355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сара Бернар » Моя двойная жизнь » Текст книги (страница 26)
Моя двойная жизнь
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 16:30

Текст книги "Моя двойная жизнь"


Автор книги: Сара Бернар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

К счастью, в моей коллекции можно найти и прекрасные, достойные страницы, написанные рукой Ж. Ж. Вейса[75]75
  Ж. Ж. Вейс (1827–1891) – французский журналист и критик, издатель политических газет «Журналь де деба» и «Журналь де Пари».


[Закрыть]
, Золя, Эмиля де Жирардена, Жюля Валлеса, Жюля Леметра[76]76
  Жюль Леметр (1853–1914) – французский литературный критик, автор «Театральных впечатлений».


[Закрыть]
и других, а также стихи, исполненные красоты, изящества и правды за подписью Виктора Гюго, Франсуа Коппе[77]77
  Франсуа Коппе (1842–1908) – французский поэт парнасской школы, автор романтических пьес, в которых играла Сара Бернар.


[Закрыть]
, Ришпена[78]78
  Жан Ришпен (1849–1926) – французский писатель, автор поэм и драм.


[Закрыть]
, Арокура, Анри де Борнье, Катулла Мендеса[79]79
  Катулл Мендес (1841–1909) – французский поэт парнасской школы.


[Закрыть]
, Пароди и позднее Эдмона Ростана.

Я не могла и не хотела погибнуть от яда лжи и клеветы, но, признаться, благожелательные и восторженные отзывы высоких умов всегда были для меня источником неисчерпаемой радости.

14

Пароход, которому суждено было доставить меня к берегам иных надежд, иных ощущений и успехов, назывался «Америка». Это было проклятое судно, судно, где водились привидения. На его долю выпадали всяческие испытания, и ни один шторм не обошел его стороной.

Несколько месяцев «Америка» простояла в доке с задранным кверху носом. Исландская шхуна пробила ей корму, и она затонула, кажется, возле берегов Новой Земли, но была поднята на поверхность. Во время стоянки на рейде в Гаврском порту на ее борту вспыхнул пожар, который, впрочем, не причинил ей большого ущерба.

В довершение всего после одной истории, получившей огласку, несчастное судно стало притчей во языцех. В 1876 или 1877 году на его борт была доставлена новая противопожарная система, применявшаяся на английских судах, но еще неизвестная на французском флоте. Капитан, как водится, решил испробовать действие насосов, чтобы научить команду обращению с ними на случай пожарной тревоги. Эксперимент продолжался всего несколько минут, как вдруг капитану доложили, что трюм по непонятным причинам заполняется водой.

– Тревога, ребята! – закричал капитан. – Откачивайте, откачивайте воду!

И насосы заработали с таким яростным рвением, что вскоре трюм был затоплен окончательно, капитан был вынужден покинуть судно, переправив пассажиров на спасательных шлюпках.

Два дня спустя мимо проходило английское китобойное судно. Китобои включили насосы, которые работали превосходно, но только… в обратном направлении.

Эта ошибка стоила трансатлантической компании тысячу двести франков, и, чтобы задействовать судно, забракованное пассажирами, она предложила моему импресарио господину Аббе зафрахтовать его на очень выгодных условиях. Тот согласился, и был прав, несмотря на мрачные пророчества окружающих. Судно справилось со своей задачей с честью.

Впервые мне предстояло совершить настоящее морское путешествие, и я не помнила себя от радости.

Пятнадцатого октября 1880 года в шесть часов утра я вошла в свою просторную каюту, обитую светло-гранатовым репсом с моими инициалами – бесконечным множеством С. Б. …Огромная кровать сияла начищенной медью, и повсюду благоухали цветы.

Рядом находилась очень уютная каюта «моей милочки», а следующая за ней была предназначена моей горничной с мужем. Остальная часть моего персонала разместилась на другом конце парохода.

Небо было окутано мглой, и серое море простиралось, насколько хватало глаз. Мой путь лежал туда, за пелену тумана, слившего небо и воду в одну таинственную преграду.

Суматоха отплытия захватила всех. Гул машины, призывные свистки, звонки, рыдания, смех, скрежет снастей, резкие звуки команд, испуганные вопли запоздавших пассажиров, крики «Оп! Оп-ля! Держи!» грузчиков, с размаху швырявших тюки в трюм, веселый плеск волн о борт судна – все это сливалось в страшный грохот, который угнетал ум, не давая ему разобраться в своих истинных ощущениях.

Я принадлежу к числу тех, кто до последней минуты спокойно обменивается прощальными напутствиями, рукопожатиями, поцелуями, планами на будущее, но, лишь только провожающие скроются из виду, теряет голову от горя и разражается рыданиями.

Три дня я предавалась безысходному отчаянию и плакала навзрыд горькими, жгучими слезами, затем усилием воли преодолела себя и успокоилась.

На четвертый день, часов в семь утра, я встала и пошла подышать свежим воздухом на палубу. Стоял собачий холод.

Прогуливаясь, я повстречала даму, одетую в траур, с выражением скорбного смирения на лице. Бесцветное море казалось совершенно спокойным, но оно только затаилось. Внезапно яростный вал обрушился на наше судно с такой силой, что мы обе были сбиты с ног. Я уцепилась за край скамьи, а бедная женщина была отброшена вперед.

Вскочив на ноги, я успела ухватить ее за подол. Мне на помощь пришли моя горничная и какой-то матрос, и все вместе мы удержали женщину от падения с трапа.

С грустью и некоторым смущением она поблагодарила меня таким тихим голосом, что мое сердце забилось в волнении.

– Вы могли бы разбиться, сударыня, на этой проклятой лестнице.

– Да, – промолвила она со вздохом сожаления, – но Господь не захотел этого.

Затем она взглянула на меня:

– Вы не госпожа Эсслер?

– Нет, сударыня. Меня зовут Сара Бернар.

Она отшатнулась от меня, побледнев и нахмурившись, и проронила скорбным, безжизненным голосом:

– Я – вдова Линкольна…

Я тоже отступила назад. Сильная боль пронзила меня до глубины души: я спасла ее от смерти и тем самым оказала несчастной единственную услугу, которой не стоило ей оказывать. Ее муж, президент Авраам Линкольн, погиб от руки актера Бута. И рука актрисы помешала ей последовать за дорогим ее сердцу покойным.

Я заперлась в своей каюте и не выходила оттуда два дня, опасаясь вновь встретить эту славную женщину, с которой больше не осмелилась бы заговорить.

Двадцать второго октября на наше судно обрушилась страшная снежная буря.

Меня позвали в спешном порядке к капитану Жуклá. Я надела широкую меховую накидку и поднялась на мостик. Что это было за ослепляющее, ошеломляющее, феерическое зрелище! Тяжелые, оледеневшие хлопья снега сталкивались с шумом и кружились по воле ветра в неистовом вальсе. Белая лавина отгородила от нас небо и наглухо; закрыла горизонт. Я стояла лицом к морю, и капитан Жукла заметил, что видимость упала до ста метров. Обернувшись, я увидела, что наш корабль стал белым, как чайка. Снасти, тросы, релинги, лацпорты, ванты, шлюпки, палуба, паруса, трапы, трубы, люки – все было белым! Море и небо были чернее ночи, и наш белоснежный корабль парил в этой бездне.

Высокая труба, изрыгавшая черный дым в лицо ветру, который со свистом врывался в ее распахнутую глотку, соперничала с издававшей пронзительный вой сиреной. Контраст между девственной белизной судна и этим адским шумом был настолько разителен, как если бы я увидела ангела, бьющегося в истерике.

Вечером того же странного дня доктор известил меня, что одна из моих подопечных эмигранток разрешается от бремени. Я тотчас же побежала к ней, чтобы помочь бедному маленькому существу появиться на свет. О, мне никогда не забыть тех заунывных стонов в ночи! И – первый пронзительный крик ребенка, заявившего о своем решении жить посреди нищеты, всеобщих страданий, тревог и надежд.

Все смешалось в этом человеческом муравейнике: мужчины, женщины и дети, тряпки и банки консервов, апельсины и лоханки, косматые головы и лысины, приоткрытые рты девушек и плотно сжатые губы старых мегер, белые чепчики и красные платки, руки, протянутые к надежде, и кулаки, готовые отразить удар судьбы.

Я видела едва прикрытые лохмотьями револьверы и ножи, спрятанные за пазухой. Судно качнуло, и какой-то головорез выронил сверток, обмотанный тряпками, из которого показались небольшой топор и кастет. Один из матросов тут же подхватил оружие, чтобы отнести его комиссару. Мне не забыть пристального взгляда, которым окинул его владелец оружия. Без сомнения, он хорошо запомнил матроса. И я пожелала про себя, чтобы им не довелось встретиться в глухом месте.

К горлу подступила тошнота, когда доктор передал мне младенца для омовения, и теперь я вспоминаю об этом с угрызениями совести.

«Неужели это крошечное красное грязное сморщенное и орущее существо – тоже человек, наделенный душой и разумом?» – думала я. И всякий раз, когда я видела этого ребенка, крестной которого стала, ко мне возвращалось первоначальное ощущение.

Когда молодая мать заснула, я решила вернуться в свою каюту, опершись на руку доктора. Волнение моря настолько усилилось, что мы с трудом пробирались между эмигрантами с их тюками. Несколько человек, сидевших на корточках, молча смотрели, как мы спотыкаемся и шатаемся, точно пьяные.

Меня раздражали эти косые насмешливые взгляды. Один из мужчин окликнул нас:

– Скажите-ка, доктор, что, морская вода пьянит не хуже вина? У вас и вашей дамы такой вид, словно вы идете домой со свадьбы!

Какая-то старуха ухватилась за мою руку:

– Скажите, госпожа, мы не перевернемся, раз так качает? Господи Боже мой!

Рыжий бородатый детина подошел к старухе и бережно уложил ее со словами:

– Спи спокойно, мать, если мы перевернемся, то, клянусь тебе, здесь спасется больше народу, чем там, наверху.

Затем, приблизившись ко мне, он бросил с вызовом:

– Богачи пойдут первыми… в воду! Эмигранты следом… в лодки!

И тут я услышала тихий, сдавленный смех, который раздавался повсюду: впереди, за моей спиной, где-то сбоку и даже у моих ног, отзываясь гулким эхом вдалеке, как это бывает в театре.

Я прижалась к доктору. Он почувствовал мое беспокойство и сказал со смехом:

– Ба! Мы будем защищаться!

– Но, доктор, сколько пассажиров можно спасти в случае реальной опасности?

– Двести… самое большое… двести пятьдесят, если спустить на воду все шлюпки, при условии, что все они доберутся до берега.

– Но на борту, как сказал мне комиссар, семьсот шестьдесят эмигрантов, а нас, пассажиров, примерно сто двадцать. Сколько офицеров, членов экипажа и персонала насчитывается на судне?

– Сто семьдесят, – ответил доктор.

– Значит, в общей сложности нас тысяча пятьдесят человек, а вы можете спасти только двести пятьдесят?

– Да.

– В таком случае мне понятна ненависть эмигрантов, которых вы грузите на судно, точно скот, и обращаетесь с ними как с неграми. Они знают, что в случае опасности именно их вы принесете в жертву!

– Но их тоже спасут в свой черед.

Я смотрела на своего собеседника с ужасом. У него было честное лицо, и он верил в то, что говорил.

Значит, эти бедняги, обманутые жизнью, униженные обществом, имеют право на жизнь только после других, более удачливых? О, как я понимала теперь головореза с топором и кастетом! В этот миг я говорила «да» револьверам и ножам, спрятанным за пазухой. Он был прав, тот рыжий детина: раз мы всюду хотим быть первыми, и только первыми, что ж, и на сей раз мы пойдем в первую очередь… хоп! прямо в воду!

– Ну как, вы довольны? – спросил меня капитан, который как раз выходил из своей каюты. – Все кончилось хорошо?..

– Отлично, капитан. Но я возмущена!

Жукла сделал шаг назад.

– Боже мой! Чем же?

– Тем, как вы обращаетесь со своими пассажирами… – Он хотел перебить меня, но я продолжала: – Как, вы обрекаете нас в случае кораблекрушения…

– Кораблекрушения не будет!

– Хорошо. В случае пожара…

– Пожара здесь никогда не будет!

– Хорошо. В случае затопления судна…

Он засмеялся:

– Допустим. Так на что же вас обрекают, сударыня?

– На худшую из смертей: от удара топором по голове, от ножа в спину или же просто от кулака, который – хоп! – столкнет тебя в воду…

Тут он снова попытался вставить слово…

– Там, внизу, семьсот пятьдесят эмигрантов, нас же, пассажиров первого класса и членов экипажа, почти триста человек. Шлюпки могут забрать лишь двести…

– И что же?

– А как же эмигранты?

– Мы будем спасать их прежде экипажа!

– Но после нас?

– Ну да, после вас!

– И вы думаете, что они это допустят?

– У нас есть ружья для острастки!

– Ружья… ружья против женщин и детей?

– Нет, женщины и дети пойдут в шлюпки в первую очередь!

– Но это глупо! Это абсурдно! Стоит ли спасать женщин и детей, чтобы сделать из них вдов и сирот? И вы думаете, что эти парни отступят перед вашими ружьями?.. Их много! Они вооружены! Они должны взять у жизни реванш! Они имеют такое же право, как и мы, защищать свою жизнь! У них столько мужества, что они не должны проиграть и выйдут из борьбы победителями! И я нахожу несправедливым и подлым тот факт, что вы обрекаете на верную гибель нас, а их толкаете на вынужденное и оправданное преступление!

Капитан попытался что-то сказать.

– …И даже если мы ее потерпим крушения… Представьте, что несколько месяцев мы будем носиться по воле волн по бурному морю… Ведь у вас не хватит съестных припасов для тысячи голодных на два-три месяца?..

– Разумеется, нет, – сухо ответил комиссар, очень любезный и чувствительный человек. – В таком случае что бы вы сделали?

– Ну… а вы? – спросил капитан Жукла, забавляясь обиженным видом комиссара.

– Я бы сделала одно судно для эмигрантов, а другое – для пассажиров: по-моему, это было бы справедливо!

– Да, но в таком случае мы бы разорились.

– Нет. Богатые пассажиры поплывут на пароходе вроде этого, а эмигранты – на парусном судне.

– Однако, милостивая сударыня, это тоже будет несправедливо, ибо пароход идет куда быстрее, чем парусник.

– Это не имеет никакого значения, капитан: богачи всегда торопятся, а несчастным некуда спешить, учитывая то, куда они едут, и то, что их там ждет…

– Земля обетованная!

– О! Страдальцы, страдальцы! Земля обетованная… Дакота или Колорадо! Днем там палящее солнце, от которого плавятся мозги, трескается земля, пересыхают источники, а мириады мошек высасывают кровь и последнее терпение! Земля обетованная!.. По ночам там дикий холод, который щиплет глаза, сводит руки и ноги, поражает легкие! Земля обетованная!.. Это смерть в какой-нибудь дыре после тщетных призывов к совести соотечественников, смерть со слезами на глазах и со страшными, полными ненависти проклятиями! Бог должен принять их души, ведь страшно подумать, что все эти несчастные, связанные страданием и надеждой по рукам и ногам, попадают в лапы торговцев белым товаром! И когда я думаю, что в вашей кассе, господин комиссар, лежат деньги, заработанные на работорговле, деньги, собранные мозолистыми, дрожащими руками по грошику, омытые потом и слезами этих несчастных! Когда я думаю об этом, мне хочется, чтобы мы потерпели крушение, чтобы мы все погибли, а они все были спасены!

И я отправилась плакать в свою каюту, охваченная бесконечной любовью к человечеству и безутешным горем от сознания собственного бессилия… полнейшего бессилия.

На следующее утро я проснулась поздно, поскольку долго не могла заснуть. Моя каюта была заполнена посетителями, и каждый из них держал небольшой сверток. Я терла глаза спросонья, не в силах понять причины этого нашествия.

Госпожа Герар приблизилась ко мне и поцеловала меня со словами:

– Милая Сарочка, не надейтесь, что любящие вас позабыли о дне вашего праздника.

– Ах, – воскликнула я, – неужели сегодня двадцать третье?

– Да. И прежде всего подарок от тех, кто далеко.

Мои глаза увлажнились, и сквозь слезы я увидела портрет юного существа, которое было мне дороже всего на свете, и несколько слов, написанных его рукой… Затем шли подарки друзей, безделушки скромных влюбленных.

Мой новорожденный крестник предстал передо мной в корзине, убранной апельсинами, яблоками и мандаринами. На его лбу сияла золотая звездочка, вырезанная из позолоченной фольги от шоколада.

Моя горничная Фелиси и ее муж Клод, два нежных и преданных сердца, вручили мне свои милые и неожиданные подарки.

В дверь постучали. «Войдите!» И я увидела с удивлением, как в каюту вошли трое матросов. Они преподнесли мне от имени экипажа роскошный букет. Я была вне себя от восторга. Как удалось им сохранить цветы в таком прекрасном состоянии?

Взяв в руки огромный букет, я тотчас же расхохоталась: все цветы были вырезаны из овощей с таким искусством, что издали казались живыми: великолепные пунцовые розы из морковки, камелии из репы, бутоны из редиски, нанизанные на длинные, окрашенные в зеленый цвет будылья лука-порея. Искусно разбросанная повсюду морковная ботва имитировала зелень наших элегантных букетов. Стебли стягивала трехцветная лента. После взволнованной речи одного из матросов, поблагодарившего меня от имени своих товарищей за оказанное им внимание, крепкого рукопожатия и моего дружеского «спасибо» в каюте «моей милочки» начался концерт: две скрипки и флейта давно репетировали там тайком. В течение часа меня баюкала восхитительная музыка, которая перенесла меня к моим близким, в мой дом, столь далекий от меня в этот час.

Этот почти семейный праздник и музыка оживили в памяти моей тихий родной уголок, и я заплакала без боли и горечи, не скрывая слез. Я плакала от умиления, усталости, раздражения и тоски, и больше всего мне хотелось закрыть глаза и отдохнуть. Я заснула в слезах, и вздохи и рыдания сотрясали мне грудь.

15

Наконец 27 октября, в полседьмого утра, наше судно бросило якорь. Я еще спала, утомленная яростным штормом, бушевавшим трое суток кряду. Моя горничная долго не могла меня разбудить. Я не верила в наше прибытие и до последней минуты не хотела вставать. Но мне пришлось признать очевидность: судно прекратило свой ход. До меня доносился шум бесконечно повторявшихся глухих ударов.

Я высунула голову в иллюминатор и увидела людей, которые прокладывали нам проход по замерзшей реке. Дело в том, что воды Гудзона были скованы льдом, и без помощи заступов, разрубавших огромные глыбы, тяжелое судно не могло бы сдвинуться с места.

Это неожиданное прибытие наполнило меня радостью. В один миг все переменилось, и я начисто позабыла о своих недомоганиях и тоске одиннадцатидневного морского перехода.

Бледное розовое солнце поднималось, рассеивая туман, и заливало светом лед, рассыпавшийся под ударами рабочих на тысячи сверкающих кусочков. Я вступала в Новый Свет посреди ледового фейерверка. Это было волшебное, несколько странное зрелище, и я сочла его добрым предзнаменованием.

Я настолько суеверна, что, если бы мне довелось сойти на берег в пасмурный день, уныние и тревога не покидали бы меня вплоть до первого представления. Сущая пытка – быть суеверкой до такой степени, и, к несчастью, сегодня я в десять раз суевернее, чем тогда, ибо, объехав множество стран, я переняла все присущие им предрассудки, присовокупив их к суевериям моей отчизны. Они живы во мне, все до единого, и в трудные минуты жизни ополчаются на меня либо за меня! Я не в состоянии сделать ни шага, ни движения, не могу ни сесть, ни лечь, ни встать, ни взглянуть на небо или землю без того, чтобы не найти повода для надежды либо отчаяния. Это продолжается до тех пор, пока, разозлясь на собственный разум, воздвигающий на моем пути столько добровольных препон, я не брошу вызов всем своим суевериям и не начну действовать по собственной воле.

Обрадовавшись доброму, по всей видимости, признаку, я весело занялась своим туалетом.

Господин Жарретт постучал в мою каюту:

– Сударыня, умоляю вас поторопиться: несколько кораблей под французским флагом идут нам навстречу.

Выглянув в иллюминатор, я увидела пароход, на палубе которого яблоку было негде упасть, а вслед за ним – еще два небольших судна, также переполненных людьми до отказа. Солнечные блики играли на французских флагах.

Мое сердце забилось от волнения, ведь почти две недели у меня не было никаких известий из дома. («Америке» потребовалось без малого две недели, чтобы пересечь океан, несмотря на все усилия нашего славного капитана.)

Какой-то человек прыгнул на палубу. Я подбежала к нему с протянутой рукой, не в силах вымолвить ни слова. Он вручил мне пакет с корреспонденцией, и я тут же позабыла обо всем. Среди вороха телеграмм я искала одну. Наконец-то, вот она, долгожданная, радостная, трепетная весть за подписью: Морис! Наконец! Я закрыла глаза и тотчас же увидела дорогой моему сердцу образ, ощутив при этом бесконечную нежность.

Открыв глаза, я почувствовала себя неловко: меня обступили какие-то молчаливые и доброжелательные люди, смотревшие на меня с нескрываемым любопытством. Чтобы выбраться из толпы, я взяла Жарретта под руку, и он повел меня в салон.

Не успела я переступить порог, как грянула «Марсельеза», и наш консул коротко приветствовал меня, вручив при этом цветы.

Группа представителей французской колонии преподнесла мне приветственное послание. Затем главный редактор газеты «Курьер Соединенных Штатов» господин Мерсье произнес речь во французском духе, в которой мысль и чувство соперничали друг с другом. И наконец настал ужасный миг представлений.

Ох, что это было за тяжкое испытание для ума, силившегося понять и запомнить все эти имена. Пэмберст, Харстем… «С придыхательным „h", мадам…» Я споткнулась на первом же слоге, а второй слог затерялся в чаще проглоченных гласных и свистящих согласных… На двадцатом имени я перестала слушать и только шевелила уголками губ и щурила глаза, машинально подавала кому-то руку и отвечала рукопожатием со словами:

– Очень приятно. Сударыня… О да, конечно! О да! О нет… Ах… ах… Ох… ох!

Я устала стоять как истукан, бессмысленно хлопая глазами. Мне хотелось лишь одного: стащить свои кольца с пальцев, которые отекли от бесконечных рукопожатий.

Мои глаза смотрели с ужасом на дверь, через которую продолжали прибывать жаждавшие меня видеть люди. Снова придется выслушивать все эти имена… пожимать руки… опять шевелить уголками губ… Холодный пот выступил у меня на лбу. Мои нервы были на пределе, и я начала заикаться:

– О, сударыня! О!.. Мне оч-чень при-я-я-я-тно…

Это было выше моих сил. Я уже была готова рассердиться либо разреветься, одним словом, выкинуть что-нибудь несуразное, но предпочла упасть в обморок. Взмахнув безвольной рукой, я открыла рот… закрыла глаза… и плавно опустилась в объятия Жарретта.

– Откройте окно, живо! Врача! Бедная девушка! До чего она бледна! Снимите с нее шляпу! Корсет!

– Она его не носит.

– Расстегните ей платье.

Я испугалась, но прибежавшие на шум Фелиси и «моя милочка» воспротивились моему раздеванию. Доктор принес флакон эфира, но Фелиси выхватила у него флакон со словами:

– Ах нет, доктор, только не это! Когда госпожа здорова, она теряет сознание от запаха эфира!

Это была правда. Я решила, что пора приходить в чувство.

Появились репортеры, человек двадцать, если не больше. Но растроганный Жарретт попросил их прийти в «Альбемарль-отель», где я должна была остановиться.

Я наблюдала, как каждый из репортеров отводил Жарретта в сторону. Когда я попросила его раскрыть секрет всех этих перешептываний с глазу на глаз, он флегматично ответил:

– Я назначил им всем встречу начиная с часа дня, из расчета по десять минут на каждого.

Я смотрела на него с ужасом. Он выдержал мой испуганный взгляд и проговорил:

– О yes, это было необходимо!

Приехав в «Альбемарль-отель», я почувствовала такую страшную усталость, что должна была побыть одна.

Я тотчас же скрылась в одной из комнат своих апартаментов и заперла все двери. На одной из дверей не было засова, и мне пришлось придвинуть к ней мебель. На все просьбы открыть я отвечала решительным отказом.

В салоне собралось человек пятьдесят, но я была настолько разбита, что ради часа отдыха не остановилась бы ни перед чем. Я жаждала растянуться на ковре, раскинуть руки и, запрокинув голову, закрыть глаза. Мне не хотелось ни говорить, ни улыбаться, ни даже просто смотреть.

Я бросилась на пол, не обращая внимания на стук в дверь и мольбы Жарретта. Мне не хотелось вступать в переговоры, и я хранила молчание.

До меня доносились гул недовольных голосов посетителей и отзвуки юлящих речей Жарретта, старавшегося удержать гостей. Затем я услышала шорох бумаги, которую просунули под дверь и шепот госпожи Герар, отвечавшей разъяренному Жарретту:

– Вы плохо ее знаете, господин Жарретт. Если вы только попытаетесь взломать дверь, забаррикадированную мебелью, она выпрыгнет в окно.

– Нет, мадам, – отвечала Фелиси какой-то француженке, проявлявшей настойчивость, – это невозможно! У госпожи будет ужасная истерика! Ей нужен час отдыха. Что ж, придется подождать!

Еще какое-то время до меня доносились отголоски неясных слов, а затем я забылась чудесным и беззаботным сном, смеясь в душе при мысли о рассерженных и озадаченных лицах моих мучителей… простите… моих посетителей.

Я пробудилась час спустя, ибо обладаю драгоценным даром засыпать по собственной воле на десять минут, четверть часа или час и просыпаться без усилий в точно назначенное время. Ничто не действует на меня так благотворно, как этот добровольный и четко дозированный отдых души и тела.

Зачастую я вытягивалась на медвежьих шкурах перед большим камином, в кругу моих домашних, и, попросив их продолжать свой разговор, не обращая на меня внимания, засыпала на час.

Иногда, проснувшись, я находила в комнате двух-трех новых гостей, которые присоединились к общей беседе. Оберегая мой сон, они ждали моего пробуждения, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение.

И теперь еще в маленьком салоне стиля ампир, примыкающем к моей артистической уборной, стоит широкий массивный диван, на котором я лежу и сплю, в то время как ко мне вводят друзей и артистов, которым я назначила свидание. Открыв глаза, я вижу вокруг доброжелательные лица друзей, довольных, что я хорошо отдохнула, и протягивающих мне руки для сердечных рукопожатий. И тогда мой спокойный и ясный ум легко впитывает все прекрасные замыслы, которыми со мной делятся, и так же легко отвергает все бредовые идеи, которыми меня потчуют.

Итак, час спустя я пробудилась на коврах «Альбемарль-отеля».

Открыв дверь, я увидела милых Герар и Фелиси, сидевших на чемодане.

– Гости еще не разошлись?

– Ох, госпожа, – сказала Фелиси, – их теперь целая сотня!

– Живо! Помоги мне переодеться и дай мне белое платье.

Через пять минут все было готово. И, оглядев себя, я осталась довольна своим видом. Когда я вошла в салон, где меня ожидало столько незнакомых людей, Жарретт бросился мне навстречу, но, завидев мой красивый наряд и смеющееся лицо, отложил свою отповедь на другое время.

Пришло время подробнее рассказать моим читателям о Жарретте, ибо это был человек незаурядный. В ту пору ему было лет шестьдесят пять – семьдесят. Высокого роста. Его лицо, напоминающее царя Агамемнона, венчала серебристая шевелюра, какой я не встречала больше ни у одного мужчины. Голубые глаза были такими светлыми, что, когда в них вспыхивал гнев, он казался слепым. Если Жарретт спокойно отдыхал или любовался природой, его лицо было прекрасным, но, если на него нападала веселость, он принимался дико фыркать, и верхняя губа его задиралась, обнажая зубы, а улыбка напоминала хищный оскал зверя, который навострил острые уши, почуяв добычу.

Этот человек был ужасен. Наделенный недюжинным умом, он был вынужден с детства вести борьбу за существование и проникся неистребимым презрением к человеческому роду. Настрадавшись за свою жизнь, он не знал жалости к страждущим, утверждая, что всякий самец наделен когтями, чтобы защищаться. Он жалел женщин, хотя и не любил их, но легко мог их обидеть.

Жарретт был очень богат и очень бережлив, но не скуп. Он часто говорил мне: «Я пробил себе в жизни дорогу двумя средствами: честностью и револьвером. В делах самое грозное оружие против мошенников и хитрецов – это честность: первые с ней не знакомы, вторые в нее не верят, а револьвер изобретен для того, чтобы принуждать негодяев держать данное слово».

Он рассказывал мне о своих захватывающих, леденящих кровь приключениях. Под правым глазом у него белел глубокий шрам. Дело было так: во время бурного спора по поводу условий контракта знаменитой певицы Женни Линд Жарретт сказал своему собеседнику:

– Посмотрите-ка на этот глаз хорошенько, сударь, – и он указал на свой правый глаз, – он читает в ваших мыслях все то, о чем вы умалчиваете!

– Он читает из рук вон плохо, – отвечал тот, – ибо не предусмотрел вот это!

И тут же выстрелил из револьвера, целясь ему в правый глаз.

– Сударь, – промолвил Жарретт, – вот как следовало стрелять, чтобы закрыть его навеки!

И он всадил пулю между глаз противника, который упал замертво.

Когда Жарретт рассказывал об этом случае, его губа ощеривалась и верхние резцы, казалось, перемалывали слова с наслаждением, а раскаты сдавленного смеха напоминали клацанье челюстей. Но этот человек был неподкупно честен; я очень его любила и с любовью храню память о кем.

Войдя в салон, который я еще не видела, я захлопала в ладоши: его вид доставил мне удовольствие. Бюсты Расина, Мольера и Виктора Гюго, стоявшие на подставках, были убраны цветами. Широкая комната была обставлена диванами с мягкими подушками, и огромные пальмы раскинули над ними свои ветви, воссоздавая атмосферу моего парижского жилища.

Жарретт представил мне создателя этого роскошного интерьера, очень милого человека по имени Кнэдлер. Я пожала ему руку, и мы сразу же сделались добрыми друзьями.

Посетители мало-помалу расходились, но репортеры и не думали двигаться с места. Они расселись повсюду: кто на подушках, а некоторые даже на подлокотниках кресел.

Один из них восседал по-турецки на медвежьей голове, прижавшись спиной к раскаленной каминной трубе; он был тщедушен, бледен и все время кашлял. Я приблизилась к нему, но лишь только я открыла рот, чтобы заговорить, несколько задетая тем, что он продолжает сидеть, как репортер спросил меня грубым голосом:

– Какую роль, сударыня, вы любите больше всего?

– Это вас не касается! – отрезала я и, повернувшись к нему спиной, тотчас же столкнулась с другим, более вежливым репортером.

– Что вы обычно едите по утрам, сударыня?

Я собиралась ответить ему в том же духе, что и первому, но Жарретт, которому с трудом удалось унять гнев тщедушного журналиста, быстро проговорил: «Oat meal»[80]80
  Овсянка (англ.).


[Закрыть]
.

Я не знала, что это за блюдо.

– А днем? – продолжал допытываться настырный репортер.

– Мидии! – воскликнула я.

И он преспокойно записал: «Целый день одни мидии…»

Я направилась к двери, как вдруг женщина-репортер с короткой стрижкой спросила меня нежным мелодичным голосом: «Вы иудаисткатолич-протестант мусульман буддист атеистзороастротеистка или деистка?»

Я остолбенела. Она выпалила свою чудовищную бессвязную фразу одним духом, проглатывая окончания, и мне стало как-то не по себе рядом с этой тихой и странной особой.

Мой взгляд, в котором читалась тревога, упал на пожилую женщину, которая весело болтала посреди маленького кружка людей. Она поспешила мне на помощь и проговорила на безукоризненном французском языке:

– Эта девушка спрашивает, вас, мадам, кто вы – иудаистка, католичка, протестантка, мусульманка, буддистка, атеистка, последовательница Заратустры, теистка или деистка?

У меня подкосились ноги, и я рухнула на диван.

– Господи! Неужели так будет в каждом из городов, где мне придется выступать?

– О нет! – ответил невозмутимый Жарретт. – Ваши интервью будут переданы по телеграфу на всю Америку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю