355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сара Бернар » Моя двойная жизнь » Текст книги (страница 17)
Моя двойная жизнь
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 16:30

Текст книги "Моя двойная жизнь"


Автор книги: Сара Бернар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)

Часть вторая

1

И вот, в целости и сохранности мы отправляемся в Париж. Однако, приехав в Сен-Дени, мы узнали, что поезда отменены. Было четыре часа утра. Немцы хозяйничали во всех пригородах Парижа, и поезда ходили только по их особому распоряжению.

Целый час мы обивали пороги, вели переговоры, повсюду наталкиваясь на грубые отказы. Наконец нашелся один офицер высшего командного состава, не в пример прочим воспитанный и любезный, который приказал запустить локомотив, чтобы доставить меня на Гаврский вокзал (вокзал Сен-Лазар).

Путешествие вышло чрезвычайно забавным: моя мать, тетка, сестра Режина, мадемуазель Субиз, две горничные, дети и я сама кое-как разместились на крохотном квадратном пятачке, где была всего одна низкая узкая полка, предназначавшаяся, по-видимому, для часового. Паровоз двигался еле-еле, так как во многих местах пути были забиты тележками и вагонами.

Выехав в пять часов утра, мы добрались до цели в семь. По дороге, не помню точно где, немецких машинистов сменили французские. Я спросила у них об обстановке в Париже и узнала, что город охвачен революционными волнениями. Машинист, с которым я беседовала, оказался очень умным и образованным человеком. «На вашем месте – сказал он мне, – я поехал бы не в Париж, а куда-нибудь еще, ведь скоро здесь будет жарко».

Путешествие подошло к концу. Я вышла из локомотива со всей своей свитой, приведя вокзальных служащих в неописуемое изумление. Будучи довольно стесненной в средствах, я все же дала двадцать франков рабочему, согласившемуся поднести шесть наших чемоданов. Мы должны были приехать за ними позднее.

Однако в этот час, когда не ожидалось ни одного поезда, невозможно было сыскать извозчика… Дети так устали… что было делать? Я жила на Римской улице, в доме № 4, недалека от вокзала, но моя мать редко ходила пешком из-за больного сердца, а малыши так притомились, что их глаза с отекшими веками превратились в щелочки, а маленькие ручки и ножки одеревенели от холода и неподвижности.

Я начала было отчаиваться, но тут как раз мимо проезжала повозка молочника, и я попросила нашего носильщика ее остановить.

– Не отвезете ли за двадцать франков мою мать и двух малышей на Римскую улицу, 4?

– И вас прихвачу, милая барышня, – отвечал молочник, – ведь вы тоньше кузнечика и весите как перышко.

Я не заставила его повторять дважды, хотя и была несколько задета его словами. Усадив медлившую маменьку рядом с молочником, я разместилась вместе с малышами в повозке, среди порожних и полных молочных бидонов, и сказала нашему кучеру, указав на оставшихся:

– Вас не затруднит вернуться за ними? Получите еще двадцать франков.

– Ладно! – отвечал добрый малый. – Эй вы, счастливо оставаться! Не оттопчите лапки, я скоро вернусь!

И, стегнув свою тощую кобылу, он помчал нас во весь опор.

Дети перекатывались в повозке, как бревнышки. Я пыталась за что-то ухватиться. Маменька молчала, стиснув зубы, бросая на меня суровые взгляды из-под своих длинных ресниц.

У дверей нашего дома молочник так резко остановил лошадь, что маменька чуть не упала на круп кобылы. Наконец мы спустились на землю, и повозка умчалась со скоростью курьерского поезда.

Маменька дулась на меня целый час. Бедная моя милая мамочка! Разве я была виновата?

Не прошло и двух недель с тех пор, как я уехала из Парижа. Я оставила город в печали, в той болезненной печали, что проистекает от неожиданных потрясений. Прохожие ходили понурив головы, пряча хмурые лица от ветра, который трепал немецкий флаг, водруженный над Триумфальной аркой.

Вернувшись, я нашла Париж возбужденным и сердитым. Все стены увешаны разноцветными листовками самого крамольного содержания. Прекрасные и благородные мысли соседствовали в них со смехотворными угрозами. Рабочие по дороге на завод останавливались у стен с листовками. Один из них начинал читать вслух, и по мере того, как толпа прибывала, чтение возобновлялось.

У всех этих людей, изведавших столько страданий от чудовищной войны, находили отклик призывы к возмездию. Увы, их можно было понять! Война ввергла людей в пучину горя и разрухи. Нищета одела женщин в лохмотья. Дети, лишенные крова, бродили как неприкаянные. Позор поражения сломил мужчин. И вот, раздавшиеся призывы к бунту, анархистские выкрики, завывания толпы, скандировавшей: «Долой троны! Долой республики! Долой богачей! Долой попов! Долой евреев! Долой армию! Долой хозяев! Долой трудящихся! Долой всех!» – разбудили впавших в оцепенение людей.

Немцы, которые разжигали эти волнения, оказали нам, сами того не желая, подлинную услугу. Все те, что безропотно покорились судьбе, вдруг очнулись от спячки.

Другие же, те, что требовали реванша, нашли применение своим нерастраченным силам. Ни в чем не было согласия. Образовалось десять, двадцать различных партий, враждовавших между собой и осыпавших друг друга угрозами. Это было ужасно! И все же это было пробуждение. Возрождение после смерти.

Среди моих друзей было человек десять лидеров различных группировок, и все они меня одинаково интересовали: и самые отчаянные, и самые благоразумные. Не раз у Жирардена[50]50
  Эмиль де Жирарден (1806–1881) – французский журналист – реформатор прессы: он превратил газеты в дешевые массовые издания с широким использованием рекламы.


[Закрыть]
я встречалась с Гамбеттой и с неизменной радостью слушала этого замечательного деятеля. В его словах было столько мудрости, уверенности и вдохновения! Этот человек – с большим животом, короткими руками и слишком крупной головой, – когда начинал говорить, весь преображался и становился прекрасным.

Впрочем, Гамбетта никогда не принадлежал к людям заурядным, таким, как все. Он нюхал табак и смахивал рассыпавшиеся крошки удивительно изящным движением. Он курил толстые сигары, но никогда не доставлял этим неудобств собеседнику. Иногда, устав от политики, он переходил к литературе и говорил с тем же неподражаемым блеском; он прекрасно знал литературу и бесподобно читал стихи.

Как-то вечером, после ужина у Жирардена, мы разыграли вместе с ним сцену с доньей Соль из первого действия «Эрнани». И, хотя он не мог сравниться красотой с Муне-Сюлли, он был столь же великолепен в этой сцене. В другой раз он прочитал целиком наизусть «Руфь и Вооз», начав с последнего стиха. И все же я отдавала предпочтение его политическим дискуссиям, особенно тогда, когда он загорался из-за какой-нибудь реплики, противоречившей его убеждениям. Главными чертами таланта этого политического деятеля являлись логика и уравновешенность, но он слишком увлекся шовинизмом. Бесславная смерть столь великого ума стала удручающим уроком человеческой гордыне.

Время от времени я виделась с Рошфором[51]51
  Анри Рошфор (1831–1913) – французский политический журналист, основатель сатирического еженедельника «Лантерн», направленного против Второй империи.


[Закрыть]
, ум которого приводил меня в восхищение. Но подле него мне становилось как-то не по себе, ведь он был повинен в падении Империи, в то время как я – даже будучи убежденной республиканкой – любила императора Наполеона III. Он был крайне доверчив и очень несчастен. Мне казалось, что Рошфор слишком унижал его, не считаясь с его горем.

Кроме того, я очень часто встречалась с любимцем Тьера Полем де Ремюза. Это был человек тонкого ума, с широким кругозором и элегантными манерами. Кое-кто обвинял его в приверженности орлеанизму. Он был республиканцем, куда более ярым республиканцем, нежели господин Тьер. Только тот, кто его совершенно не знал, мог усомниться в его искренности. Поль де Ремюза питал отвращение ко всякой лжи, будучи чувствительным, честным и твердым по натуре. Активно занимаясь политикой, он не стремился выйти на большую арену, но его мнение всегда одерживало верх даже в Палате депутатов и в Сенате. Он соглашался выступать только перед конторскими служащими. Сто раз ему предлагали портфель министра культуры, и сто раз он отказывался от него.

Наконец как-то раз, уступив моим неоднократным настоятельным просьбам, он чуть было не согласился на этот пост, но в последнюю минуту все же отказался и написал мне очаровательное письмо, выдержки из которого приводятся ниже. Письмо не предназначалось для печати, поэтому я не считаю себя вправе его публиковать, хотя могу без опасения процитировать следующие строки: «Позвольте мне, мой прелестный друг, остаться в тени: отсюда мне видно лучше, чем в ослепляющем сиянии почестей. Вы не раз благодарили меня за внимание к несчастным, о которых Вы сообщали. Оставьте мне мою свободу. Мне гораздо приятнее иметь право облегчить участь каждого, нежели быть вынужденным помогать неизвестно кому…

…Я создал себе в области искусства идеал красоты, который справедливо мог бы показаться слишком пристрастным…»

Очень жаль, что порядочность этого деликатного человека не позволила ему принять предложенный пост. Реформы, о которых он говорил, были крайне необходимы и остаются таковыми по сей день…

Я была также знакома и часто встречалась с неким безумцем, одержимым несбыточными дикими мечтами, его звали Флуранс. Это был высокий красивый молодой человек. Он жаждал всеобщего счастья и благоденствия и при этом стрелял в солдат, не задумываясь над тем, что с самого начала приносит кому-то (или многим) несчастье. Спорить с ним было бесполезно, но он был милым и славным юношей.

В последний раз я видела его за два дня до гибели. Он пришел ко мне с совсем еще юной девушкой, которая хотела посвятить себя драматическому искусству. Я обещала ему посодействовать ей в этом.

Через день бедняжка явилась, чтобы известить меня о героической смерти Флуранса, который, не пожелав сдаться, подставил грудь и закричал медлившим солдатам: «Стреляйте же! Я бы вас не пощадил!» И пули сразили его.

Менее интересным и, на мой взгляд, более опасным безумцем был некто по имени Рауль Риго, ставший на короткое время префектом полиции.

Он был очень молод, очень дерзок, ужасно честолюбив и готов на все, чтобы добиться своего. И зло казалось ему для этого более легким средством, чем добро. Этот человек представлял реальную опасность. Он принадлежал к группе студентов, которые ежедневно присылали мне стихи и преследовали меня повсюду с лихорадочным возбуждением. В Париже их прозвали «сарапоклонниками».

ТЕАТРАЛЬНЫЕ ФОТОПОРТРЕТЫ С. БЕРНАР, ВЫПОЛНЕННЫЕ П. НАДАРОМ


С. Бернар в роли Федры (Ж. Расин «Федра»)


Фотопортрет работы Поля Надара


С. Бернар – леди Макбет


В спектакле «Эрнани» по пьесе В. Гюго

Однажды он принес мне одноактную пьеску. Пьеса была такой глупой, а стихи такими слабыми, что я отослала ее обратно с припиской, которую он счел, по-видимому, обидной, так как с тех пор затаил на меня злобу и попытался мне отомстить.

Как-то раз мне доложили о его приходе. У меня в это время сидела госпожа Герар.

– Вам известно, – произнес он прямо с порога, – что я теперь всемогущ.

– По нынешним временам это не диковинка, – парировала я.

– Я пришел к вам, чтобы заключить перемирие либо объявить войну.

Я не терпела, когда со мной разговаривали подобным тоном. Подскочив, словно ужаленная, я выпалила:

– Я предвижу, милостивый государь, что ваши мирные условия мне не подойдут, и потому сама объявляю вам войну: вы из тех, кого предпочтительнее иметь в числе заклятых врагов, нежели среди друзей.

Затем я приказала дворецкому выпроводить префекта полиции. Госпожа Герар пришла в отчаяние:

– Этот человек причинит нам зло, милая Сара, уверяю вас.

Предчувствие ее не обмануло. Правда, боялась она за меня, а не за себя. Он же направил свой первый удар против нее: сместил с поста одного из ее родственников комиссара полиции, и перевел его на менее значительную должность, сопряженную с большим риском. После этого он придумал еще тысячу мелких пакостей. Так, однажды я получила предписание безотлагательно проследовать по срочному делу в префектуру полиции. Я не подчинилась. На другой день конный нарочный вручил мне записку от господина Рауля Риго, в которой тот угрожал прислать за мной полицейский фургон. Я не испугалась угроз этого негодяя, который вскоре был расстрелян и, таким образом получил по заслугам.

Тем временем жизнь в Париже сделалась невыносимой. Я решила уехать в Сен-Жермен-ан-Лэ и попросила матушку составить мне компанию, но она как раз собиралась в Швейцарию с моей младшей сестрой.

Уехать из Парижа оказалось сложнее, чем я предполагала. Вооруженные коммунары останавливали поезда и устраивали обыски повсюду: в сумках, карманах, даже под подушками в купе. Они боялись, как бы пассажиры не переправили версальцам газет. На мой взгляд, это было чудовищно глупо.

Устроиться в Сен-Жермен-ан-Лэ оказалось непросто. Почти весь Париж переселился в этот красивый и столь же скучный уголок. С высоты террасы, на которой день и ночь толпились люди, мы наблюдали за устрашающей поступью Коммуны.

Весь Париж был объят дерзким разрушительным пламенем. Зачастую ветер приносил нам обгоревшие документы. Мы тут же отсылали их в мэрию. Сена также несла по течению множество бумаг, которые речники собирали в мешки. Иногда – эти дни были самыми тревожными – густая пелена дыма обволакивала Париж. И даже ветер был не в силах помочь огню пробиться наружу. Город горел тайком, скрывая от наших встревоженных глаз новые очаги, зажженные яростными безумцами.

Каждый день я ездила верхом. Мой путь пролегал через лес, Я скакала до самого Версаля, однако это было небезопасно, так как по лесу шатались голодные бродяги, которых мы спешили накормить. Кроме того, можно было встретить преступников, сбежавших из Пуасси, и коммунаров-добровольцев, жаждавших крови версальских солдат.

Возвращаясь как-то раз из Триеля вместе с капитаном ОʼКоннором, мы поскакали через лес, чтобы сократить путь, как вдруг из соседней чащи прогремел выстрел, от которого моя лошадь шарахнулась влево так резко, что я вылетела из седла. К счастью, это было умное животное. ОʼКоннор засуетился возле меня, но, видя, что я встала на ноги и готова снова сесть в седло, сказал: «Я сейчас, только осмотрю эту чашу». Пришпорив лошадь, он вмиг оказался на том самом месте. Сначала я услышала выстрел, а вслед за ним треск сучьев под ногами беглецов. Затем, после еще одного выстрела, совершенно непохожего на два предыдущих мой друг вновь предстал передо мной с пистолетом в руке.

– Он не задел вас? – спросила я его.

– Чуть-чуть ногу, в первый раз. Он стрелял слишком низко. Во второй раз он стрелял наугад. Но, кажется, я всадил в него пулю.

– Но ведь я слышала, как он убегал, – сказала я.

– О, – ухмыльнулся красавчик капитан, – далеко ему не уйти.

– Бедняга… – прошептала я.

– Ну нет! – вскричал ОʼКоннор. – Прошу вас, не жалейте их: они убивают каждый день множество людей; только вчера на Версальской дороге нашли пятерых солдат из моего полка. Их не просто убили, но зверски изуродовали.

И он выругался сквозь зубы. Я посмотрела на него с некоторым удивлением, но он не придал этому значения. Мы продолжали свой путь, стараясь продвигаться так быстро, насколько позволяла лесная дорога. Внезапно наши лошади стали, фыркая и втягивая носом воздух. ОʼКоннор вытащил револьвер и спешился, ведя лошадь за собой.

В нескольких метрах от нас на земле был распростерт человек. «Это, должно быть, тот самый негодяй», – сказал капитан. И, склонившись над мужчиной, окликнул его. В ответ раздался стон. ОʼКоннор не видел лица этого человека и потому не мог его узнать. Он чиркнул спичкой. Мужчина, казалось, был безоружен.

Я тоже тешилась и попыталась приподнять голову несчастного, но тотчас же отдернула руку, обагрившуюся кровью. Человек открыл глаза и вперил взгляд в ОʼКоннора: «А, это ты, версальский пес!.. Это ты в меня стрелял! Я промахнулся, но…» Его рука потянулась к револьверу, висевшему за поясом, однако это движение отняло у него последние силы, и рука безжизненно упала.

ОʼКоннор в свою очередь взвел курок. Я загородила раненого, умоляя оставить его в покое. Я не узнавала своего приятеля. Этот красивый, всегда сдержанный, благовоспитанный блондин, бывший немного снобом, но очаровательным снобом, на глазах превращался в зверя.

Склонившись над несчастным, выпятив вперед нижнюю челюсть, он бормотал нечто нечленораздельное. Его рука судорожно сжималась и разжималась, как будто он комкал анонимное письмо, прежде чем отшвырнуть его с отвращением.

– ОʼКоннор, оставьте этого человека в покое, – взмолилась я.

К счастью, храбрый солдат уживался в нем с галантным кавалером. Он опомнился и взял себя в руки.

– Будь по-вашему! – сказал он, помогая мне забраться в седло. – После того как доставлю вас в гостиницу, вернусь с солдатами забрать этого мерзавца.

Мы проскакали еще полчаса, не обменявшись больше ни единым словом.

Я сохранила по отношению к ОʼКоннору самые добрые чувства, хотя отныне при виде его всегда вспоминала эту печальную сцену. И случалось, во время нашего разговора маска зверя, в которой он предстал передо мной на миг, вновь проступала на его смеющемся лице.

В марте 1905 года генерал ОʼКоннор, командовавший войсками в Алжире, в последний раз пришел как-то вечером в мою гримерную и принялся рассказывать о своих стычках с арабскими вождями. «Думаю, – воскликнул он со смехом, – что нам следует перейти к рукопашной!» И маска капитана проступила на лице генерала.

Больше я его не видела. Он умер полгода спустя.

Наконец-то можно было вернуться в Париж. Гнусный, постыдный мир был подписан, несчастная Коммуна раздавлена, и все, казалось бы, возвратилось на круги своя. Но сколько крови! Сколько погибших! Сколько женщин в трауре! Сколько пепелищ!

В Париже стоял едкий запах дыма. К чему бы я ни притрагивалась у себя в доме, меня преследовало ощущение какого-то липкого налета. Чувство «тошноты» овладело всей Францией, и в особенности Парижем.

Тем временем, ко всеобщей радости, театры вновь открыли сезон.

Однажды утром я получила из «Одеона» репетиционный лист. Я тряхнула гривой и притопнула, фыркая, словно жеребенок после купания. Манеж открывался снова. И мы вновь должны были скакать галопом за мечтами. Арена ждала нас. Начиналась борьба. Значит, жизнь продолжалась, ведь, как это ни странно, людской разум превратил жизнь в вечную борьбу. Кончается война, но не битва: сто тысяч человек рвутся к одной и той же цели, и каждый норовит обогнать другого. Бог создал землю и человека друг для друга. Планета велика. Сколько еще на ней невозделанных полей! Раскинувшись на сотни миль, на тысячи верст, целинные земли ждут, когда рука человека извлечет из их недр несметные природные богатства. А люди топчутся на месте, сбившись в кучки. И толпы голодных настороженно следят друг за другом.

«Одеон» открыл сезон, возобновив свой репертуар. Было поставлено также несколько новых спектаклей. Один из них имел ошеломляющий успех. Он был создан по пьесе Андре Терье[52]52
  Андре Терье (1833–1907) – французский писатель, автор пьес и романов, в которых описывается жизнь провинциальной семьи.


[Закрыть]
«Жан-Мари» в октябре 1871 года.

Эта одноактная пьеса – подлинный маленький шедевр. Она открыла перед автором двери в Академию. У Пореля, который играл Жана-Мари, был огромный успех. В то время он был еще стройным, горячим, полным юношеского задора актером. Его таланту недоставало лиризма, но жизнерадостный смех Пореля, во время которого обнажались все тридцать два его белоснежных зуба, по своему чувственному пылу не уступал поэтическому восторгу. Он был хорош и так.

Мне дали роль юной бретонки, которую насильно выдали за старого мужа и которая живет теперь одними воспоминаниями о без вести пропавшем и, быть может, умершем женихе. Это была поэтичная и трогательная роль с трагическим концом.

В финале пьесы было нечто величественное. Спектакль, как я уже говорила, имел огромный успех, благодаря которому моя зарождавшаяся популярность возросла.

Но я предчувствовала, что скоро произойдет событие, которое возведет меня в ранг звезды. Я и сама не понимала толком, чего ждала, но была уверена, что скоро явится Мессия.

И им стал величайший из поэтов нашего века, возложивший на мое чело корону избранных.

2

В конце того же 1871 года торжественно и несколько таинственно нам объявили о том, что вскоре мы будем ставить одну из пьес Виктора Гюго.

В то время я еще не умела широко мыслить. Меня окружала довольно-таки мещанская среда, состоявшая из моих родных, их знакомых-космополитов и друзей (в той или иной степени снобов), а также моих собственных знакомых и друзей, приобретенных за время независимой артистической жизни.

С самого детства мне внушали, что Виктор Гюго – бунтовщик и отступник, и даже его книги, которыми я зачитывалась, не мешали мне судить его со всей строгостью.

Сегодня я готова сгореть от стыда и досады при мысли о своих тогдашних нелепых предрассудках, которые усиленно подогревались моим недалеким либо неискренним и льстивым окружением.

Но тем не менее мне ужасно хотелось играть в «Рюи Блазе». Роль королевы просто-напросто очаровала меня! Я поведала о своем желании Дюкенелю, и он сказал мне, что уже думал об этом.

Однако у Джейн Эсслер, популярной и довольно вульгарной актрисы, было куда больше шансов получить эту роль: в то время она была очень дружна с Полем Мёрисом, ближайшим другом и советчиком Виктора Гюго.

Кто-то из приятелей привел ко мне Огюста Вакри, другого близкого друга Великого мэтра, вдобавок состоявшего с ним в родстве. Огюст Вакри пообещал поговорить с Виктором Гюго. Два дня спустя он вновь навестил меня, утверждая, что у меня есть шанс получить эту роль. Сам Поль Мёрис, честнейший и добрейший человек, рекомендовал меня автору.

Кроме того, замечательный артист Жеффруа, покинувший «Комеди Франсез», которого пригласили играть в «Доне Саллюстии», якобы сказал, что знает только одну испанскую королеву, достойную короны: Сару Бернар. Я не была лично знакома с Полем Мёрисом и очень удивилась, что все эти люди меня знают.

Читка была назначена на шестое декабря 1871 года, в два часа пополудни, у Виктора Гюго. Я была настолько избалована лестью и курившимся мне фимиамом, что сочла себя оскорбленной бесцеремонностью мужчины, который не хотел утруждать себя и пригласил женщину домой, хотя можно было встретиться на нейтральной территории, в театре, где обычно проходило прослушивание новых пьес.

Вечером, часов в пять, я поведала об этом вопиющем факте своей маленькой свите, собравшейся у меня дома, и все – женщины и мужчины – хором вскричали: «Как! Этот вчерашний ссыльный, только что получивший прощение, это ничтожество осмеливается причинять хлопоты нашему божку, королеве всех сердец, фее из фей?!»

Мой кружок гудел, как потревоженный улей. Все повскакивали с мест: «Мы ее не пустим! Напишите ему так… Нет, лучше так…»

И все дружно принялись сочинять вызывающие, исполненные презрения письма… И тут доложили о приходе маршала Канробера[53]53
  Франсуа Сертен де Канробер (1809–1895) – маршал Франции, участник Крымской войны и войны 1870 года.


[Закрыть]
, который являлся тогда участником нашего кружка.

Моя неугомонная свита тотчас ввела его в курс дела. Побагровев, маршал стал возмущаться нашими глупыми выпадами в адрес Великого поэта.

– Вам не следует, – сказал он мне, – идти к Виктору Гюго, у которого, как мне кажется, нет достаточных оснований для того, чтобы нарушать заведенные правила. Но извинитесь перед ним, сказавшись больной, и таким образом воздайте ему уважение, достойное гения.

Я последовала совету моего большого друга и послала поэту следующее письмо: «Сударь, королева простудилась, и Camerera Mayor[54]54
  Старшая фрейлина (исп.).


[Закрыть]
не выпускает ее из дому. Вам, как никому другому, известны правила этикета испанского двора. Пожалейте Вашу бедную королеву, сударь!»

Я отправила письмо с посыльным и получила от поэта такой ответ: «Я – Ваш покорный слуга, сударыня. – Виктор Гюго».

На следующий день читка пьесы на сцене возобновилась; думаю, что читка у Мэтра не состоялась… во всяком случае, в полном объеме. Вот так я познакомилась с «монстром». Ах! Я еще долго имела зуб на тех глупцов, что сбили меня с толку.

Он был очарователен, этот монстр, очень умен, тонок, обходителен; учтивость его всегда была данью уважения и не была навязчивой. Его отличали доброта по отношению к обездоленным и неизменная веселость.

Он не был, разумеется, эталоном элегантности, но сдержанность его жестов и мягкость речи выдавали в нем бывшего пэра Франции.

Он отличался острым языком и цепким, но снисходительным взглядом. Сам он не умел читать стихи, но обожал слушать их в хорошем исполнении. Во время репетиций он часто делал наброски с натуры. Нередко, устраивая актеру разнос, он говорил стихами. Как-то раз в ходе репетиции он пытался внушить бедняге Тальену, что его дикция никуда не годится. Устав слушать этот бесконечный разговор, я уселась на стол, болтая ногами. Гюго заметил мое нетерпение и, встав посреди оркестровой ямы, воскликнул:

 
Испанской королеве не пристало
На стол садиться, словно трона мало!
 

Смутившись, я соскочила со стола, собираясь тоже сострить в его адрес что-нибудь особенно язвительное, но ничего не придумала и осталась при своей обиде, в дурном расположении духа.

Как-то раз репетиция закончилась на час раньше обычного, и я ждала, прильнув к окну, госпожу Герар, которая должна была зайти за мной. Я смотрела через дорогу на мостовую, упиравшуюся в ограду Люксембургского сада. Виктор Гюго как раз перешел улицу и направился дальше. Вдруг какая-то пожилая женщина привлекла его внимание. Она поставила на землю тяжелый тюк с бельем и отирала лоб, на котором блестели бисером, несмотря на стужу, капельки пота. Она хватала беззубым ртом воздух, а в глазах ее читалась тревога, граничившая с ужасом, при виде преградившей ей путь широкой дороги, по которой беспрестанно сновали экипажи и омнибусы. Виктор Гюго подошел к бедняжке и, что-то сказав, достал из кармана и дал ей монетку, затем снял свою шляпу и, вручив ее женщине, ловким движением, с улыбкой водрузил тюк с бельем на плечо и перенес его через дорогу Оторопевшая старуха семенила за ним следом.

Я пулей слетела вниз, чтобы расцеловать его, но за то время, что я добежала до коридора, грубо оттолкнув Шилли, который хотел меня задержать, и спустилась по лестнице, Виктор Гюго исчез. Я успела заметить только спину старухи, ковылявшей, как мне показалось, уже с меньшим трудом.

На другой день я рассказала поэту, как оказалась свидетельницей его благородного поступка. «О! – ответил мне Поль Мёрис. – Всякий новый день для него это повод сотворить доброе дело». И глаза его увлажнились от избытка чувств. Я поцеловала Виктора Гюго, и мы начали репетировать.

Ах, можно ли забыть репетиции «Рюи Блаза», исполненные светлой радости и очарования!

С приходом Виктора Гюго все вокруг озарялось сиянием. И оба его спутника, почти никогда не покидавшие его, Огюст Вакри и Поль Мёрис, в отсутствие Мэтра поддерживали этот божественный огонь.

Строгий, печальный и изысканный Жеффруа нередко давал мне советы. Он был художником, и в промежутках между репетициями я позировала ему на скорую руку. В фойе «Комеди Франсез» висят две его картины, изображающие два поколения труппы обоего пола. Эти работы не отличаются ни своеобразной манерой исполнения, ни сочным цветом, но они, как мне кажется, верно передают сходство и довольно удачны по композиции.

Лафонтен, также занятый в «Рюи Блазе», нередко вел с Мэтром долгие споры, в которых Виктор Гюго никогда не уступал. И нужно признать, он неизменно оказывался прав.

Игре Лафонтена были присущи искренность и блеск, но все портила его ужасная дикция: виной тому был протез, вставленный вместо выпавших зубов, который затруднял речь актера. Чуткое ухо улавливало странный звук, проистекавший от трения каучукового нёба протеза о настоящее нёбо, и это мешало наслаждаться красотой исполняемых стихов.

Что касается бедняги Тальена, игравшего роль дока Гуритана, то его постоянно заносило не в ту сторону. Он понял свою роль совершенно превратно, и Виктору Гюго пришлось доходчиво и убедительно ему ее разъяснять. Тальен был добросовестным, упорным в работе, исполнительным актером, но он был глуп как пробка. Если что-то не доходило до него сразу, то не доходило уже никогда, и на этом можно было поставить крест. Но, будучи честным и порядочным человеком, он во всем полагался на автора и полностью слагал с себя ответственность. Он говорил: «Я понял это иначе. Но я сделаю все так, как вы скажете». И повторял слово в слово, жест за жестом требуемые интонации и движения.

Подобная покорность действовала на меня угнетающе, глубоко оскорбляя во мне чувство актерской гордости.

Я часто отзывала несчастного Тальена в сторону и подстрекала его к мятежу. Увы, все мои усилия были тщетны. Он был очень высоким, его руки казались слишком длинными, глаза смотрели устало. Огромный нос, словно удрученный собственными размерами, нависал над губой с тоскливой безнадежностью. Густая копна волос обрамляла его лоб, а едва заметный подбородок будто спешил улизнуть с этого несуразного лица.

Добродушие сквозило во всех чертах Тальена. Он был сама доброта, и нельзя было не полюбить его всей душой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю