355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сара Бернар » Моя двойная жизнь » Текст книги (страница 2)
Моя двойная жизнь
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 16:30

Текст книги "Моя двойная жизнь"


Автор книги: Сара Бернар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

Среди студийного движения театральной Европы начала века она как художник стареет не по дням, а по часам. Успела сняться в семи фильмах, которые сейчас невозможно смотреть – театр модерна, Сара без голоса (фильмы немые) скомпрометированы бесстрастной пленкой, новым механическим пока искусством. Кино уличало Сару. Но она держалась, законсервировав себя, свой талант, свой облик, свой театр. М. Г. Савина восхищалась ее жизненным тонусом и стройной фигурой. Для нее долго не существовало проблемы возраста. Подобно фигуре, не менялась и «сверкающая красота» ее искусства. Она доводила до степени совершенства, или утонченности, или абсурда любое актерское умение. Например, грим – Сара красила уши и кончики пальцев. В ее актерском аппарате различали по отдельности «золотой голос», «плачущие руки», «рыдающую спину», «пластические картины поз». Кажется, что в конце концов в прижизненном бессмертии она отстранилась, как бы исчерпав самое себя. Умирая, она шутила, словно со стороны наблюдая за последними минутами великой комедиантки, спрашивала, не износился ли любимый гроб, и назначала молодых актеров, которые понесут этот гроб с ее телом. Эта выдержанная до конца роль достойна уважения, если не зависти. Что бы ни говорили острословы, сон о Саре Бернар, один из тех снов, что видело человечество, по словам А. Кугеля, – «один из самых оригинальных и сложно-занимательных».

Е. ГОРФУНКЕЛЬ

Часть первая

1

Моя мать обожала путешествия. Она ездила из Испании в Англию, из Лондона в Париж, из Парижа в Берлин. Оттуда в Христианию[1]1
  Христиания – название г. Осло с 1624 по 1924 г.


[Закрыть]
, затем возвращалась, чтобы обнять меня, и снова уезжала в Голландию, свою родную страну.

Моей кормилице она посылала одежду для нее и сладости для меня.

Она писала одной из моих тетушек: «Присмотри за маленькой Сарой, я вернусь через месяц». А спустя месяц писала уже другой сестре: «Сходи к кормилице навестить девочку, я вернусь через две недели».

Маме было девятнадцать лет, а мне – три года; тетушкам моим было одной – семнадцать, другой – двадцать лет. Третьей исполнилось пятнадцать, а самой старшей – двадцать два года, но она жила на Мартинике, и у нее у самой было уже шестеро детей.

Бабушка моя ослепла. Дедушка умер; отец два года назад уехал в Китай. Почему? Понятия не имею.

Мои юные тетушки обещали навещать меня и почти никогда не держали слова.

Моя кормилица-бретонка жила неподалеку от Кемперле, в маленьком белом домике под очень низкой соломенной крышей, на которой росли дикие левкои.

То был первый цветок, очаровавший мой детский взор. И я всегда обожала этот цветок с лепестками, похожими на заходящее солнце, с жесткими и печальными листьями.

Бретань – это довольно далеко даже в наше стремительное время. А в ту пору это был вообще край света.

К счастью, кормилица была, видимо, славной женщиной. Ее ребенок умер, и ей оставалось любить меня одну. Только любила она, как любят обычно бедные люди – когда у них есть время.

Однажды муж ее заболел, и она пошла в поле собирать картошку; земля сильно намокла, и картошка начала подгнивать. Ждать было нельзя. Она оставила меня под присмотром мужа, лежавшего на узкой бретонской кушетке, острая боль в пояснице не давала ему шевельнуться. Добрая женщина усадила меня на высокий детский стульчик. Перед уходом она заботливо укрепила деревянный стерженек, поддерживавший узкую дощечку, на которой она разложила передо мной мелкие игрушки. Бросив в камин виноградную лозу, она сказала мне по-бретонски (до четырех лет я не понимала другого языка, кроме бретонского): «Будь умницей, моя Пеночка!» (Это было единственное имя, на которое я откликалась в то время.)

Славная женщина ушла, а я принялась вытаскивать деревянный стерженек, так заботливо укрепленный моей бедной кормилицей. Преуспев в этом, я оттолкнула ненадежную преграду, полагая, что соскользну на пол, – бедняжка, я упала в радостно потрескивающий огонь. Крики мужа моей кормилицы, который сам не мог шелохнуться, привлекли внимание соседей. Всю дымящуюся, меня бросили в большое ведро с молоком, которое только что надоили.

Узнав обо всем, тетушки предупредили маму. И в течение четырех дней покой этого тихого уголка нарушал шум следовавших один за другим дилижансов. Тетушки мои съехались отовсюду. Обезумевшая мама примчалась из Брюсселя вместе с бароном Ларреем и одним из его друзей, молодым врачом, входившим тогда в почет. А кроме того, барон Ларрей прихватил с собой медика-практиканта.

Потом уже мне рассказывали, что трудно было вообразить более горестную и очаровательную картину, чем отчаяние моей матери.

Врач одобрил масляную маску, которую мне накладывали каждый час.

С тех пор я часто видела этого милого барона Ларрея; и порою он будет вновь возникать в моей жизни.

Он так очаровательно рассказывал мне о любви всех этих славных людей к «Пеночке» и не мог удержаться от смеха при воспоминаниях о таком количестве масла. Оно было всюду, рассказывал он: на кушетках, на шкафах, на стульях, на столах и даже висело в пузырях на гвоздях. Все соседи приносили масло для масок «Пеночке».

Мама, похожая на мадонну, невообразимо красивая[2]2
  Юдифь Бернар, урожденная фон Хард, славилась своей красотой. Она была, как тогда говорили, «содержанкой». Что касается отца Сары Бернар, то трудно установить, кто он. Многие полагают, что это офицер французского морского флота по имени Морель. – Здесь и далее примечания изд-ва «Фамм».


[Закрыть]
, с золотистыми волосами и такими длинными ресницами, что, когда она закрывала глаза, тень от ресниц падала ей на щеки, раздавала золото всем вокруг. Она готова была отдать и свою золотую шевелюру, и свои белые, точеные пальчики, свои маленькие, как у ребенка, ножки и саму жизнь, только бы спасти эту девочку, о которой еще неделю назад почти не думала.

В своем отчаянии и в своей любви ко мне она была столь же искренна, как и в невольном забвении.

Барон Ларрей уехал обратно в Париж, оставив со мной мать, тетю Розину и медика-практиканта.

А через сорок два дня мама торжественно привезла кормилицу, мужа кормилицы и меня в достославный город Париж и поселила нас в Нейи, в маленьком домике на берегу Сены. У меня, говорят, не осталось ни одного шрама. Ничего, никаких следов, если не считать чересчур розовой кожи. Моя мать, счастливая и успокоенная, опять отправилась в свои путешествия, снова оставив меня на попечение тетушек.

Два года пролетели в этом маленьком садике в Нейи, где было полно ужасных георгинов с плотно сбитыми лепестками, похожих на разноцветные мотки шерсти. Тетушки мои совсем не приезжали. Мама присылала деньги, конфеты, игрушки.

Муж кормилицы умер. И моя кормилица вышла замуж за консьержа из дома № 65 по улице Прованс. Не зная, где найти маму, и не умея писать, кормилица, никого не предупредив, отвезла меня в свое новое жилище. Я была в восторге от переезда. Мне тогда было пять лет, но я прекрасно помню тот день, как будто все это случилось вчера.

Жилище моей кормилицы находилось как раз над самыми воротами; в тяжелые монументальные ворота было вделано слуховое окно. Снаружи мне показалось это очень красивым, и, очутившись перед огромными воротами, я даже захлопала в ладоши. Дело близилось к вечеру, ведь в ноябре около пяти часов уже начинает смеркаться.

Меня уложили в маленькую кроватку, и я, верно, тут же заснула, потому что ничего больше не помню.

Зато на другой день меня охватила страшная тоска: в комнатке, где я спала, не оказалось окна. Я заплакала. Вырвавшись из рук одевавшей меня кормилицы, я бросилась в соседнюю комнату. Подбежала к окну. Ткнувшись упрямым лобиком в стекло, я заревела от ярости, не увидев ни деревьев, ни самшитовой изгороди, ни падающих листьев. Ничего, совсем ничего, один только камень… Холодный, отвратительный, серый камень и оконные стекла напротив. «Я хочу уйти отсюда! Я не хочу оставаться тут! Здесь черно! Здесь гадко! Я хочу видеть уличный потолок!» Рыдания душили меня.

Бедная кормилица взяла меня на руки и, завернув в одеяло, спустилась во двор.

– Подними головку, Пеночка, и посмотри, вот он, уличный потолок.

Увидев, что в этом гадком месте все-таки есть небо, я несколько утешилась, но моей крохотной душой овладела печаль. Я перестала есть; я побледнела, стала анемичной и наверняка умерла бы от истощения, если бы не случай, похожий на самый настоящий театральный трюк.

Однажды, играя во дворе с Титин, маленькой девочкой, жившей на третьем этаже, ни лица, ни полного имени которой не удержалось в моей памяти, я вдруг заметила нового мужа кормилицы, пересекавшего двор вместе с двумя дамами, причем одна из них была очень элегантной. Я видела только их спины, но, когда услыхала голос элегантной особы, сердце мое замерло. Меня охватило такое волнение, что я задрожала всем своим маленьким тельцем.

– Есть окна, которые выходят во двор? – спросила дама.

– Да, мадам, вот эти четыре.

И он указал на четыре окна, открытых на втором этаже. Дама повернулась, чтобы взглянуть.

Почувствовав небывалое облегчение, я закричала от радости:

– Тетя Розина! Тетя Розина!

Бросившись к хорошенькой посетительнице, я ухватилась за ее юбку. Уткнувшись лицом в ее меха, я топала ногами; я рыдала; я смеялась; разрывала ее длинные кружевные рукава.

Она взяла меня на руки, пытаясь успокоить хоть немного, и, спросив о чем-то консьержа, шепнула своей приятельнице:

– Ничего не понимаю! Это же маленькая Сара, дочь моей сестры!

Крики мои привлекли внимание жильцов. Стали открываться окна.

Тетя решила укрыться в каморке консьержа, чтобы добиться каких-либо объяснений. Бедная моя кормилица поведала ей обо всем, что случилось: и о смерти мужа, и о своем новом замужестве. Уж не помню, что она говорила в свое оправдание.

Я крепко вцепилась в тетю, от которой так хорошо пахло… так хорошо, и я ни за что не хотела расставаться с ней. Она обещала приехать за мной завтра; но я не желала больше оставаться в темноте, я хотела уехать сейчас же, сию минуту, вместе с кормилицей. Тетя ласково гладила мои волосы и говорила со своей приятельницей на каком-то непонятном мне языке. Напрасно она пыталась убедить меня в чем-то… Я хотела уехать с ней, уехать немедленно.

Изящная, и нежная, и такая ласковая, но без тени любви, она наговорила мне кучу красивых слов; коснулась меня затянутыми в перчатки пальцами; поправила свое сбившееся платье; от каждого ее жеста веяло легкомыслием, очарованием и холодом. Она ушла, увлекаемая подругой, высыпав в руки кормилицы содержимое своего кошелька. Я устремилась к двери, запертой мужем кормилицы, который пошел провожать тетю.

Бедная кормилица плакала; взяв меня на руки, она открыла окно со словами:

– Не горюй, Пеночка. Видишь свою красивую тетю? Она вернется. Ты уедешь вместе с ней.

По ее круглому, доброму лицу катились крупные слезы. Но я не видела ничего, кроме черной дыры за спиной. И в порыве отчаяния ринулась к тете, собиравшейся сесть в коляску; и все… дальше тьма… тьма… далекий гомон далеких голосов… очень далеких…

Я вырвалась из рук няни и шлепнулась на мостовую прямо к ногам тети. В двух местах я сломала себе руку и разбила на левой ноге коленную чашечку.

Очнулась я через несколько часов в огромной и очень красивой кровати, которая стояла посреди большой комнаты и благоухала, в комнате было два великолепных окна, от которых веяло радостью, потому что в них «видно было уличный потолок». Срочно вызвали мою мать, и она приехала ухаживать за мной.

Тогда-то я и познакомилась со своими родными, со всеми тетями и кузинами.

Своим крохотным умишком я никак не могла взять в толк, почему сразу так много людей любят меня, ведь столько дней и ночей меня любило одно-единственное существо.

Понадобилось два года, чтобы я пришла в себя после этого страшного падения: здоровье у меня было слабое, а кости тонкие и хрупкие. Меня почти все время носили на руках.

Я опускаю эти два года своей жизни, которые оставили во мне смутные воспоминания о ласках и сонном оцепенении.

2

Но вот однажды утром мать посадила меня к себе на колени и сказала:

– Теперь ты уже большая. Пора учиться читать и писать. – (И в самом деле, к семи годам я не умела ни читать, ни писать, ни считать, потому что до пяти лет жила у кормилицы, а потом два года болела.) – Пора, – продолжала мать, играя моими вьющимися волосами, – пора становиться взрослой девочкой, будешь учиться в пансионе.

Мне это ничего не говорило.

– А что такое пансион… а?

– Это такое место, где много маленьких девочек.

– Они что, все больные?

– Конечно, нет! – отвечала мама. – Они вполне здоровы, как и ты сейчас, веселые, вместе играют.

Я запрыгала от восторга. Однако полные слез глаза мамы заставили меня броситься в ее объятия.

– А ты? А как же ты, мама? Ты останешься совсем одна? У тебя не будет больше маленькой дочки?

Тогда мама наклонилась ко мне и сказала:

– Чтобы утешить меня, Господь Бог сказал, что пришлет мне букет, а в нем – малыша.

Радость моя не знала границ.

– Значит, у меня будет братик?

– Или сестренка.

– О! Мне не хочется! Я не люблю девочек.

Мама нежно поцеловала меня и заставила одеться в ее присутствии. Я до сих пор помню это синее бархатное платье – мою гордость.

Нарядившись, я с нетерпением стала дожидаться коляски тети Розины, которая должна была отвезти нас в Отей. Она приехала около трех часов. Горничная уже с час как ушла; и до чего же я обрадовалась, увидев в коляске свои игрушки и чемоданчик! Неторопливая и спокойная, мама первой села в великолепный тетушкин экипаж. Я последовала за ней, помедлив и покрасовавшись немного, потому что на нас смотрели консьержка и несколько коммерсантов. Тетушка, быстрая и легкая, тоже вскочила, приказав по-английски неподвижно застывшему и очень забавному кучеру ехать по адресу, написанному на листке бумаги, который она вручила ему. Нас сопровождал другой экипаж, в котором сидели трое мужчин: Режи, мой крестный отец и друг моего отца, генерал Полес и модный в ту пору художник, изображавший лошадей и охоту, которого, кажется, звали Флёри.

По дороге я узнала, что эти господа собирались заказать ужин в модном кабаре в окрестностях Отея. Приедут еще и другие гости, и все они должны встретиться там.

Я почти не обращала внимания на то, о чем говорили мама с тетей, потому что, когда речь заходила обо мне, они чаще всего начинали разговаривать по-английски или по-немецки, бросая на меня веселые и ласковые взгляды.

После долгого путешествия, доставившего мне огромное удовольствие, ибо, прильнув к стеклу, я во все глаза глядела на дорогу – серую, грязную, с некрасивыми домами и чахлыми деревьями, но мне-то она казалась великолепной… потому что это была все-таки какая-то перемена, экипаж остановился у дома 18 по улице Буало в Отее. На калитке – длинная металлическая дощечка с золотыми буквами на черном фоне.

– Надеюсь, ты скоро сумеешь прочитать, что там написано, – сказала мама.

– Пансион госпожи Фрессар, – шепнула мне на ухо тетя, и я храбро ответила маме:

– Там написано «Пансион госпожи Фрессар».

При виде моей наивной самоуверенности мама, тетя и трое их друзей не могли удержаться от смеха, и так, со смехом, мы вошли в пансион.

Госпожа Фрессар сама вышла нас встречать. Она мне очень понравилась. Среднего роста, немного полноватая, с седеющими волосами под Севинье[3]3
  Маркиза де Севинье (1826–1896) – автор «Писем», адресованных дочери, графине де Приньян, и другим. Опубликованные в 1926 г. «Письма» представляют собой яркую картину нравов того времени.


[Закрыть]
, большими, прекрасными, как у Жорж Санд, глазами, ослепительно белыми зубами на слегка смуглом лице, она дышала здоровьем, в словах ее чувствовалась доброта, руки у нее были пухлые, а пальцы длинные.

Она ласково взяла меня за руку и, став на одно колено, чтобы очутиться на одном со мной уровне, обратилась ко мне своим мелодичным голосом:

– Вы не боитесь, моя девочка?

Я покраснела и ничего не ответила. Она задала мне еще несколько вопросов. И ни на один я не ответила. Все окружили меня.

– Отвечай, малышка!

– Ну же, Сара, будь умницей!

– Ах, какая скверная девочка!

Напрасные усилия. Я замкнулась в себе и безмолвствовала.

После положенного визита в дортуары, в столовую и комнату для рукоделия, после неуемных восторгов: «Как здесь все прекрасно содержится! Какая чистота!» – и тысячи таких же глупостей по поводу комфорта этих детских тюрем мать вместе с госпожой Фрессар отошли в сторонку. Я держалась за мамины колени и мешала ей двигаться.

– Вот предписание врача. – И мама протянула длинный список с перечнем того, что следовало делать.

Госпожа Фрессар улыбнулась не без иронии.

– Знаете, госпожа, – сказала она матери, – мы не сможем ее так завивать.

– Скорее уж развивать, – ответила мать, проводя по моей шевелюре затянутыми в перчатку пальцами. – Это не волосы, это грива! Прошу вас, не расчесывайте ее, не проведя хорошенько щеткой по волосам, иначе вы ничего не добьетесь, только сделаете ей больно. А что дети кушают в четыре часа? – продолжала расспрашивать она.

– Кусок хлеба и то, что оставляют им к чаю родители.

– Тут вот двенадцать баночек с разным вареньем, видите ли, у девочки слабый желудок, один день ей надо давать варенье, другой – шоколад. Здесь шесть фунтов.

Госпожа Фрессар улыбнулась все так же насмешливо, но доброжелательно. Она взяла фунт шоколада и громко сказала:

– От «Маркиза»! Ну что ж, девочка, сразу видно, как вас балуют!

И она потрепала меня по щеке своими белыми пальцами. Затем глаза ее с удивлением остановились на большой банке.

– А это, – сказала мать, – это крем, который делаю я сама. Я хочу, чтобы каждый вечер перед сном моей дочери натирали им лицо, шею и руки.

– Но… – попыталась было возразить госпожа Фрессар, однако мама нетерпеливо продолжала:

– Я заплачу двойную цену за стирку белья. – (Бедная моя мамочка! Я прекрасно помню, что белье мне меняли раз в месяц, как всем остальным.)

Наконец пробил час расставания, в общем порыве все сгрудились вокруг мамы, которая как бы растворилась под градом поцелуев и всевозможных увещеваний: «Это пойдет ей на пользу!.. Ей это необходимо!.. Вот увидите, она станет совсем другой, когда вы снова сюда приедете!..» – и так далее.

Генерал Полес, очень меня любивший, взял меня на руки и, подняв вверх, сказал:

– Девочка, тебе предстоит жить в казарме! Придется шагать в ногу.

Я дернула его за длинные усы, а он, подмигнув в сторону госпожи Фрессар, сказал:

– Только не вздумай так поступать с этой дамой! – (У госпожи Фрессар намечались маленькие усики.)

Раздался пронзительный, звонкий смех моей тети. Губы мамы тронула чуть заметная улыбка. И все общество двинулось прочь, как бы подхваченное вихрем взметнувшихся юбок и нескончаемых разговоров, меня же тем временем повели в клетку, где мне предстояло жить затворницей:

Два года я провела в этом пансионе. Я научилась читать, писать, считать. Научилась тысяче всяких игр, о которых раньше понятия не имела.

Я выучилась водить хороводы и петь песни, вышивать для мамы платки. Чувствовала я себя относительно счастливой, потому что мы имели возможность выходить по четвергам и воскресеньям, и эти прогулки давали мне ощущение свободы. Земля, по которой я ступала на улице, казалась мне совсем иной, чем земля большого сада пансиона.

И потом, госпожа Фрессар любила устраивать маленькие торжества, которые неизменно приводили меня в безумный восторг. Иногда по четвергам к нам приезжала читать стихи мадемуазель Стелла Кола, только что дебютировавшая в «Комеди Франсез». В ожидании этого события я не смыкала глаз всю ночь. Утром я тщательно причесывалась, с бьющимся сердцем готовясь услышать то, что было мне совсем непонятно, но производило чарующее впечатление. К тому же эту юную особу окружала легенда: она чуть ли не бросилась под копыта лошадей императорской кареты, дабы привлечь внимание государя и добиться помилования для брата, принимавшего участие в заговоре против него.

В пансионе у госпожи Фрессар жила сестра мадемуазель Стеллы Кола, Клотильда, ныне жена министра финансов Пьера Мерлу.

Стелла Кола была небольшого роста, белокурой, с голубыми, немного суровыми, но не лишенными глубины глазами. Голос у нее был низкий, и я трепетала всеми фибрами своей души, когда эта юная хрупкая девушка, такая бледная и светловолосая, принималась читать монолог Гофолии.

Сколько раз, сидя потом на своей детской кроватке, я пыталась подражать ей и произносила как можно тише:

 
Вострепещи… о дочь достойная.[4]4
  Расин Ж. Трагедии. Гофолия. Л., 1977, с. 319 (Перевод Ю. Корнеева.)


[Закрыть]

 

Втянув голову в плечи и надув щеки, я начинала:

 
Вострепещи… вос… трепещи… востре-е-е-пещи..
 

Однако это всегда плохо кончалось, потому что начинала-то я потихоньку, едва слышным голосом, а потом невольно возвышала его и заснувшие было подружки, разбуженные моими упражнениями, разражались веселым хохотом. Я в ярости бросалась то вправо, то влево, кого-то пиная ногой, а кого-то награждая пощечиной, и, конечно, за все получала сторицею…

Тогда появлялась приемная дочь госпожи Фрессар, мадемуазель Каролина, с которой я встретилась потом много лет спустя, когда она уже была женой знаменитого художника Ивона; рассерженная, неумолимая, она каждой из нас назначала наказание на завтрашний день. Что касается меня, то я, как правило, лишалась свободного дня – никаких прогулок – и получала пять ударов линейкой по пальцам.

Ах, эти удары линейкой мадемуазель Каролины! Я не преминула упрекнуть ее за это, когда увиделась с ней через тридцать пять лет. Она заставляла нас прижимать все пальцы к большому, причем руку надо было вытягивать и держать совсем близко от нее, – и бац!.. и бац!.. Линейкой из черного дерева она наносила жестокий удар, сильный и резкий, словом, ужасный удар, от которого слезы катились из глаз.

Я невзлюбила мадемуазель Каролину. А между тем она была красивой, но красота ее наводила на меня тоску. Лицо чересчур белое, волосы чересчур черные, украшенные кружевными лентами.

Много времени спустя я снова увиделась с ней, ее привела ко мне одна родственница.

– Пари держу, что вы не узнаете эту женщину! – сказала она. – А между тем вы ее прекрасно знали.

Я стояла, прислонясь к большому камину в зале, и смотрела, как из глубины первой гостиной появилась эта высокая особа несколько провинциального вида, но еще довольно красивая. Когда она спустилась по трем ведущим в зал ступеням, свет упал на ее выпуклый лоб, увитый лентами.

– Мадемуазель Каролина! – воскликнула я и незаметным движением спрятала обе руки за спиной.

Я никогда больше не виделась с мадемуазель Каролиной. И даже положенная хозяйке дома любезность не могла скрыть мою детскую обиду.

Я не слишком скучала у госпожи Фрессар; мне казалось вполне естественным оставаться там до тех пор, пока я совсем вырасту.

Мой дядя, Феликс Фор[5]5
  Никакого отношения к президенту республики, носившему то же имя, он не имеет, хотя и с президентом Сара тоже встречалась, о чем рассказано в этой книге.


[Закрыть]
, вступивший теперь в картезианский орден, требовал, чтобы его жена сестра моей матери, как можно чаще вывозила меня гулять. У него было великолепное поместье в Нейи, по которому протекал ручей, и вместе с кузеном и кузиной я целыми часами удила рыбу.

Словом, эти два года прошли спокойно, без всяких происшествий, если не считать моих гневных вспышек, повергавших в смятение весь пансион и приковывавших меня на два-три дня к постели. Эти гневные вспышки походили на при ступы безумия.

И вот, в один прекрасный день является вдруг тетя Розина, чтобы забрать меня из пансиона и, согласно предписанию отца, доставить в указанное им место. Предписание было категорично Моя мать, находившаяся в это время в отъезде, обратилась с просьбой к тете, которая, улучив минутку между двумя вальсами, тут же примчалась. Мысль о том, что снова, не спросив ни о чем меня, собираются пренебречь моими вкусами и привычками, привела меня в неописуемую ярость. Я каталась по полу; кричала истошным голосом; осыпала упреками маму, своих тетушек, наконец, госпожу Фрессар, не сумевшую уберечь меня.

В течение двух часов я сопротивлялась всеми силами, дважды вырываясь из рук, пытавшихся одеть меня, и убегая в сад, где я карабкалась на деревья, бросалась в маленький водоем, в котором было больше тины, чем воды, пока наконец, измученную, усмиренную, рыдающую, меня не отнесли в тетину коляску.

Три дня меня трясло как в лихорадке, потом начался такой жар, что опасались за мою жизнь. Тогда к тете Розине, жившей в то время в доме № 6 на улице Шоссе-дʼАнтен, приехал мой отец. Он был близок с Россини, который жил на той же улице в доме № 4.

Отец часто приводил его. И Россини смешил меня своими бесчисленными замысловатыми историями и неистощимыми комическими ужимками. Мой отец был красив как Бог. И я смотрела на него с гордостью. Видела я его редко и потому мало знала. Но мне нравились его чарующий голос, его медлительные, ласковые движения. Он внушал к себе какое-то почтение. Я нередко замечала, что в его присутствии моя неугомонная тетушка становилась гораздо спокойнее.

Я тоже постепенно обрела спокойствие; и лечивший меня тогда доктор Моно заявил, что меня можно везти без всяких опасений.

Мы дожидались маму, но она заболела в Харлеме. Отец отказался от предложения тетушки поехать вместе с ним, чтобы отвезти меня в монастырь. Я до сих пор слышу слова отца, сказанные тихим голосом:

– Нет, в монастырь ее повезет мать; я написал Форам, девочка поживет у них две недели.

Тетя стала возражать, но он сказал:

– Дорогая Розина, там спокойнее, чем здесь, а ребенку прежде всего необходимо спокойствие.

В тот же вечер я оказалась у тети Фор.

Ее я не очень любила, потому что она была позеркой и ей недоставало теплоты; но дядю я обожала: он был такой уравновешенный, такой ласковый, а сколько очарования было в его улыбке! Сын его был бесенком, вроде меня; совершенно непредсказуемый и немного легкомысленный. Нам хорошо было вместе. Зато моя кузина Грёз, напротив, была очень сдержанной, боялась испачкать свои платья и даже передники. Бедняжка вышла замуж за барона Сериза и умерла от родов в расцвете красоты и молодости, а все из-за того, что ее робость и замкнутость, узость ее воспитания помешали ей вовремя обратиться за помощью к врачу, тогда как медицинское вмешательство было совершенно необходимо. Я очень ее любила. И горько ее оплакивала; стоит мне увидеть лунный луч, и в душе моей оживает ее светлый образ.

У дяди я провела три недели, часами бродяжничая с кузеном и вылавливая раков в маленьком ручейке, протекавшем в парке его родителей. Этот огромный парк окружал широкий ров. Сколько раз спорила я с кузеном и хорошенькой кузиной; что сумею перепрыгнуть через эту яму:

– Спорим на пять булавок! Спорим на три листка бумаги! Спорим на два блинчика! – Каждый вторник мы ели блинчики.

И я прыгала. И большей частью падала в ров, барахталась в зеленой воде, отчаянно взывая о помощи, потому что страшно боялась лягушек, и вопя от ужаса, потому что кузен с кузиной делали вид, будто уходят.

Когда я возвращалась, обеспокоенная тетя, дожидавшаяся нас на крыльце, встречала меня ледяным взглядом и делала строгий выговор:

– Ступайте переоденьтесь, мадемуазель! И не выходите из своей комнаты! Обед вам принесут без сладкого!

Проходя мимо большого зеркала в вестибюле, я мельком видела в нем свое отражение, похожее на источенный червями ствол деревца, видела и кузена, который, поднося руку к губам, давал мне понять, что принесет мне десерт.

Кузина моя не противилась ласкам матери, которая, казалось, хотела этим сказать: «Ах, ты-то, слава Богу, не похожа на эту маленькую цыганку!» Так в минуты гнева именовала меня тетя. С тяжелым сердцем я поднималась к себе в комнату, мне было стыдно; глубоко опечаленная, я клялась никогда больше не прыгать через ров. Но стоило мне добраться до своей комнаты, как я слышала удивленное восклицание дочери садовника, толстой, грубоватой девушки, которую приставили к моей маленькой особе:

– Ой, мадемуазель! До чего же вы смешная в таком виде!

При этом она так неистово хохотала, что я в конце концов начинала гордиться тем, что выгляжу такой смешной, и уже строила планы на будущее: «В следующий раз, когда буду прыгать через ров, надо всю залепить себя травой и грязью».

Раздевшись и помывшись, я надевала свое фланелевое платьице и дожидалась у себя в комнате обеда. Мне приносили суп, мясо и хлеб с водой. Я терпеть не могла, да и сейчас не люблю мяса. Поэтому я выбрасывала его в окно, отрезав предварительно жир, который оставляла на краю тарелки, так как тетя приходила проверять меня:

– Вы покушали, мадемуазель?

– Да, тетя.

– Вы не голодны?

– Нет, тетя.

– Перепишите три раза «Отче наш» и «Верую», маленькая язычница. – (Тогда я была еще некрещеная.)

Через четверть часа поднимался мой дядя:

– Ты хорошо пообедала?

– Да, дядя.

– Мясо съела?

– Нет, я выбросила его в окно. Я не люблю мяса!

– Ты обманула свою тетю!

– Нет, она спросила, покушала ли я, я ответила, что да, но не говорила, что ела мясо.

– Что ты должна сделать в наказание?

– Я должна переписать перед сном три раза «Отче наш» и «Верую».

– Ты знаешь молитвы наизусть?

– Нет, дядя, не совсем, я часто ошибаюсь.

И этот восхитительный человек диктовал мне «Отче наш» и «Верую», а я писала вслед за ним с полнейшим благоговением, ибо в словах его было столько ласки.

Надо сказать, что дядя Фор был набожным, очень набожным. После смерти тети он ушел в монастырь. И теперь, я знаю, больной и старый, согбенный горем, он сам роет себе могилу, изнемогая под тяжестью лопаты, моля Господа призвать его к себе и часто думая обо мне, «своей дорогой маленькой цыганочке».

Ах, мой добрый и ласковый человек, я обязана ему всем, что есть во мне хорошего, Я люблю его со всей преданностью и почтением. Сколько раз, вспоминая о нем в трудные минуты жизни, я мысленно советовалась с ним, ибо потом уже мы больше с ним не виделись, так как тетя нарочно поссорилась со мной и с мамой. Но он по-прежнему меня любил и порою передавал мне советы, полные снисходительной правоты и здравого смысла.

Недавно я побывала там, где нашли приют монахи картезианского ордена. Один мой друг ходил повидать святого человека, и я плакала, слушая слова, которые дядя просил мне передать.

Как только дядя уходил, тут же появлялась Мария, дочь садовника, с невозмутимым видом она выкладывала из карманов яблоки, печенье и прочие сладости. Это кузен посылал мне обещанный десерт, а она перед тем, как подняться ко мне, предусмотрительно мыла все вазочки.

– Садись, Мария, – говорила я ей, – пока я переписываю «Верую» и «Отче наш», почисти яблоки, мы съедим их потом, когда я кончу.

И Мария усаживалась на пол, чтобы, если вернется тетя, сразу же все спрятать под стол. Но тетя больше не приходила. Она музицировала с кузиной, а дядя тем временем занимался с кузеном математикой.

Наконец мама возвестила о своем прибытии. В доме дяди начался переполох. Стали собирать мой чемоданчик.

В монастыре Гран-Шан, куда меня должны были поместить, носили форму. Кузина, которая обожала шитье, самозабвенно всюду нашивала метки из красной материи: «С. Б.» Дядя подарил мне серебряный прибор и чашку. И на всем стоял № 32 – это был мой регистрационный номер. От Марии я получила неяркий фиолетовый шарф, который она связала тайком. Тетя повесила мне на шею освященную ладанку, и, когда приехала мама с отцом, все было готово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю