Текст книги "Моя двойная жизнь"
Автор книги: Сара Бернар
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
По прибытии в Марсель моя горничная попробовала навести справки, и в результате нам пришлось сесть на отвратительное каботажное судно, грязное, провонявшее маслом и застарелым запахом рыбы, – кошмар.
Я ни разу не путешествовала морем. И, вообразив, что все корабли таковы, решила, что расстраиваться нечего.
После шести дней в разбушевавшемся море нас высадили в Аликанте. Ах уж эта высадка! Мне пришлось прыгать с корабля на корабль, с доски на доску, сотню раз рискуя свалиться в воду, так как я подвержена головокружениям. А эти мостки без перил, без веревок, вообще без ничего, перекинутые с одного корабля на другой и прогибающиеся под моей не Бог весть какой тяжестью, эти мосточки казались мне веревкой, протянутой в пустом пространстве.
Едва держась на ногах от голода и усталости, я остановилась в первой попавшейся гостинице.
И какой гостинице! Это было каменное строение с нависшими сводами. Меня поселили на втором этаже. Никогда еще этим людям не доводилось видеть в своем доме двух дам.
Спальня представляла собой просторную комнату с низким потолком. Украшением ей служили гирлянды огромных рыбьих хребтов, поддерживаемые рыбьими головами. Если прищурить глаза, украшение это можно было бы принять за старинную тонкую резьбу. Но нет, то были всего лишь рыбьи хребты.
Я велела поставить в этой мрачной комнате еще одну кровать – для Каролины. Все двери мы забаррикадировали мебелью, и я заснула одетая.
Лечь прямо на простыни я не решалась, ведь я привыкла к тонким, благоухающим ирисом простыням, ибо моя красавица мама, подобно всем голландкам, была помешана на чистом белье, эта милая мания передалась по наследству и мне.
Было, должно быть, часов пять утра, когда я внезапно открыла глаза, но не шум меня разбудил, а, скорее всего, инстинкт. И тут отворилась дверь, ведущая уж не знаю куда, и в нее просунулась голова какого-то мужчины. Пронзительно закричав, я кинулась к своей маленькой Пресвятой Деве и стала размахивать ею, обезумев от ужаса.
Разбуженная Каролина отважно бросилась к окну и, распахнув его, закричала:
– Горим! Грабят! Караул!..
Мужчина тут же исчез, а дом заполонила полиция; надеюсь, вы представляете себе, какой была полиция Аликанте сорок лет назад.
Я ответила на вопросы, заданные мне венгром, занимавшим должность вице-консула и говорившим по-французски. Да, я видела мужчину с бородой. На голову он набросил платок, а на плечи – пончо. Больше я ничего не знала.
Венгерский вице-консул, представлявший, как мне кажется, Францию, Австрию и Венгрию, спросил, какого цвета были борода, платок и пончо у этого бандита.
Но стояла такая темень, что я не могла различить цвета.
Такой ответ явно рассердил этого славного человека. Записав что-то, он задумался, потом велел отнести к себе домой записку, в которой просил свою жену прислать коляску и приготовить комнату для юной иностранки, попавшей в затруднительное положение.
Я приготовилась следовать за ним; расплатившись с хозяйкой, мы уехали в коляске милого венгра, его жена встретила меня с поистине трогательным радушием.
Я выпила кофе с густыми сливками; и когда за завтраком рассказала все о себе этой любезной женщине: и кто я, и что со мной, и куда я еду, – она в ответ поведала, что ее отец был крупным фабрикантом, родился в Богемии и был большим другом моего отца.
Она проводила меня в отведенную мне комнату, уложила в постель и сказала, что, пока я буду спать, она напишет для меня рекомендательные письма в Мадрид.
Я проспала десять часов. А когда проснулась, отдохнув и душой и телом, хотела послать маме телеграмму; но это оказалось невозможным: в Аликанте не было телеграфа.
Тогда я написала моей бедной мамочке письмо, рассказав, что я остановилась у друзей моего отца и т. д. и т. д.
На другой день я уехала в Мадрид, заручившись рекомендацией к хозяину гостиницы «Пуэрта дель Соль».
Вместе с моей горничной меня поместили в красивом номере, и я разослала с посыльными письма госпожи Рудкович.
В Мадриде я провела две недели, окруженная вниманием, заботой и предаваясь всевозможным развлечениям; я присутствовала на празднествах, связанных с боем быков, и была от них без ума. Я удостоилась приглашения на большую корриду, которую устраивали в честь Виктора-Эммануила[26]26
Виктор-Эммануил II (1820–1878) – король Сардинского королевства в 1849–1861 гг. и первый король объединенной Италии с 1861 г.
[Закрыть], бывшего в тот момент гостем испанской королевы.
Я позабыла Париж, все свои горести и разочарования, свои амбиции, забыла все на свете. Мне хотелось навсегда остаться в Испании. Но телеграмма, отправленная Герар, заставила меня вскоре отказаться от моих намерений. Мама была больна, «очень больна», говорилось в телеграмме.
Я уложила чемодан и попросилась тут же уехать; но после того, как я заплатила по счету за гостиницу, у меня не осталось ни гроша на поезд. Хозяин взял для меня два билета и приготовил целую корзинку с провизией да еще вручил мне на вокзале двести франков, заявив, что следует указаниям Рудковичей, пожелавших, чтобы я ни в чем не нуждалась. Эта чета была воистину прелестной.
Сердце у меня готово было выпрыгнуть из груди, когда в Париже я подъезжала к материнскому дому. «Моя милочка», которой я сообщила о своем приезде, дожидалась меня у консьержа. Мой вид привел ее в восторг, и, плача от радости, она расцеловала меня. Семейство портье тоже не уставало нахваливать меня.
Герар поднялась первая, чтобы предупредить маму; несколько минут я ждала на кухне, стиснутая в судорожных объятиях Маргариты, нашей старой служанки.
Прибежали обе мои сестры. Жанна обнимала меня, вертела во все стороны, обнюхивала. Режина, заложив руку за спину, словно приклеилась к плите и бросала на меня гневные взгляды.
– Так ты не хочешь поцеловать меня, Режина?.. – спросила я, наклоняясь к ней.
– Нет, не люблю тебя больше. Уехала без меня. Не люблю тебя больше!
Стараясь уклониться от моего поцелуя, она резко рванулась в сторону и ткнулась головой в плиту.
Но вот наконец появилась Герар. Я пошла следом за ней, взволнованная и полная раскаяния.
Потихоньку отворила я дверь в комнату, обтянутую бледно-голубым репсом. Совсем белая, мама лежала в своей постели, лицо ее исхудало, но хранило чудесную красоту. Она раскинула руки, как два крыла, и я устремилась в это ослепительной белизны гнездышко, встречавшее меня с такой любовью. Мама плакала, не говоря, по своему обыкновению, ни слова. А руки ее тем временем с наслаждением погружались в копну моих волос, она перебирала их своими длинными, точеными пальцами.
Потом посыпались вопросы и с моей, и с ее стороны. Я хотела знать все. Она тоже хотела знать все. И началась забавная дуэль слов, фраз и поцелуев.
Я узнала, что у мамы был плеврит, причем довольно серьезный, что теперь она начала выздоравливать, но пока еще очень слаба.
Поэтому я устроилась поближе к маме, снова поселившись, хотя и временно, в своей девичьей комнате: из письма Герар я знала, что моя бабушка с отцовской стороны согласилась наконец на сделку, предложенную мамой. Так как отец оставил мне наследство, которое я могла получить только в день своей свадьбы, мама, по моей просьбе, попросила бабушку отдать мне половину этой суммы. И та наконец-то пошла на это, заявив, что присваивает себе право пользоваться другой половиной, но что, если я передумаю и выйду замуж, эта вторая половина перейдет в мое распоряжение.
Я приняла решение начать самостоятельную жизнь. Уехать от матери. Жить по своему усмотрению, своим домом.
Я обожала маму, но у нас было так мало общего.
И потом, мне опостылел крестный, который уже много лет ходил к маме в дом, обедал там, ужинал, играл в вист. Он постоянно обижал меня. Старый холостяк, человек очень богатый и без родни, он обожал мою мать, которая неизменно отклоняла его предложение о союзе. Сначала она его терпела как друга моего отца, потом, когда отец умер, она терпела его «по привычке» и скучала, если не видела его, если он болел или находился в отъезде.
Но, невозмутимая и властная, мать не терпела никакого принуждения. Ей претила сама мысль снова подчиняться чьей-то воле[27]27
Видимо, несмотря на свою кажущуюся мягкость, мать Сары Бернар умела ограждать свою свободу Быть может, как раз не пресловутая алчность, а именно желание быть свободной лежало в основе карьер многих «содержанок».
[Закрыть].
Ее упрямство отличалось кротостью, но иногда приводило к диким вспышкам гнева; тогда мать делалась совсем белой, а под глазами у нее появлялись фиолетовые круги, губы начинали дрожать, зубы стучали, ее прекрасные глаза как бы застывали, голос становился хриплым, слова со свистом вырывались из горла; потом вены на шее вздувались, руки и ноги леденели, и она падала в обморок, случалось, ее по нескольку часов приходилось приводить в чувство.
Врач сказал нам, что в один прекрасный день мама может умереть от такого приступа, и мы делали все возможное, чтобы избежать ужасной случайности. Мать это знала и немножко злоупотребляла этим. А так как моя бедная мама передала мне по наследству свои буйные приступы, я не могла и не хотела жить вместе с ней Ибо что касается меня, то невозмутимой меня никак не назовешь, я очень активна и воинственна, и если уж чего хочу то хочу сейчас, немедленно. Мамино кроткое упрямство не моя стихия. Нет, кровь начинает стучать у меня в висках, и я не успеваю обуздать свой порыв.
С годами я остепенилась, но далеко не в полной мере Я признаю это и страдаю от этого.
Я ничего не стала говорить обожаемой больной о своих прожектах, но попросила старого друга Мейдье найти для меня квартиру. Этот немолодой человек, так мучивший меня в детстве, после моих дебютов в «Комеди Франсез» проникся ко мне нежностью. И, несмотря на пощечину Натали, несмотря на мое бегство из «Жимназ», продолжал относиться ко мне хорошо.
Когда он пришел к нам на другой день после моего возвращения, я осталась с ним ненадолго в гостиной и посвятила его в свои планы Он одобрил их, сказав, что и в самом деле наши отношения с мамой только выиграют от этой разлуки.
Я сняла квартиру на улице Дюфо, неподалеку от нашего дома. Герар взялась обставить ее. И когда моя мать совсем выздоровела, я за несколько дней убедила ее, что мне лучше жить одной, своим домом.
Она в конце концов согласилась. Все шло как нельзя лучше. Сестры мои присутствовали при этой беседе. Сестра Жанна прижалась к маме, а Режина, отказывавшаяся все три недели, с тех пор как я приехала, разговаривать со мной и даже смотреть в мою сторону, вскочила вдруг ко мне на колени:
– Возьми меня с собой хоть на этот раз, и я тебя поцелую.
Я смущенно смотрела на маму.
– О, забирай ее, – сказала мама, – она совершенно невыносима…
И Режина, спрыгнув на пол, тут же принялась отплясывать свое бурре, нашептывая грубые, безумные слова. Потом обняла меня, чуть не задушив, подбежала к маминому креслу и молвила, покрывая поцелуями ее глаза, волосы:
– Ну, ты довольна, что я ухожу?.. Теперь все достанется твоей Жанночке!
Мама слегка покраснела, но когда взгляд ее остановился на сестре Жанне, его затопила волна невыразимой любви. Она легонько оттолкнула Режину, снова закружившуюся в танце, и, откинув голову, склонила ее на плечо Жанны.
– Мы останемся вдвоем, – только и сказала она.
И столько всего невольно выразилось и в этом взгляде, и в этой фразе, что я обомлела. Я закрыла глаза, чтобы ничего не видеть, и смутно слышала только бурре моей младшей сестренки, которая в такт притопыванью по паркету всякий раз повторяла:
– Нас тоже будет двое, двое!
Это была тягостная драма, от которой содрогались четыре сердца, запертые в маленьком, мещанском мирке нашего жилища.
13
Мы с сестрой окончательно перебрались на улицу Дюфо. Я оставила у себя Каролину и взяла еще кухарку. «Моя милочка» почти все дни проводила со мной. По вечерам я ужинала у матери.
У меня сохранились связи с одним актером из «Порт-Сен-Мартен», который стал режиссером этого театра, возглавлявшегося тогда Марком Фурнье.
В ту пору там играли очень модную феерию под названием «Лесная лань». На главную роль была приглашена прелестная актриса из «Одеона», мадемуазель Дебэ, с очаровательным изяществом игравшая трагедийных принцесс Я часто получала билеты в «Порт-Сен-Мартен», и «Лесная лань» мне очень нравилась.
Я неустанно изумлялась, слушая восхитительное пение госпожи Угальд, исполнявшей роль юного принца. А танцы Марикиты приводили меня в восторг. О, сколько очарования было в этой дивной Мариките, в ее задорных, характерных танцах, отличавшихся неизменным изыском.
Благодаря старику Жоссу я знакома была почти со всеми.
Но каково же было мое удивление и мой ужас когда, придя однажды в пять часов в театр за билетами, я увидела бросившегося ко мне Жосса.
– Да вот она, наша принцесса, наша маленькая Лесная лань, вот она! – воскликнул он. – Сам Бог покровитель Театра, послал нам ее!
Я билась как угорь попавший в сети, но все напрасно.
Обольщая меня, господин Марк Фурнье дал мне понять что я окажу ему истинную услугу и спасу сборы театра. А Жосс, угадавший мои сомнения, заявил:
– Но, дорогая моя, вы ничуть не поступитесь своим высоким искусством, ведь эту роль играет мадемуазель Дебэ из театра «Одеон», а мадемуазель Дебэ – первейшая артистка «Одеона», и «Одеон» – театр императорский, так что это отнюдь не обесчестит ваши принципы.
Появившаяся в этот момент Марикита тоже принялась уговаривать меня. Послали за госпожой Угальд, чтобы мы отрепетировали с ней дуэты, так как мне предстояло петь. Да, я должна была петь вместе с настоящей певицей, первой актрисой «Опера комик»[28]28
«Опера комик» – театр комической оперы, основанный в Париже в 1715 г.
[Закрыть].
Время шло. Жосс велел мне репетировать мою роль, которую я знала почти наизусть, так как много раз видела пьесу и обладала необычайной памятью.
Проходили минуты, которые складывались сначала в четверть часа, потом из них получалось полчаса, а там и целые часы. Глаза мои были прикованы к часам, огромным часам директорского кабинета, в котором я находилась.
Госпожа Угальд руководила мной. Голос мой показался ей красивым, но я без конца фальшивила. Она же успокаивала и подбадривала меня.
И вот наконец меня облачили в одежды мадемуазель Дебэ. Занавес поднялся.
Бедная я, бедная! Я была ни жива ни мертва. Однако мне удалось взять себя в руки после взрыва аплодисментов, увенчавших мой куплет пробуждения, который я продекламировала так, как если бы читала стихи Расина.
После конца представления Марк Фурнье предложил мне через Жосса ангажемент на три года; я попросила разрешения подумать.
Жосс познакомил меня с Ламбером Тибу, милейшим человеком, одаренным драматическим автором. Тот увидел во мне идеал своей героини – Пастушки из Иври, однако господину Фаю, быв тему актеру и нынешнему директору «Амбигю»[29]29
«Амбигю», или «Амбигю комик» – первый бульварный театр в Париже, созданный в 1769 г. В первой половине XIX в. «Амбигю комик» стал одним из самых популярных бульварных театров Парижа.
[Закрыть]оказывал в какой-то мере финансовую поддержку некий де Шилли, прославившийся прежде в роли Родена из «Вечного жида»[30]30
«Вечный жид» – роман французского писателя Эжена Сю (1804–1857).
[Закрыть] теперь же женившись на женщине достаточно богатой, он ушел из театра и стал заниматься администрированием. В тот момент, мне думается, он как раз и уступил «Амбигю». Фаю Де Шилли покровительствовал очаровательной девушке по имени Лоранс Жерар. Ее отличали мягкость и заурядность, она была довольно хорошенькой, но без особой красоты и грации.
Фай ответил Ламберу Тибу, что ведет переговоры с Лоранс Жерар, но что тем не менее не может не пойти навстречу пожеланию автора.
– Только с одним условием, – заявил он. – Я требую прослушивания вашей протеже.
Мне пришлось исполнить волю этого незадачливого директора, преуспевшего в новой должности ничуть не больше, чем в старой, когда был артистом. Прослушивание имело место на сцене «Амбигю», освещенной жалким переносным фонарем; всего лишь в метре от меня господин Фай раскачивался на стуле, положив одну руку на живот, а пальцы другой запустив себе в огромные ноздри. Меня тошнило от отвращения.
Ламбер Тибу сидел рядом с ним, на лице его сияла улыбка, а глазами он пытался подбодрить меня.
Для прослушивания я выбрала кусок из «Любовью не шутят», ведь я должна была играть в пьесе, написанной прозой, и потому не хотела читать стихов. Мне показалось, что я была совершенно очаровательна, такое же мнение сложилось и у Ламбера Тибу. Однако когда я кончила, этот несчастный Фай тяжело и неуклюже поднялся со своего места, о чем-то тихонько переговорил с автором и пригласил меня к себе в кабинет.
– Дитя мое, – заявил отважный и недалекий директор, – дитя мое, вы совсем не годитесь для театра!
Я упрямо нахмурилась.
– Совсем! – добавил он. Тут дверь отворилась, и он продолжал, показывая на вошедшего: – Можете спросить об этом у господина де Шилли, который тоже был в зале и слушал вас, вот увидите, он наверняка скажет вам то же самое.
Господин де Шилли утвердительно кивнул головой и, пожав плечами, шепнул:
– Ламбер Тибу с ума сошел, где это видано – пастушка, и такая тощая! – Затем, позвонив, приказал служащему: – Пригласите мадемуазель Лоранс Жерар.
Я все поняла. И, не простившись с этими двумя грубиянами, покинула кабинет. Но на сердце у меня было тяжело.
Я направилась в фойе за шляпой, которую сняла перед прослушиванием; там я застала Лоранс Жерар, в ту же минуту за ней пришли.
Увидев себя рядом с ней в зеркале, я поразилась нашему несходству: она была кругленькой, широколицей, с великолепными черными глазами и немного вульгарным носом, губы толстые, и на всем ее облике – налет заурядности; я же была белокурой, хрупкой и тоненькой, как тростинка, лицо длинное и бледное, глаза голубые, рот немного печальный, и на всем моем существе лежала печать благородства. Это мимолетное видение нас обеих утешило меня в моем поражении. К тому же я ясно чувствовала, что этот Фай был человеком ничтожным, да и Шилли звезд с неба не хватал.
С обоими мне довелось потом встретиться снова. С Шилли – вскоре после этого, когда он стал директором «Одеона», с Фаем – двадцать лет спустя и при таких печальных обстоятельствах, что слезы навернулись мне на глаза, когда он пришел с умоляющим видом просить меня выступить на его бенефисе.
– О, прошу вас, – говорил бедняга. – Приходите, вы – единственная притягательная сила на этом спектакле. Я только на вас и надеюсь, иначе сбора не будет.
Я сжала его руки.
Не знаю, помнил ли он нашу первую встречу и мое прослушивание; я-то прекрасно все помнила, и у меня было только одно желание: чтобы он об этом не вспомнил.
Через пять дней мадемуазель Дебэ выздоровела и снова стала играть свою роль.
Прежде чем окончательно согласиться на ангажемент в «Порт-Сен-Мартен», я написала Камиллу Дусе. На другой день я получила записку, где мне назначалось свидание в министерстве.
Не без волнения я собиралась на встречу с этим милейшим человеком.
Он встретил меня стоя и, протянув ко мне обе руки, ласково обнял меня.
– Ужасный ребенок! – сказал он и, предложив мне сесть, продолжал: – Как же так, пора, пора угомониться, нельзя терять свои таланты, растрачивать их на путешествия, пощечины, обиды…
Я была тронута добротой этого человека В глазах моих отражалось раскаяние.
– Не плачьте, моя дорогая, не плачьте. Надо подумать, каким образом можно исправить эти безумства.
С минуту он молчал, затем, открыв какой-то ящик, достал оттуда письмо.
– Вот кто, возможно, спасет нас, – сказал он.
То было письмо Дюкенеля, которого только что назначили директором «Одеона» в содружестве с Шилли.
– Меня просят подыскать молодых артистов, чтобы обновить труппу «Одеона». Что ж, попытаемся что-нибудь предпринять. – И, поднявшись, чтобы проводить меня до двери, добавил. – Я уверен что все будет хорошо.
Вернувшись домой, я просмотрела все свои расиновские роли. В тревоге я прождала несколько дней, веру мою поддерживала, всячески пытаясь успокоить меня, госпожа Герар.
Наконец я получила записку и тотчас отправилась в министерство.
Камилл Дусе встретил меня с сияющим видом.
– Все в порядке! – заявил он. – Но без трудностей не обошлось Вы так молоды, но уже прославились своим сумасбродством. Пришлось мне поручиться за вас, сказать, что вы будете вести себя смирно, как ягненок.
– Да, я буду смирной, обещаю вам, хотя бы из признательности, – сказала я. – Но что я должна теперь делать?
– Вот, – сказал он, – письмо к Феликсу Дюкенелю, он ожидает вас.
Я рассыпалась в благодарностях, а Камилл Дусе сказал на прощанье:
– В четверг мы с вами увидимся не в такой официальной обстановке. Сегодня утром я получил от вашей тетушки приглашение отужинать у нее Вот тогда и поведаете мне, что вам скажет Дюкенель.
Было половина одиннадцатого утра. Я отправилась домой наводить красоту. Надела платье ярко-желтого, канареечного цвета, а поверх – черную шелковую накидку с каймой зубчиками, островерхую соломенную шляпу с черной бархатной лентой под подбородком. Выглядело это по-моему безумно привлекательно.
Разодетая таким образом и исполненная радостного доверия, я отправилась к Феликсу Дюкенелю. Несколько минут я дожидалась его в маленькой, но весьма аристократично меблированной гостиной.
Вскоре появился молодой человек, элегантный улыбающийся – словом, само очарование Я никак не могла привыкнуть к мысли, что этот молодой смеющийся блондин и будет моим директором.
После непродолжительной беседы мы пришли к соглашению по всем пунктам.
– Жду вас в два часа в «Одеоне», – сказал Дюкенель на прощанье, – я хочу представить вас моему компаньону. По светским обычаям следовало бы сказать обратное, – со смехом добавил он, – но будем придерживаться театральных правил.
Провожая меня, он спустился на несколько ступенек и, перегнувшись через перила, сказал:
– До свидания.
Ровно в два часа я была в «Одеоне». Прождала больше часа. И уже собралась было возмутиться, но воспоминание о данном Камиллу Дусе обещании помешало мне уйти.
Наконец появился Дюкенель.
– Сейчас увидите еще одного людоеда, – сказал он, приглашая меня в директорский кабинет.
Следуя за ним, я воображала этого людоеда таким же очаровательным, как его компаньон. И потому совсем была сбита с толку при виде скверного маленького человечка, в котором сразу же узнала Шилли.
Он беззастенчиво воззрился на меня, сделав вид, будто не узнает и, предложив жестом сесть, протянул, ни слова не говоря, перо показывая место, где мне следовало расписаться Госпожа Герар остановила меня:
– Не подписывайте не читая!
Шилли поднял голову.
– Вы мать мадемуазель?
– Нет, – ответила она, – но я вместо нее.
– Что ж, вы правы. Читайте да только поскорее, хотите – подписывайте хотите – нет, но поторапливайтесь!
Я почувствовала как краска заливает мне лицо. Человек этот был отвратителен. Но Дюкенель тихонько сказал мне:
– Он не слишком любезен, однако человек хороший, не стоит обижаться на него.
Я подписала свой контракт и вручила его омерзительному компаньону.
– Знаете, – сказал он мне, – отвечать за вас будет он, потому что лично я ни за что на свете не принял бы вас.
– Поверьте, сударь, если бы, кроме вас, никого не было, я бы ни в коем случае не подписала этого. Стало быть, мы квиты, – сказала я и тотчас удалилась.
Я сразу же пошла рассказать обо всем маме, так как знала, что это ее очень обрадует. Затем, в тот же день, вместе с «моей милочкой» отправилась покупать все необходимое для моей гримерной.
На следующий день я поехала в монастырь на улице Нотр-Дам-де-Шан навестить мою дорогую учительницу мадемуазель де Брабанде. Уже тринадцать месяцев она лежала больная, все ее конечности сковала острая ревматическая боль Страдание сделало ее неузнаваемой Она вытянулась во весь рост на своей узкой белой кровати, волосы ее были забраны повязкой, большой нос поник, в поблекших глазах не видно было зрачков. Только ее чудовищные усы вставали дыбом от страшных приступов боли.
И все-таки она так странно выглядела, что я стала доискиваться причины столь разительной перемены.
Наклонившись над ней, чтобы нежно поцеловать ее, я пристально разглядывала ее, и она догадалась. Легким движением глаз она показала на столик, стоявший возле нее; в стакане я увидела зубы моей дорогой старой подруги. Я поставила в стакан три розы, которые принесла ей, и поцеловала ее, извинившись за свое неуместное любопытство.
Из монастыря я ушла с тяжелым сердцем, ибо мать-настоятельница отвела меня в сад и сказала, что моей дорогой мадемуазель де Брабанде недолго осталось жить.
Поэтому я каждый день приходила навещать мою милую воспитательницу.
Но потом начались репетиции в «Одеоне», и мне пришлось реже к ней ходить. Однажды утром, около семи часов, меня спешно вызвали в монастырь, и я присутствовала при грустной кончине этого кроткого создания. В последнюю минуту лицо ее вдруг просветлело, словно в предвкушении несказанного блаженства, так что мне самой внезапно захотелось умереть. Я целовала ее холодеющие руки, сжимавшие распятие; потом я попросила разрешения прийти, когда ее будут класть в гроб, мне позволили это.
Придя на другой день в назначенный час, я застала сестер в состоянии такой растерянности, что даже испугалась.
– Боже мой, что случилось? – спросила я.
Мне молча указали на дверь, ведущую в келью; десять монахинь стояли вокруг кровати, на которой покоилось невообразимо странное существо Неподвижно застывшая на своем смертном ложе бедная моя учительница неожиданно обрела облик мужчины: ее усы выросли, а вокруг подбородка появилась борода длиной в сантиметр. Эти усы и эта борода были рыжими, тогда как лицо обрамляли длинные седые волосы; беззубый рот ввалился, а нос уткнулся в рыжие усы. Вместо добрейшего, кроткого лица моей подруги появилась эта страшная, смешная маска. Маска мужчины. Зато ее маленькие, тонкие руки были руками женщины.
У юных монахинь глаза расширились от ужаса, и, несмотря на утверждение сестры-санитарки, одевавшей это бедное мертвое тело, несмотря на ее утверждение, что это тело было телом женщины, они дрожали, бедные сестрички, непрестанно осеняя себя крестным знамением.
На следующий день после этой зловещей церемонии я дебютировала в «Игре любви и случая». Мариво – не моя стихия, ему нужны кокетливость, жеманство которых у меня и в помине не было тогда, как, впрочем, нет и теперь К тому же я была такой тонюсенькой. Успеха я не имела ни малейшего.
И Шилли проходивший по коридору в тот момент, когда я беседовала с пытавшимся подбодрить меня Дюкенелем, сказал ему, кивнув в мою сторону.
– Любуетесь на тонкий бокал для светской публики? Жалко мякиша на закуску не хватает.
Я была возмущена наглостью этого человека. Лицо мое вспыхнуло, я прикрыла глаза, и тут взору моему явилось окруженное сиянием лицо Камилла Дусе, как всегда свежевыбритое и такое моложавое под копной белых волос.
Это видение ниспослано мне разумом, решила я. Оно вовремя напомнило мне о данном обещании. Хотя на самом деле никакое это было не видение, это был действительно он.
– Какой у вас красивый голос! – молвил Камилл Дусе, подойдя ко мне. – Ваш следующий дебют наверняка доставит нам огромную радость!
Человек этот всегда был отменно любезен, но правдив. Мой тогдашний дебют ему и в самом деле не доставил ни малейшего удовольствия, и он возлагал надежды на следующий.
Он говорил истинную правду. Голос у меня был красивый, но это все, что можно было отметить на сей раз.
Итак, я осталась в «Одеоне», работала, как говорится, не покладая рук, знала все роли наизусть и в любую минуту была готова кого-то подменить.
Я добилась некоторого успеха, и студенты уже оказывали мне свое предпочтение. Мой выход на сцену всегда теперь приветствовала молодежь. Кое-кто из старых ворчунов поворачивал голову в сторону партера, дабы восстановить тишину, но на это никто не обращал внимания.
Но вот, наконец, настал и мой час.
Дюкенелю пришла мысль поставить «Гофолию» использовав хоровые сочинения Мендельсона.
Бовалле, ненавистный преподаватель, оказался премилым товарищем на сцене. Это он по особому разрешению министерства должен был играть Иодая. Мне же дали роль Захарии. Несколько учеников Консерватории должны были произносить хоровые тирады, а тем, кто учился по классу пения, поручили музыкальную часть. Однако дело двигалось из рук вон плохо, и Дюкенель с Шилли приходили в отчаяние.
Бовалле, на удивление любезный, но все такой же бесстыдник, как раньше, начинал ругаться последними словами. Все тут же смолкали. И все начиналось сначала. И опять ничего не получалось. Этот злосчастный говорящий хор был просто невыносим. И тут вдруг Шилли воскликнул:
– Делать нечего пускай малютка одна произносит партию хора, с ее-то красивым голосом дело пойдет на лад!
Дюкенель промолчал. Он только покручивал усы, пытаясь скрыть улыбку: его компаньон сам до этого додумался, сам вспомнил о его юной протеже!
С безразличным видом он кивнул головой в ответ на вопросительный взгляд Шилли, и мы снова начали, только теперь я одна читала вместо хора.
Все зааплодировали, но особенно ликовал дирижер. Он так намучился, бедняга!
Первое представление стало для меня настоящим маленьким триумфом – о, совсем крошечным, но все же многообещающим Публика, очарованная моим мягким голосом и чистотой его звучания, заставляла меня исполнять на бис партию говорящего хора, наградой мне был гром аплодисментов.
После окончания спектакля ко мне подошел Шилли.
– Ты прелестна! – заявил он.
Его «ты» немного покоробило меня, и я ответила задорно:
– Ты находишь, что я прибавила в весе?
Он хохотал до упаду.
И с того дня мы разговаривали друг с другом только на «ты» и вскоре стали лучшими друзьями в мире.
Ах, «Одеон»! Этот театр я любила больше всех остальных. И рассталась с ним с огромным сожалением. Там все хорошо относились друг к другу Все были веселы. Театр этот являлся в какой-то мере продолжением школы. Туда ходила вся молодежь. Дюкенель был очень умным директором он олицетворял собой галантность и молодость.
Часто во время репетиций те, кто не был занят на протяжении нескольких актов, отправлялись в Люксембургский сад играть в мяч.
Мне вспоминалось недавнее время, когда я еще была в «Комеди Франсез», вспоминался маленький напыщенный мирок с его завистливыми пересудами.
Да и в «Жимназ», помнится, разговоры шли только о платьях и шляпках: мы болтали о чем угодно, но только не об искусстве.
В «Одеоне» же я была счастлива. Там думали в первую очередь о предстоящих постановках. Мы репетировали и утром, и после обеда – все время. Полный восторг.
Летом я жила в Отее во флигеле виллы Монморанси. Ездила я в маленькой коляске и правила сама. У меня было два чудесных пони, которых мне отдала тетя Розина, потому что они чуть не разбили ее, когда вдруг понесли в Сен-Клу, испугавшись вертящейся карусели.
Я мчалась по набережным во весь опор и, несмотря на сверкающее июльское солнце, несмотря на шумную веселость улиц, с нескрываемой радостью взбегала по холодным, растрескавшимся ступеням, торопясь в свою гримерную и приветствуя всех на ходу, не задерживаясь ни минуты. Затем, сбросив накидку и шляпу с перчатками, я устремлялась на сцену, довольная тем, что добралась наконец до вечно царившего там полумрака. Слабый луч света переносного фонаря выхватывал то тут, то там либо дерево, либо прислоненную к стене башенку, либо скамью и лишь на краткий миг останавливался на лицах артистов.