посадила на широкий чистый лист, лежавший перед истуканом, жирную кляксу.
Он склонил голову набок и бросил на меня косой взгляд, словно птица, обнаружившая в просе конопляное семя. Увидев, что он собирается забрать испачканный лист, я выхватила у него грязную бумагу со словами: «Постойте, постойте, я только взгляну, правильно ли я сделала, что поставила сбою подпись. Если это бабочка, то я была права, если что-то другое, все равно что, то я ошиблась». И, сложив лист пополам в том месте, где чернело огромное пятно, я с силой прижала обе половинки.
Эмиль Перрен расхохотался, и маска истукана исчезла с его лица. Вместе со мной он склонился над бумагой, и мы развернули ее так же осторожно, как разжимают кулак, в котором сидит пойманная муха. Посреди белоснежного листа красовалась великолепная черная бабочка с распростертыми крыльями.
– Ну и как? – промолвил Перрен, окончательно превратившийся в человека. – Мы правильно сделали, что подписали!
И мы стали болтать как двое старых приятелей.
Этот человек был обаятелен и очень привлекателен, несмотря на его уродливую внешность. Мы расстались друзьями, в восторге друг от друга.
Вечером я играла в «Одеоне» в «Рюи Блазе». Около десяти ко мне в гримерную зашел Дюкенель.
– Ты довольно сурово обошлась с бедным Шилли. И право, ты была не очень любезна: тебе следовало вернуться, когда я тебя звал. Это правда, что ты сразу же отправилась во «Французский театр», как сказал нам Поль Мёрис?
– Возьми и прочти, – отвечала я, протягивая ему свой ангажемент с «Комеди».
Дюкенель взял ангажемент и, ознакомившись с ним, спросил:
– Ты не возражаешь, если я покажу его Шилли?
– Покажи.
Он приблизился ко мне и сказал наставительным и грустным тоном:
– Тебе не следовало этого делать, не предупредив меня. Я не заслужил такого недоверия.
Он был прав, но дело было уже сделано.
Минуту спустя примчался разъяренный Шилли. Он кричал, размахивая руками и задыхаясь от гнева:
– Какая низость! Какое предательство! Ты не имела права!.. Я заставлю тебя заплатить неустойку!..
Будучи не в духе, я отвернулась от него и извинилась, как могла, перед Дюкенелем.
Он был удручен, и я чувствовала себя неловко, ведь этот человек всегда делал мне только добро; именно он, наперекор Шилли и другим моим недоброжелателям, распахнул передо мной дверь в будущее.
Шилли сдержал слово и возбудил против меня и «Комеди» процесс, который я проиграла и вынуждена была заплатить администрации «Одеона» шесть тысяч франков неустойки.
Несколько недель спустя Виктор Гюго устроил для актеров, занятых в «Рюи Блазе», званый ужин по случаю сотого спектакля. Это было для меня большой радостью, ведь я еще никогда не бывала на такого рода банкетах.
После той самой сцены я не разговаривала с Шилли, но в этот вечер он оказался за столом рядом со мной, и мы вынуждены были помириться. Я сидела по правую руку от Виктора Гюго. Слева от него находилась госпожа Ламбкен, которая играла Camerera Mayor, а возле нее – Дюкенель.
Напротив великого поэта сидел другой поэт – Теофиль Готье. Его львиная голова покоилась на слоноподобном теле; восхитительный ум и изысканная речь как-то не вязались с грубым смехом. На бледном, вялом, одутловатом лице выделялись зрачки под тяжелыми веками. Взгляд поэта был мягок и мечтателен.
В этом человеке чувствовалось восточное благородство, приглушенное модой и западными обычаями. Я знала наизусть почти все его стихи и смотрела на этого изнеженного любителя красоты с нежностью.
Мне доставляло удовольствие мысленно наряжать его в роскошные восточные одежды. Я представляла, как он возлежит на высоких подушках, небрежно перебирая своими точеными пальцами разноцветные драгоценные камни. Мои губы сами собой нашептывали его стихи, и я погружалась вместе с ним в нескончаемые грезы, как вдруг голос моего соседа Виктора Гюго заставил меня обратить на него свой взгляд.
Какой контраст! Он, великий поэт, внешне был самым заурядным человеком (его сияющее чело – не в счет): грузная, несмотря на всю подвижность, фигура, обыкновенный нос, игривый взгляд, невыразительный рот; лишь в голосе его были благородство и обаяние. Я предпочитала слушать его, глядя на Теофиля Готье.
Однако мне было неприятно смотреть в ту сторону, так как рядом с поэтом сидел отвратительный субъект по имени Поль де Сен-Виктор; его надутые щеки-пузыри лоснились от жира; крючковатый нос хищно выделялся на лице, а злые глазки так и впивались в собеседника; вдобавок у него были слишком короткие руки, слишком толстый живот и кожа желтушного цвета.
Он был очень умен и талантлив, но его ум и талант уходили на то, чтобы сеять либо словом, либо пером больше зла, чем добра. Я знала, что этот человек меня ненавидит, и отвечала ему взаимностью.
Виктор Гюго произнес тост, в котором благодарил актеров к актрис за содействие в возрождении его пьесы на сцене, и все, с почтением внимавшие поэту, уже поднимали бокалы, как вдруг прославленный Мэтр обратился ко мне: «Что касается вас, сударыня…» В тот же миг Поль де Сен-Виктор так резко швырнул свой бокал на стол, что он разбился вдребезги. Возникло некоторое замешательство, но я тут же перегнулась через стол и протянула свой бокал Полю де Сен-Виктору со словами: «Возьмите мой бокал, сударь: выпив из него, вы узнаете мои мысли – в ответ на ваши, о которых вы столь красноречиво заявили». Злюка взял у меня бокал, испепелив меня при этом взглядом.
Тост Виктора Гюго потонул в аплодисментах и приветственных возгласах. Тотчас же Дюкенель отклонился назад и, шепотом позвав меня, попросил передать Шилли, что нужно ответить на тост Виктора Гюго.
Так я и сделала. Он посмотрел на меня каким-то зыбким взглядом и сказал безжизненным голосом: «Меня держат за обе ноги». Я пригляделась к нему внимательнее, в то время как Дюкенель требовал тишины для ответной речи господина Шилли, и увидела, что он судорожно сжимает вилку; кончики его пальцев побелели, и вся рука посинела. Я прикоснулась к его руке. Она была холодной как лед, а другая рука безвольно свешивалась со стола.
Наступила гробовая тишина. Все взгляды устремились на Шилли. «Вставай!» – прошептала я в испуге. Он дернулся и вдруг уронил голову на стол, угодив лицом прямо в тарелку.
Приглушенный гул пронесся по залу. Немногочисленные женщины окружили беднягу. Они твердили глупые, банальные, бесполезные слова заученно, словно молитву.
Тотчас же послали за сыном Шилли. Затем двое официантов унесли еще живое неподвижное тело и положили его в малом зале. Дюкенель остался подле него, отослав меня к гостям поэта.
Я вернулась в банкетный зал. Гости разбились на группы.
– Ну как? – спросили меня, как только я вошла.
– Он все так же плох. Только что прибыл врач, но он не может пока поставить диагноз.
– Всему виной плохое пищеварение! – вздохнул Лафонтен (Рюи Блаз), залпом осушив стопку водки.
– Это паралич мозга! – мрачно заключил Тальен (дон Гуритан), постоянно что-то забывавший.
Виктор Гюго подошел к нам и сказал просто: «Какая прекрасная смерть!» Затем, взяв меня за руку, он увлек меня в глубь зала и начал шептать мне комплименты и читать стихи, чтобы отвлечь меня от грустных мыслей.
Гнетущее ожидание продолжалось некоторое время, наконец появился Дюкенель.
Он был бледен, но надел маску светского человека и отвечал на все вопросы:
– Ну да… его только что увезли домой… кажется, все обойдется… два дня отдыха… Вероятно, ему продуло ноги во время ужина.
– Ну да! – вскричал один из приглашенных по случаю «Рюи Блаза». – Под столом был чертовский сквозняк!
– Да, – отвечал Дюкенель кому-то из гостей, донимавших его расспросами. – Да, без сомнения, голова распарилась…
– В самом деле, – прибавил другой гость, – в самом деле, голова чуть не расплавилась от этой проклятой духоты.
Казалось, еще немного, и все эти люди начнут упрекать Виктора Гюго за холод, жару, а также за те яства и вина, что съели и выпили во время банкета.
Дюкенель, раздраженный этими дурацкими предположениями, пожал плечами и, отозвав меня в сторону, промолвил: «Ему конец!» Я предчувствовала такой исход, и все же от этого известия щемящая тоска сдавила мне сердце. «Я хочу уехать! – сказала я Дюкенелю. – Будь добр, пошли за моей каретой».
По дороге в малый зал, служивший также гардеробом, я столкнулась со старой Ламбкен которая кружилась в вальсе с Тальеном, немного захмелев от жары и выпитого вина.
– Ах, извините, моя маленькая мадонна. Я чуть не сбила вас с ног, – сказала она.
Я привлекла ее к себе и, не раздумывая, шепнула ей на ухо:
– Не танцуйте больше, госпожа Ламбкен. Шилли умирает!
Краска вмиг отхлынула от ее лица, и оно сделалось белым как мел. Она силилась что-то сказать, но ее так трясло, что зуб на зуб не попадал. «Ах, бедная Ламбкен! Если бы я знала, что причиню вам такое горе…» Но она, не слушая меня, уже натягивала свое пальто.
– Вы уходите? – спросила она.
– Да.
– Не отвезете ли вы меня домой? Я вам расскажу по пути…
Она обвязала голову черным платком, и мы спустились по лестнице в сопровождении Дюкенеля и Поля Мёриса, которые усадили нас в карету.
Она жила в Сен-Жерменском предместье, я же на Римской улице. По дороге бедняжка поведала мне свою историю:
– Вам известно, милочка, что я помешана на всяческих сновидцах, карточных гадалках и прочих предсказательницах судьбы. Так вот, представьте себе, что не далее как в прошлую пятницу – ведь вы знаете, что я посещаю их только по пятницам, – одна карточная гадалка сказала мне: «Вы умрете восемь дней спустя после смерти немолодого мужчины, брюнета, который замешан в вашей жизни». Видите ли, душечка, я решила, что она меня дурачит, ведь в моей жизни не замешан ни один мужчина, поскольку я вдова и никогда не состояла в любовной связи. Тогда я принялась осыпать ее бранью, ведь, в конце концов, я плачу ей целых семь франков (вообще-то она берет десять, но с артистов только семь). Она же, рассердившись на то, что я ей не верю, взяла меня за руку и промолвила: «Зря вы так раскричались! Хотите, я скажу вам чистую правду: это тот мужчина, что вас содержит! Скажу вам больше: вас содержат двое мужчин – брюнет и блондин! Вот те крест!» Она еще не закончила последнюю фразу, как я закатила ей такую оплеуху, какую она никогда еще не получала, ручаюсь вам! Только потом, когда я ломала голову над тем, что хотела сказать эта мерзавка, до меня дошло: двое мужчин, брюнет и блондин, которые меня содержат, – это же наши директора Шилли и Дюкенель. И вот вы говорите мне, что Шилли…
Она смолкла, обессиленная своим рассказом, и ужас вновь объял ее.
– Я задыхаюсь, – выдавила она наконец, и, несмотря на ужасную стужу, мы опустили стекла.
Я помогла ей подняться на пятый этаж и, поручив ее заботам консьержки, которой, ради пущего спокойствия, дала луидор, вернулась домой, потрясенная всеми этими драматическими и столь непредвиденными событиями.
Три дня спустя, 14 июня 1872 года, Шилли скончался, не приходя в сознание.
А через двенадцать дней умерла моя бедная Ламбкен. Перед смертью она сказала священнику, отпускавшему ей грехи: «Я умираю оттого, что поверила дьяволу».