355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сара Бернар » Моя двойная жизнь » Текст книги (страница 15)
Моя двойная жизнь
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 16:30

Текст книги "Моя двойная жизнь"


Автор книги: Сара Бернар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)

Однако мы не могли долго оставаться в подвалах. Поднималась вода, да и крысы нас изрядно мучили. Поэтому я решила перевести госпиталь в другое место, а самых тяжелых отправила в Валь-де-Грас. У себя я оставила человек двадцать выздоравливающих. Чтобы устроить их, я сняла огромную пустующую квартиру на улице Тебу, 58. И там дождалась перемирия. Меня одолевала смертельная тревога. От своих я уже давно не получала никаких вестей. Я перестала спать. От меня осталась одна тень.

Жюлю Фавру[49]49
  Жюль Фавр (1809–1880) – вице-президент и министр иностранных дел во французском «Правительстве национальной обороны» (сентябрь 1870—февраль 1871). Подготовил и заключил Франкфуртский мир 1871 г. с Пруссией.


[Закрыть]
было поручено вести переговоры с Бисмарком. Ах, эти два дня предварительных переговоров были для осажденных самыми тревожными. Ходили невероятные слухи о безумных, непомерных требованиях немцев, которые не проявляли особой нежности к побежденным. Потом наступил момент всеобщего замешательства: стало известно, что придется выплачивать двести миллионов, причем сразу, немедленно, а финансовые дела находились в таком плачевном состоянии, что мы содрогались при мысли, что не удастся собрать эти двести миллионов.

Барон Альфонс де Ротшильд, запертый в Париже вместе с женой и братьями, поставил свою подпись в виде гарантии на эти двести миллионов. Этот благородный жест был очень скоро забыт. Находятся даже такие, кто вовсе отрицает его. Ах, сколь унизительна для цивилизованного человечества неблагодарность толпы! Ибо неблагодарность – это зло белых народов, как говорил один краснокожий, и он был прав.

Когда мы в Париже узнали, что подписано перемирие на двадцать дней, нами овладела ужасающая печаль, всеми без исключения, даже теми, кто страстно желал мира.

Каждый парижанин почувствовал на своей щеке длань победителя. То было несмываемое пятно, пощечина, полученная в результате мерзкого договора о мире. Ах, это тридцать первое января 1871 года, я его как сейчас помню: обессиленная выпавшими на нашу долю лишениями, истерзанная горем, измученная беспокойством об участи родных, я вместе с госпожой Герар и двумя друзьями направлялась к парку Монсо. Внезапно один из моих друзей, господин де Планси, побледнел как смерть. Я проследила за его взглядом: мимо проходил солдат. Он был без оружия. Затем прошли еще двое. Тоже без оружия. Они были страшно бледны, эти несчастные, безоружные солдаты, эти униженные герои; и такое страдание проглядывало в их унылой походке, в обращенных на женщин взглядах, такое жалкое, трогательное «Это не моя вина…», что я разразилась рыданиями и решила тотчас вернуться домой. Мне не хотелось встречаться с безоружными французскими солдатами. Я собиралась как можно скорее уехать на поиски своей семьи.

С помощью Поля Ремюза я добилась, чтобы меня принял господин Тьер, у которого я попросила пропуск. Но ехать одной было нельзя. Я прекрасно знала, что путешествие, которое я собиралась предпринять, будет очень опасным. Господин Тьер и Поль Ремюза предупредили меня об этом; к тому же я предвидела неизбежные неудобства в пути и тесноту.

Поэтому я отказалась взять с собой слугу и решила пригласить подругу. Конечно, я тут же побежала к Герар; однако ее муж, обычно такой кроткий, наотрез отказался отпустить ее со мной. Он считал это путешествие безрассудным и крайне опасным. Оно и в самом деле было безрассудным. И опасным тоже.

Я не настаивала. Я послала за молодой учительницей моего сына, мадемуазель Субиз, и спросила ее, не хочет ли она поехать со мной. Я не утаила от нее всей опасности этого путешествия. Она подпрыгнула от радости и готова была отправиться в путь через двенадцать часов.

Ныне эта девушка стала женой майора Монфис-Шено. И – жизнь полна неожиданностей! – учит двух дочек моего сына, своего бывшего ученика.

Мадемуазель Субиз была тогда совсем юной девушкой, похожей на креолку, с очень красивыми черными глазами, нежными и робкими, и детским голоском. Но ее юная головка полна была мечтаний о приключениях и романах. По виду нас можно было принять за двух девчонок, ибо, хотя я была и старше этой девушки, из-за своей худобы и выражения лица выглядела моложе ее.

Брать с собой чемодан было бы сущим безумием. И я взяла одну сумку на двоих. В ней не было ничего, кроме смены белья и чулок. Кроме того, я захватила свой револьвер и предложила точно такой же мадемуазель Субиз, но она с ужасом отказалась и показала мне ножницы в огромном футляре.

– Но что вы собираетесь ими делать?

– Убить себя, – кротко ответила она. – Если на нас нападут, я убью себя.

Меня поразила разница наших характеров: я брала револьвер и готова была убить кого угодно, защищая себя; она же готова была убить самое себя в целях самозащиты.

18

4 февраля мы наконец отправились в путешествие, которое должно было длиться три дня, а продлилось одиннадцать дней. Первый же пост, через который я хотела выехать из Парижа, грубо отправил меня обратно.

Оказывается, разрешение на выезд следовало визировать на немецких сторожевых постах. Я направилась к другому выходу, но только в Пуассонье мне удалось поставить визу на моем паспорте-пропуске.

Нас направили в маленький сарай, переоборудованный в контору. Там сидел прусский генерал. Он уставился на меня.

– Это вы Сара Бернар?

– Да.

– А эта девушка с вами?..

– Да.

– Вы собираетесь добраться без особых затруднений?

– Я на это надеюсь.

– Вы ошибаетесь. Лучше будет, если вы вернетесь в Париж.

– Нет, я хочу уехать. Пусть будет что будет, но я хочу уехать.

Пожав плечами, он вызвал офицера, сказал ему что-то по-немецки и вышел, оставив нас одних и без паспортов.

Мы пробыли там с четверть часа, как вдруг до слуха моего донесся знакомый голос: то был один из моих друзей, Рене Гриффон, который, узнав о моем отъезде, хотел во что бы то ни стало отговорить меня. Но все было напрасно: я твердо решила ехать.

Через некоторое время вернулся генерал. Гриффон с беспокойством спросил, что нам может грозить?

– Все! – заявил в ответ офицер. – Все самое худшее!

Гриффон говорил по-немецки и решил выяснить у этого офицера, что нас ожидает; я немного рассердилась, ибо, не понимая смысла слов, вообразила, будто он уговаривает генерала помешать нашему отъезду. Но я не поддалась ни на просьбы, ни на мольбы и даже на угрозы.

Через несколько минут экипаж с прекрасной упряжкой остановился у двери сарая.

– Вот, – резким голосом произнес немецкий офицер. – Я приказал доставить вас в Гонесс, там вы найдете дополнительный поезд, который отходит через час. Я поручаю вас начальнику вокзала, майору X…..А дальше – храни вас Бог!

Попрощавшись со своим отчаявшимся другом, я села в генеральский экипаж.

Мы прибыли в Гонесс и вышли у вокзала, там стояла небольшая группа людей, разговаривавших вполголоса. Кучер отдал мне честь и отказавшись взять то, что я хотела ему дать, помчался во весь опор.

Я направилась к группе, раздумывая, к кому бы обратиться, и вдруг услышала голос друга:

– Как, и вы здесь? Куда же вы едете?

Это был Вилларе, модный тенор из «Оперы», который ехал, как мне кажется, к своей жене, уже пять месяцев он не имел о ней никаких известий.

Вилларе представил мне одного из своих друзей, путешествовавшего вместе с ним, имя которого я не помню, затем сына генерала Пелиссье и очень старого человека, такого бледного, такого печального и расстроенного, что я от всей души пожалела его. Звали его господин Жерсон, а ехал он в Бельгию, вез своего внука к крестной; двое его сыновей были убиты во время этой прискорбной войны. Один из них был женат, жена его умерла от горя. И вот теперь господин Жерсон хотел отвезти сироту к крестной, а затем как можно скорее умереть.

Ах, бедняга! Ему было всего пятьдесят девять лет, но отчаянная тоска так жестоко истерзала его, что я дала бы ему все семьдесят.

Кроме этих пятерых мужчин, был еще один несносный болтун: Теодор Жуссьян, агент по продаже вина. О, этот сам себя не замедлил представить:

– Добрый день, мадам! Какое счастье выпало на нашу долю! Вы будете путешествовать вместе с нами! Ах, путешествие, прямо скажем, не из легких! Куда же вы едете? Две женщины, совсем одни – это неосмотрительно, тем более что на дорогах полно стрелков – как немецких, так и французских, – мародеров и воров. Ах, сколько же немецких стрелков я положил! Однако тсс!.. Будем говорить тише… У этих бестий ушки на макушке. – И, показав на немецких командиров, ходивших взад-вперед, продолжал: – Ах, подлецы! Если бы я был в форме да с оружием… они не посмели бы с таким ухарским видом разгуливать в присутствии Теодора Жуссьяна. У меня дома хранится шесть касок…

Этот человек действовал мне на нервы. Повернувшись к нему спиной, я искала глазами начальника вокзала.

Высокий молодой человек – немец, с трудом волочивший ногу, – подошел ко мне. Он протянул мне открытое послание. То была рекомендательная записка, которую вручил ему генеральский кучер.

Он предложил мне свою здоровую руку. Я не приняла ее. Он поклонился. И я молча последовала за ним в сопровождении мадемуазель Субиз.

Дойдя до своей конторы, он усадил нас за маленький столик, на котором стояли два прибора. Было три часа пополудни. У нас еще крошки во рту не было. И даже ни капли воды со вчерашнего вечера. Меня тронуло заботливое внимание молодого офицера, и мы отдали должное простой, но живительной трапезе.

Пока мы обедали, я украдкой разглядывала его: он был очень молод, но на лице его лежала печать недавних страданий. И я прониклась жалостливой нежностью к несчастному калеке, оставшемуся на всю жизнь без ноги. Моя ненависть к войне только возросла от этого.

Внезапно он обратился ко мне на довольно скверном французском языке:

– Мне думается, что я могу сообщить вам сведения об одном из ваших друзей.

– Как его зовут?

– Эмманюэль Боше.

– Да, верно, это мой хороший друг… Как он поживает?

– Он по-прежнему в плену, но чувствует себя хорошо.

– А мне казалось, что его отпустили…

– Отпустили кое-кого из тех, кто попал в плен вместе с ним, потому что они дали слово не поднимать больше оружия против нас; а он отказался дать такое слово.

– Храбрый солдат! – невольно воскликнула я.

Молодой немец поднял на меня свой ясный, печальный взгляд.

– Да, храбрый солдат, – только и сказал он.

Закончив обед, я встала, собираясь присоединиться к другим пассажирам, но он заметил, что вагон, в котором нам предстоит ехать, подадут лишь через два часа.

– Соблаговолите отдохнуть, дамы, я приду за вами в нужное время.

Он ушел, и я тут же заснула глубоким сном. Я до смерти устала. Мадемуазель Субиз тронула меня за плечо, чтобы разбудить: пора было ехать.

Молодой офицер шел рядом со мной, провожая нас.

Я была несколько озадачена, увидев вагон, в который мне предложили подняться. Крыши у этого вагона не было, а кроме того, в нем везли уголь. Офицер велел положить несколько пустых мешков – один на другой, – чтобы сделать мое сиденье помягче. Он послал за своей офицерской шинелью, попросив меня прислать ее обратно, однако я решительно отказалась от этого постыдного переодевания. Холод стоял ужасный. Но я предпочитала скорее умереть от холода, нежели нарядиться в эту вражескую шинель.

Свисток. Прощальное приветствие раненого начальника вокзала; и товарный состав тронулся. В вагонах ехали прусские солдаты.

Насколько немецкие офицеры были вежливы и обходительны, настолько подчиненные, служащие и солдаты, были резкими и грубыми.

Поезд останавливался без всяких видимых причин и снова трогался в путь, чтобы потом вновь остановиться и стоять в течение часа холодной, ледяной ночью.

По прибытии в Крей кочегар, машинист, солдаты – все вышли. Я глядела на всех этих свистящих, кричащих, сплевывающих людей, которые со смехом показывали на нас пальцами. И то правда – разве они не победители?.. А мы – не побежденные?..

В Крее мы простояли около двух часов. Мы слышали приглушенные звуки балаганной музыки и крики «ура» развеселившихся немцев.

Весь этот шум и гам доносился из белого дома, стоявшего в пятистах метрах от нас. Мы могли различить сплетенные тела людей, кружившихся в стремительном вальсе и упивавшихся умопомрачительной вакханалией. Я нервничала сверх всякой меры, ибо это грозило затянуться до самого утра.

Я вышла вместе с Вилларе, чтобы хоть немного размять ноги. И потащила его к белому дому; затем, не желая посвящать его в свои планы, я попросила подождать меня. Но, к счастью для меня, я не успела переступить порога этого гнусного притона: открылась маленькая дверца и появился офицер с сигаретой в зубах. Он обратился ко мне по-немецки. «Француженка», – сказала я в ответ. Тогда он подошел ко мне и спросил по-французски (они все говорили по-французски), что я здесь делаю.

Нервы у меня были напряжены до предела, и я лихорадочно стала рассказывать ему нашу плачевную одиссею, начиная с отъезда из Гонесса и кончая двухчасовым ожиданием в холодном поезде, а кочегары, механики и машинисты танцевали тем временем здесь, в этом доме.

– Но я понятия не имел, что в вагонах кто-то едет, и я сам разрешил этим людям танцевать и пить. Начальник поезда сказал мне, что везет только скот и товары и что ему надо быть на месте не раньше восьми часов завтрашнего утра; я поверил ему.

– Так вот, сударь, единственный скот, который везут в поезде, – это восемь французов; и я буду вам очень признательна, если вы соблаговолите отдать приказ, чтобы мы продолжили свое путешествие.

– Не беспокойтесь, мадам. Не хотите ли пройти ко мне и отдохнуть? Я здесь с инспекцией и поселился на несколько дней на постоялом дворе. Выпьете чашку чаю, согреетесь.

Я сказала ему, что оставила на дороге попутчика и что в вагоне меня ждет подруга.

– Неважно, мы сейчас сходим за ними.

И через несколько минут мы отыскали беднягу Вилларе, примостившегося у километрового столба. Свесив голову на колени, он спал. Я попросила его пригласить мадемуазель Субиз.

– И если остальные пассажиры пожелают выпить чашку чая, милости прошу, – добавил офицер.

Я вернулась вместе с ним обратно и вошла через ту самую маленькую дверцу, из которой, видела, он выходил, в довольно просторную комнату, расположенную на уровне с землей. На полу – циновки, очень низкая кровать, огромный стол, на котором были разложены две большие карты Франции (одна из них испещренная булавками с маленькими флажками!); в картонной рамке, державшейся на четырех булавках, – портрет императора Вильгельма – все это принадлежало офицеру. А на камине, под огромным глобусом, – венок новобрачной, военная медаль и коса из белокурых волос; по обе стороны глобуса – китайские фарфоровые вазы, а в них – ветки самшита – все это, вместе со столом и кроватью, принадлежало владельцу постоялого двора, уступившему свою комнату офицеру. Пять соломенных стульев вокруг стола, бархатное кресло и возле стены – деревянная скамья, заваленная книгами. На столе лежали сабля с портупеей и два седельных пистолета.

Я предавалась философским раздумьям, созерцая столь причудливые предметы, когда прибыли мадемуазель Субиз, Вилларе, юный Жерсон и этот несносный Теодор Жуссьян. (Надеюсь, он простит меня, бедняга, если, конечно, жив еще, но при одном воспоминании о нем меня до сих пор кидает в дрожь.)

Офицер велел подать нам горячего чая, для нас это было истинным блаженством, так как мы погибали от голода и холода.

Когда нам приносили чай, Теодор Жуссьян заметил через полуоткрытую дверь толпу девушек, солдат и всех остальных.

– Ах, друзья мои, – воскликнул он, захлебываясь смехом, – мы попали на прием к его величеству Вильгельму, какое великолепие… об остальном я умалчиваю!

И он дважды прищелкнул языком. Вилларе заметил ему, что мы находимся в гостях у немца и что предпочтительнее было бы действительно помолчать.

– Ладно, ладно, – проворчал тот в ответ, закуривая сигарету.

Глухой шум оркестра заглушили вдруг страшные ругательства и крики, и неисправимый южанин, не удержавшись, приоткрыл дверь.

Я успела увидеть офицера, отдававшего приказания двум унтер-офицерам, которые, пробившись сквозь толпу, набросились на кочегара, машиниста и других людей с поезда с такой жестокостью, что мне их стало жалко. Пинок ногой в спину, удар саблей плашмя по плечу, здоровенный тумак, опрокинувший машиниста поезда (к слову сказать, самого гнусного грубияна из всех когда-либо виденных мною). В результате все они протрезвели за несколько минут и двинулись к поезду, уныло повесив носы, но с угрожающим видом.

Мы последовали за ними, однако мне внушало тревогу грядущее путешествие с этими проходимцами.

Офицер, видно, разделял мои опасения, так как приказал одному из унтер-офицеров сопровождать нас до Амьена. Унтер-офицер сел в наш вагон, и мы снова тронулись в путь.

В Амьен мы прибыли в шесть часов утра. Свету еще не удалось развеять мрак ночи. Падал небольшой мелкий дождичек, застывавший на холоде. Никаких экипажей. Никаких носильщиков. Я хотела остановиться в гостинице «Белая лошадь», но человек, случайно оказавшийся поблизости, заявил:

– Ничего не выйдет, милая барышня, все занято, не отыщется уголка даже для такой тонюсенькой реечки, как вы. Ступайте-ка лучше в дом с балконом, там принимают постояльцев.

И он зашагал прочь.

Вилларе улизнул, не сказав ни слова. Старый господин Жерсон со своим внуком молча скрылись в наглухо закрытом деревенском фургоне. Их встречала приземистая, краснолицая матрона. Кучер, однако, по виду принадлежал к хорошему дому.

Сын генерала Пелиссье, не разжимавший губ от самого Гонесса, мгновенно исчез, словно по мановению волшебной палочки. Один только Теодор Жуссьян любезно вызвался проводить нас, а я до того устала, что с радостью приняла его предложение. Он подхватил нашу сумку и понесся сломя голову. Мы с трудом поспевали за ним. Он так пыхтел на ходу, что был не в силах говорить, и это меня утешало…

Но вот наконец мы на месте. Входим. К величайшему своему ужасу, я вижу, что вестибюль гостиницы превращен в дортуар. Мы едва могли отыскать место, куда ступить, пробираясь между расстеленными на полу матрасами. А недовольное ворчание спящих не предвещало ничего хорошего.

Когда мы добрались до конторки, девушка в трауре сказала нам, что свободной комнаты нет ни одной. Я рухнула на стул, а мадемуазель Субиз, совсем обескураженная, прислонилась к стене, руки ее повисли как плети.

Тогда ненавистный Жуссьян завопил, что нельзя же оставлять ночью двух юных девушек просто так на улице. Он подошел к хозяйке гостиницы и что-то шепнул ей про меня – во всяком случае, я отчетливо расслышала свое имя. Тогда девушка в трауре подняла на меня полные слез глаза:

– Мой брат был поэтом. Он посвятил вам очень красивый сонет, он видел вас в «Прохожем», ходил на спектакль раз десять, а может, и больше; он и меня водил на вас посмотреть, в тот вечер я получила огромное удовольствие. Но теперь все кончено. – Она разрыдалась и, обхватив руками голову, пыталась заглушить свои крики: – Все кончено! Он умер! Они убили его! Все кончено! Кончено!

Я встала, до глубины души потрясенная этой страшной болью. Обняв девушку, я со слезами стала целовать ее, тихонько нашептывая слова, которые несут успокоение, внушают надежду, даруют утешение.

Убаюканная моими словами и взволнованная искренним сочувствием к ней, она вытерла глаза, взяла меня за руку и осторожно потянула за собой; Субиз последовала за нами. Я властно махнула рукой, приказывая Жуссьяну остаться на месте. В полном молчании мы поднялись на второй этаж.

В конце узенького коридора девушка отворила какую-то дверь. Она пригласила нас в довольно просторную комнату, пропахшую табаком. Эту большую комнату освещал только маленький ночничок, стоявший на тумбочке. Тишину нарушало чье-то свистящее дыхание. Я взглянула в сторону кровати. И при слабом свете ночника увидела полусидящего мужчину, спина которого покоилась на груде подушек. Это был человек скорее до времени состарившийся, чем старый, борода и волосы его совсем поседели, на лице лежала печать страданий. Две глубокие морщины шли от уголков глаз к складкам губ. Сколько слез, должно быть, лилось по этому изможденному лицу.

Девушка осторожно подошла к кровати и, подав нам знак окончательно переступить порог, закрыла затем за нами дверь. На мысочках, вытянув для равновесия руки в стороны, мы дошли до середины комнаты.

Я осторожно опустилась на большое канапе в стиле ампир. Субиз присела рядом со мной.

Человек на кровати приоткрыл глаза:

– Что случилось, дочка?

– Ничего, папа, ничего серьезного. Я только хотела предупредить тебя, чтобы ты не удивлялся, когда проснешься. Я решила приютить в твоей комнате двух дам, они здесь.

Он повернул голову и с хмурым видом пытался разглядеть нас в полумраке.

– Светленькая, – продолжала девушка, – это Сара Бернар, помнишь, та самая, которую так любил Люсьен?

Мужчина поднялся и, прикрыв глаза рукой, уставился в темноту.

Я приблизилась к нему. Он молча разглядывал меня, потом подал какой-то знак; девушка протянула ему конверт, который она достала из маленького письменного стола. Руки несчастного отца дрожали. Помедлив, он вытащил из конверта три листка бумаги, затем фотографию. Взгляд его остановился на мне, потом он перевел его на портрет.

– Да-да, это и вправду вы, – прошептал он, – конечно вы…

Я узнала свою фотографию из «Прохожего», где я нюхала розу.

– Видите ли, – обратился ко мне бедняга, и глаза его заволокло слезами, – видите ли, вы были идолом моего мальчика. Вот стихи, которые он вам посвятил.

С умилением в голосе и легким пикардийским акцентом он прочел очень красивый сонет, но отказался отдать его мне.

Затем он развернул второй листок, на котором были нацарапаны стихи Саре Бернар. Третий содержал нечто вроде торжественной песни, славившей наши победы над врагом.

– Бедняжка не терял надежды и все еще верил в победу, когда его убили, – сказал отец, – а ведь он погиб всего пять недель назад. Три пули попали ему в голову: первая раздробила челюсть, но он не упал и продолжал стрелять в этих прохвостов как одержимый. Вторая пуля оторвала ему ухо. Третья ударила его в правый глаз; он упал и больше уже не смог подняться. Все это рассказал нам его товарищ. Ему было двадцать два года. Ну а теперь конец. Всему конец.

И голова несчастного запрокинулась назад, на гору подушек. Листки выпали из его разжавшихся рук. Крупные слезы покатились по бледным щекам, попадая в глубокие борозды морщин – следы тяжких страданий. Горестный стон сорвался с его губ. Девушка упала на колени, зарывшись головой в одеяла, чтобы заглушить звук рыданий.

Мы с Субиз были потрясены. Ах, эти приглушенные рыдания, эти тихие стоны, не смолкая, звучали у меня в ушах. Я почувствовала, как все куда-то проваливается. Руки мои тянулись в пустоту. Я закрыла глаза.

И вскоре послышался какой-то далекий гул, он нарастал, становился все ближе, и вот уже я различала скорбные крики, стук костей, слышала, как лошади бьют копытами, разбрызгивая человеческие мозги, падавшие с глухим, дряблым звуком; затем, словно сеющий смерть вихрь, промчались закованные в броню люди, они вопили: «Да здравствует война!» А женщины, стоя на коленях с протянутыми руками, кричали: «Война – это гнусность! Во имя нашего чрева, носившего вас, во имя вскормившей вас груди, во имя страданий деторождения, во имя наших бессонных ночей над вашей колыбелью, остановитесь!»

Но дикий вихрь промчался мимо, сметая на своем пути женщин. Страшным усилием воли я вытянула вперед руки и внезапно проснулась. Я лежала на постели девушки; сидевшая возле меня мадемуазель Субиз держала меня за руку. Какой-то незнакомец, которого, я слышала, несколько раз назвали доктором, снова осторожно уложил меня на кушетку.

Мне было трудно собраться с мыслями.

– И давно я здесь лежу?

– С ночи, – послышался ласковый голос Субиз. – Вы потеряли сознание, и доктор сказал нам, что у вас от волнения начался сильный жар. Ах, как я испугалась!

Я повернула голову к доктору.

– Да, дорогая мадам, надо вести себя благоразумно, вам требуется покой, потерпите еще двое суток, а потом можете ехать дальше. Мыслимое ли дело: такие потрясения для столь хрупкого здоровья! Надо беречь себя, надо беречь себя!

Я выпила микстуру, которую он мне дал, потом извинилась перед хозяйкой дома, вошедшей в комнату, и отвернулась к стене. Я так нуждалась в отдыхе.

Через два дня я покидала своих хозяев, таких опечаленных и таких симпатичных; попутчики мои все исчезли.

Я спустилась вниз, поминутно встречаясь на лестнице с каким-нибудь пруссаком, ибо несчастного хозяина буквально взяла приступом немецкая армия; и он внимательно вглядывался в каждого солдата, в каждого офицера, пытаясь дознаться, не он ли убил его бедное дитя. Так мне показалось, хотя сам он мне этого не говорил. Но, думается, мысль его была именно такой. Мне почудилось, я прочитала это в его глазах.

В экипаж, куда меня усадили, чтобы отвезти на вокзал, этот любезнейший человек поставил корзиночку с провиантом, а кроме того, вручил мне копию сонета и дубликат фотографии своего сына.

Прощаясь с двумя страдальцами, я испытывала глубокое волнение. С девушкой мы расцеловались. А с Субиз на протяжении всего пути до самой железной дороги не обмолвились ни словом. Хотя обеих нас преследовала одна и та же тревожная мысль.

И здесь на вокзале тоже хозяйничали немцы. Я попросила первый класс или просто любое купе – что угодно, лишь бы мы были одни.

Однако мне никак не удавалось втолковать это – меня не понимали.

Тут я заметила мужчину, смазывавшего колеса вагонов; мне показалось, что он француз. Я не ошиблась. Это был старик, которого держали отчасти из милости, а отчасти потому, что он знал здесь все закоулки и, кроме того, будучи эльзасцем, говорил по-немецки. Славный человек проводил меня к окошечку кассы и разъяснил мое желание получить отдельное купе в первом классе. Мужчина, продававший билеты, громко расхохотался: нет ни первого, ни второго классов; поезд немецкий, и я поеду наравне со всеми.

Лицо смазчика колес побагровело от гнева, и все-таки он сдержался… Опасался за свое место: его больная туберкулезом жена ухаживала за сыном, только что вернувшимся из госпиталя; сыну отрезали ногу, и рана еще не зарубцевалась, но в госпитале так много народу!

Он рассказывал все это на ходу, провожая меня к начальнику вокзала.

Тот прекрасно говорил по-французски, но ничем не походил на других немецких офицеров, с которыми мне довелось встретиться. Он едва кивнул мне, а когда я изложила свою просьбу, сухо ответил:

– Это невозможно, вам зарезервируют два места в офицерском вагоне.

– Но именно этого я и не хочу! – воскликнула я. – Не испытываю ни малейшего желания путешествовать с немецкими офицерами!

– Что ж, в таком случае вас посадят вместе с немецкими солдатами, – злобно проворчал он и, надев фуражку, вышел, громко хлопнув дверью.

Я была страшно поражена и уязвлена наглостью этого гнусного грубияна. Наверное, я сильно побледнела, а голубизна моих глаз стала совсем прозрачной, так что Субиз, имевшая представление о моих гневных вспышках, очень испугалась.

– Умоляю вас, мадам, успокойтесь: что мы, две женщины, можем поделать, ведь мы полностью зависим от этих злобных людей, и, если они захотят причинить нам вред, им это ничего не стоит. А нам надо непременно добраться до цели, найти вашего маленького Мориса.

Она была хитрющей, эта очаровательная Субиз, ее коротенькая речь произвела нужный эффект, на который она рассчитывала. Найти моего сына – такова была цель этого путешествия! Я тут же успокоилась и поклялась не поддаваться гневным чувствам, по крайней мере во время нашего путешествия, обещавшего всякого рода неожиданности. И я почти сдержала слово.

Покинув кабинет начальника вокзала, я встретила у двери бедного эльзасца, он с живостью спрятал два луидора, которые я ему вручила, и до боли крепко пожал мне руку. Затем, указав на сумку, которую я перекинула через плечо, сказал:

– Не следует выставлять ее напоказ, это очень опасно, мадам.

Я поблагодарила его, не обратив, впрочем, внимания на его предостережение.

Поезд вот-вот должен был тронуться. Я поднялась в единственное купе первого класса. Там сидели два молодых немецких офицера. Они поклонились нам. Я сочла это добрым предзнаменованием. Раздался свисток. Какое счастье! Никто больше не войдет! Но нет, не успели колеса сделать несколько оборотов, как дверь резко распахнулась, и пятеро немецких офицеров ввалились в наш вагон. Теперь нас стало девять. Какая пытка!

Начальник вокзала послал прощальный привет одному из офицеров, и оба расхохотались, показывая друг другу на нас. Я взглянула на приятеля начальника вокзала: он был военным хирургом. Нарукавная повязка свидетельствовала о его принадлежности к госпитальной службе. Широкое лицо его было налито кровью. Его обрамляла густая рыжая борода. Очень подвижные маленькие глазки, светлые и блестящие, как бы освещали это багровое лицо. Широкий в плечах, коренастый, он являл собой силу, лишенную нервов. Гадкий человечек все еще смеялся, хотя и вокзал, и его начальник остались далеко позади, но, видимо, то, что сказал ему приятель, и в самом деле было очень смешно.

Я сидела в углу, Субиз – напротив меня, а сбоку от каждой из нас – молодые немецкие офицеры, тихие и учтивые, причем один из них совершенно очаровал меня своей юношеской грацией.

Военврач снял фуражку. Он был почти лысым, с крохотным, упрямым лбом. И сразу же заговорил зычным голосом, вступив в беседу с другими офицерами. Наши два юных телохранителя почти не участвовали в разговоре; но был там один высокий, самонадеянный парень, которого величали бароном: стройный, холеный и очень сильный. Увидев, что мы не понимаем немецкого, он обратился к нам по-английски; но Субиз отличалась крайней робостью, чтобы ответить ему, а я слишком плохо говорю по-английски. Он вынужден был смириться и с большой неохотой заговорил с нами по-французски. Был он любезен, пожалуй даже слишком любезен, и, безусловно, воспитан, но лишен всякого такта. Я дала ему это понять, отвернувшись от него и углубившись в созерцание пейзажа.

Мы ехали уже довольно долго, каждый думал о своем, и вдруг я почувствовала, что задыхаюсь от наполнившего вагон дыма. Оглянувшись, я увидела, что военврач закурил трубку; прикрыв глаза, он выпускал в потолок клубы дыма.

У меня дух захватило от возмущения; глаза щипало от дыма, я закашлялась, причем преувеличенно громко, дабы привлечь внимание невежи хирурга. Но он и ухом не повел; тогда барон похлопал его по колену, давая понять, что дым причиняет мне неудобство. Пожав плечами, он сказал в ответ какую-то грубость и продолжал курить. Совсем отчаявшись, я опустила стекло со своей стороны. В вагоне сразу стало очень холодно, однако холод был все-таки лучше, чем этот тошнотворный трубочный дым.

Внезапно хирург поднялся и поднес руку к уху. И тут только я заметила, что в ухе у него вата. Он выругался и, растолкав всех, наступив нам с Субиз на ноги, торопливо закрыл окно, не переставая браниться, хотя смысла в этом не было никакого, так как я все равно ничего не понимала. Затем принял все ту же позу и с вызывающим видом стал раскуривать свою трубку, пуская густые клубы дыма. Барон и два молодых немца, первыми пришедшие в вагон, попытались урезонить его, но он только отмахнулся от них и опять начал ругаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю