Текст книги "Моя двойная жизнь"
Автор книги: Сара Бернар
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Я смотрела на нее и завидовала ей. Она была так прекрасна: глаза с поволокой, чистые и спокойные черты лица, усталая улыбка. Я с тревогой спрашивала себя, не в этом ли спокойствии, не в этой ли отрешенности и состоит счастье? И осторожно спросила ее об этом. Она ответила, что театр ей надоел, что у нее там сплошные неприятности. Ее брак? Она вспоминает о нем с отвращением. Материнство принесло ей только огорчения. Любовь разбила ей сердце и измучила тело. Ее прекрасные глаза того и гляди погаснут. Ее ноги распухли и носят ее с трудом. Она поведала мне об этом тем же самым спокойным, немного усталым тоном.
То, что еще недавно меня очаровывало, теперь приводило меня в ужас, ибо ее нелюбовь к движению проистекала от бессилия ее глаз и ног, а тяга к покою была не чем иным, как стремлением заживить раны, нанесенные жизнью, в общем-то уже прожитой.
Жажда жизни овладела мной сильнее, чем прежде. Я поблагодарила свою прекрасную подругу и воспользовалась ее советами: с того самого дня я вооружилась для борьбы, предпочитая погибнуть в бою, нежели умереть, сожалея о неудавшейся жизни. Я не хотела больше проливать слез из-за подлостей, которые мне устраивали. Я не хотела больше страдать от несправедливых нападок. Я решила защищаться. И случай для этого не замедлил представиться.
21 июня 1879 года давали второе утреннее представление «Иностранки». Накануне я предупредила Майера, что мне нездоровится, и, поскольку вечером я должна была играть в «Эрнани», попросила, если возможно, заменить утренний спектакль. Но кассовый сбор превысил четыреста фунтов, и в «Комеди» ничего не хотели слушать.
– Ну что ж, – ответил Гот Майеру, – мы заменим Сару Бернар, если она не может играть, в спектакле заняты также Круазетт, Мадлен Броан, Коклен, Фебр и я. Черт побери, все вместе мы уж как-нибудь стоим одной мадемуазель Бернар!
Коклену поручили попросить Ллойд меня заменить, поскольку она уже играла эту роль в «Комеди» во время моей болезни. Но Ллойд, испугавшись, отказалась. Тогда решили заменить «Иностранку» на «Тартюфа».
Однако зрители почти поголовно потребовали вернуть свои деньги, и сбор вместо ожидавшихся пятисот фунтов составил лишь восемьдесят восемь фунтов.
Злоба и зависть вспыхнули с новой силой. Вся «Комеди» (особенно мужчины, за исключением одного, господина Вормса) ополчилась на меня дружной шеренгой. В одном строю с моими недругами шагал новоявленный тамбурмажор Франциск Сарсей, не выпускавший из рук своего зловещего пера.
Дикие небылицы, глупейшие наветы и гнуснейшие измышления вылетали, подобно стае диких уток, и брали курс на вражеские редакции.
В газетах рассказывали, что за шиллинг меня можно увидеть в мужской одежде[73]73
Подобные обвинения в переодевании в мужскую одежду предъявлялись и Жанне дʼАрк, и Жорж Санд.
[Закрыть], что я курю толстые сигары на балконе своего дома, беру свою горничную на светские вечера, где играю сайнеты, чтобы она подавала мне реплики, занимаюсь фехтованием в саду в костюме белого Пьеро, а также беру уроки бокса, на одном из которых даже сломала своему бедному тренеру два зуба!
Приятели советовали мне не придавать значения всем этим гнусностям, уверяя в том, что публика все равно им не поверит, но они жестоко ошиблись: публика предпочитает верить скорее дурным слухам, чем хорошим, ведь это ее забавляет. Вскоре я убедилась в том, что английская публика прислушивается к россказням французских газет.
Я получила письмо от некоего портного, который просил меня, когда я буду переодеваться мужчиной, носить сшитый им фрак, добавляя при этом, что он не только не возьмет с меня денег, но даст мне в придачу сто фунтов в случае моего согласия. Этот портной был грубияном, но он не кривил душой.
Я получила также множество пачек сигар, а тренеры по боксу и фехтованию наперебой предлагали мне свои услуги безвозмездно.
Все это до такой степени меня разозлило, что я решила положить этому конец. Статья Альбера Вольфа в «Фигаро» побудила меня к решительным действиям. Вот ответ, который я отправила после появления статьи в «Фигаро» от 27 июня 1879 года:
«Париж, „Фигаро", Альберу Вольфу.
А Вы, дорогой господин Вольф, Вы тоже верите этим бредням? Кто же мог дать Вам столь искаженную информацию? Да, я считаю Вас моим другом, ибо, несмотря на все гадости, которые могли Вам наговорить, Вы еще сохранили ко мне немного доброжелательности. Так вот, даю Вам честное слово, что здесь, в Лондоне, я ни разу не переодевалась мужчиной. Я даже не захватим с собой рабочей одежды скульптора. Категорически опровергаю эту клевету. Я была всего лишь раз на своей маленькой выставке, всего лишь раз, и в тот день я разослала только несколько частных приглашений на ее открытие. Следовательно, никто не платил и шиллинга, чтобы увидеть меня. Я играю в свете, это правда. Но Вам известно, что я одна из самых низкооплачиваемых актрис „Комеди Франсез" и, значит, имею право несколько поправить это положение.
Я выставляю десять картин и восемь скульптур. Это тоже верно. Но поскольку я привезла их для продаж, то должна их показывать.
Что касается почтения к Дому Мольера, то я считаю, вряд ли кто-либо воздает ему должное больше моего, ведь я не способна сочинять подобные наветы, чтобы устранить одного из его знаменосцев.
Теперь, в случае если парижане, наслушавшись глупых россказней на мой счет, по возвращении устроят мне дурной прием, не желаю заставлять кого-либо идти на подлость. И посему заявляю «Комеди Франсез» о своей отставке. Если лондонской публике надоест вся эта кутерьма и она захочет сменить милость на гнев, прошу «Комеди» позволить мне покинуть Англию, дабы избавить театр от печального зрелища освистанной и осмеянной актрисы.
Посылаю это письмо телеграфом, так как очень дорожу общественным мнением, и это дает мне право на подобное безумство. Прошу Вас, дорогой господин Вольф, удостоить мое письмо той же чести, какой Вы удостаивали измышления моих врагов.
Дружески жму Вашу руку. Сара Бернар».
Эта депеша заставила пролить море чернил. В основном все признавали мою правоту, считал меня при этом избалованным ребенком.
В «Комеди» стали проявлять по отношению ко мне больше любезности. Перрен написал мне проникновенное письмо с просьбой отказаться от намерения покинуть театр. Женщины всячески выказывали мне свои дружеские чувства. Круазетт явилась ко мне с распростертыми объятиями: «Ты этого не сделаешь, правда, моя милая глупышка? Ты ведь не подашь в отставку на самом деле? К тому же ее не примут, ручаюсь!»
Муне-Сюлли говорил со мной об искусстве и честности… его речь носила налет протестантизма: у него в семье было несколько протестантских пасторов, и это невольно наложило отпечаток и на него.
Делоне по прозвищу Папаша Чистое Сердце торжественно известил меня о том, что моя депеша произвела дурное впечатление. Он сообщил мне, что «Комеди Франсез» является министерством со своим министром, секретарем, начальниками отделов и служащими, где каждый обязан подчиняться распорядку и вносить свою лепту в общее дело посредством таланта либо труда… и т. д. и т. п.
Вечером я встретила в театре Коклена. Он подошел ко мне с распростертыми объятиями: «Знаешь, я не хвалю тебя за твое сумасбродство, к счастью, мы заставим тебя передумать. Уж коли ты имеешь честь и счастье принадлежать к „Комеди Франсез", тебе следует оставаться здесь до конца своей артистической карьеры».
Фредерик Фебр заметил, что я должна остаться в «Комеди» из-за того, что она делает для меня сбережения, на что я сама не способна. «Поверь, – сказал он, – раз уж мы попали в „Комеди", надо за нее держаться, это верный хлеб на черный день».
Наконец ко мне подошел наш старейшина Гот:
– Знаешь, как называется то, что ты делаешь, подавая в отставку?
– Нет.
– Дезертирство.
– Ты ошибаешься, – ответила я, – я не дезертирую, а меняю казарму!
Были и другие. И все давали мне советы со своей колокольни: Муне как верующий и ясновидец, Делоне как бюрократ, Коклен как политикан, хулящий чужую идею, чтобы впоследствии поднять ее на щит ради собственный выгоды, Фебр как любитель респектабельности, Гот как старый черствый служака, признающий лишь инструкцию и продвижение по иерархической лестнице. Вормс спросил меня, как всегда, меланхолично:
– Разве в другом месте лучше?
У Вормса была самая возвышенная душа и самый честный характер во всей нашей именитой компании. Я бесконечно его любила.
Мы собирались вскоре вернуться в Париж, и до тех пор мне не хотелось ни о чем думать. Я колебалась и отложила окончательное решение на более поздний срок. Поднятая вокруг меня шумиха, все хорошее и плохое, что было сказано и написано в мой адрес, привело к тому, что в театре запахло порохом.
Мы собирались вернуться в Париж. Приятели были обеспокоены приемом, который меня там ждет. Зрители полагают в святой простоте, что шумиха, поднятая вокруг знаменитых актеров, организуется последними сознательно; встречая с раздражением повсюду одно и то же имя, они обвиняют впавшего в немилость либо обласканного актера в неистовой погоне за рекламой.
Увы, увы и еще раз увы! Актеры – жертвы рекламы. Те, что познают радости и тяготы славы после сорока лет, умеют обороняться: им известны все ловушки, все рытвины, скрытые под цветами; они могут обуздать чудище рекламы, этого спрута с бесчисленными щупальцами, который выбрасывает свои липкие отростки направо-налево, вперед-назад, вбирая в себя с помощью тысяч своих ненасытных насосов всякую всячину: сплетни, наветы, похвалы, с тем чтобы изрыгнуть все это на публику вместе с черной желчью. Но те, что попадаются на удочку славы в двадцать лет, ничего еще не знают и не умеют.
Помню, когда ко мне впервые пришел репортер, я встрепенулась и зарделась от радости, словно петушиный гребешок. Мне было семнадцать лет, и я играла в свете «Ришелье» с огромным успехом. Тот господин явился в дом моей матери и начал спрашивать меня о том о сем, потом опять о том… Я охотно отвечала. Меня распирало от гордости и волнения. Он записывал за мной. Я смотрела на маменьку, и мне казалось, что я стала выше ростом. Я должна была поцеловать маменьку, чтобы не потерять голову и скрыть свою радость. Наконец господин поднялся, протянул мне руку и удалился. Я принялась прыгать и кружиться по комнате, повторяя: «Три пирожка, горит моя рубашка», как вдруг дверь распахнулась и тот же господин сказал маменьке: «Ах, сударыня, я забыл: вот квитанция на подписку, сущая безделица, всего шестнадцать франков в год».
Маменька скачала не поняла. Я же так и осталась стоять с открытым ртом, не в силах переварить свои «пирожки». Маменька заплатила шестнадцать франков и принялась утешать меня, гладя по голове, так как я расплакалась.
С тех пор я была отдана во власть чудища, и по сей день меня все еще обвиняют в том, что я обожаю рекламу.
Подумать только, ведь я заслужила право на рекламу своей чудовищной худобой и хрупким здоровьем! Не успела я дебютировать, как на меня посыпались эпиграммы, каламбуры, шаржи. Стало быть, я сделалась такой тонкой, тщедушной и слабой лишь для того, чтобы создать себе рекламу? И ради этого же я по полгода валялась в постели, напускала на себя хворь? Нет, мое имя прогремело куда раньше, чем я приобрела подлинную известность.
Как-то раз в день открытия сезона в «Одеоне» давали «Мадемуазель Айссе». Флобер, близкий друг автора пьесы Луи Буйе, представил мне атташе английского посольства.
– О, да я вас давно знаю, мадемуазель! – сказал тот. – Ведь вы та самая палочка с губкой на конце!
Он намекал на только что опубликованную карикатуру, которая вдоволь повеселила ротозеев.
В то время я была еще ребенком и ни от чего не переживала, ни о чем не тревожилась. К тому же врачи подписали мне смертный приговор. Поэтому мне было все равно, но врачи обманулись, и двадцать лет спустя мне пришлось сразиться с чудищем.
11
Возвращение «Комеди» в родные пенаты стало событием, но событием тайным. Наш отъезд из Парижа был шумным, веселым и широко разрекламированным; наше возвращение – конспиративным: печальным для неоцененных, досадным для неудачников.
Не прошло и часа после того, как я переступила порог своего дома, как мне доложили о визите нашего директора Перрена. Он принялся ласково журить меня за то, что я махнула рукой на свое здоровье, а затем заметил, что я устраиваю вокруг себя шумиху.
– Да разве я виновата, – вскричала я, – что я такая худышка, что у меня такая шапка волос, да к тому же еще курчавая, и что вдобавок у меня на все есть свое мнение?! Допустим, что в течение месяца я буду глотать мышьяк и раздуюсь как бочка, потом обрею голову на манер арабов и на все ваши речи буду отвечать только «да» – ведь и тогда все скажут, что я стараюсь ради рекламы!
– Нет, деточка, – ответил Перрен, – вы не правы: люди могут быть и толстыми, и тонкими, и бритыми, и косматыми, и отвечать и «да», и «нет».
Я была ошеломлена справедливостью этого утверждения и внезапно осознала ответ на все свои «почему», которыми задавалась долгие годы. Я была так безнадежно далека от золотой середины: всего у меня было либо «слишком много», либо «слишком мало». И я чувствовала, что с этим ничего не поделаешь. Я открылась Перрену, признав его правоту.
Он воспользовался моим порывом благоразумия, чтобы прочитать мораль, и напоследок посоветовал мне не появляться в «Комеди Франсез» на церемонии по случаю возвращения. Он опасался выпадов в мой адрес.
– Люди настроены против вас, зря или не зря, как сказать, и там, и здесь есть доля истины, – говорил он с присущим ему лукавым и любезным видом.
Я слушала без возражений, и это несколько озадачило его, ибо наш директор был спорщиком, а не оратором.
Когда он закончил, я промолвила:
– Вы сказали мне слишком много вещей, которые меня возбуждают, дорогой господин Перрен, ведь я обожаю драку. Я приду на церемонию. Смотрите, меня уже предупредили: вот три анонимных письма. Прочтите-ка вон то, самое миленькое.
Он развернул бумагу, надушенную амброй, и прочел следующее:
«Несчастная скелетина, не вздумай казать своего жуткого жидовского носа на послезавтрашнюю церемонию. А то как бы он не послужил мишенью для всех яблок, что запекают сейчас в нашем славном городе Париже по твою душу. Скажи, чтобы в газетах написали, что ты харкаешь кровью, и лежи себе в постели, раздумывая о последствиях наглой рекламы. Зритель».
Перрен брезгливо отшвырнул письмо.
– А вот и два других, – сказала я ему, – но они слишком грубые, я пощажу вас. Я буду на церемонии.
– Ладно! – промолвил Перрен. – Завтра мы репетируем. Придете?
– Приду.
На следующий день во время репетиции актеры и актрисы не горели желанием выходить на сцену вместе со мной, хотя очень любезно скрывали это.
Но я заявила, что хочу выйти одна, вразрез с заведенным порядком, ибо никто, кроме меня, не должен страдать от дурного настроения публики и козней моих врагов.
Зал был битком набит.
Занавес поднялся, и начало церемонии было встречено бурными овациями. Зрители были рады вновь увидеть своих любимых артистов. Актеры выходили по двое, держа пальмовую ветвь или венок, предназначавшиеся для украшения бюста Мольера.
Когда настал мой черед, я вышла одна, бледная как смерть, но преисполненная боевого пыла. Я медленно приближалась к рампе, но вместо того, чтобы поклониться зрителям, как мои товарищи по сцене, осталась стоять, глядя прямо в устремленные на меня глаза. Меня предупредили о грядущем сражении. Я не хотела вызывать огонь на себя, но и не желала отступать.
Я выждала только миг, чувствуя, как трепещет наэлектризованный зал; затем внезапно напряжение сменилось всеобщим воодушевлением, и по залу прокатился гром аплодисментов и криков «браво». Публика, готовая любить и жаждущая любви, упивалась собственным восторгом. Несомненно, это был один из самых славных моментов моей артистической жизни.
Некоторые актеры, особенно женщины, остались очень довольны. В нашей профессии есть любопытная закономерность: мужчины завидуют женщинам гораздо сильнее, чем женщины завидуют друг другу. У меня всегда было множество врагов среди актеров и почти не было их среди актрис.
Думаю, что драматическое искусство преимущественно женское искусство. В самом деле, желание украшать себя, прятать истинные чувства, стремление нравиться и привлекать к себе внимание – слабости, которые часто ставят женщинам в укор и к которым неизменно проявляют снисходительность. Те же самые недостатки в мужчине вызывают отвращение.
Тем не менее актер должен придать своей внешности как можно более привлекательный вид, прибегая для этого к гриму, накладным бородам и парикам, чему угодно. Будучи республиканцем, он должен горячо и убежденно отстаивать монархистские взгляды; будучи консерватором – анархистские, если такова воля автора.
Бедный Мобан, один из самых заядлых радикалов «Французского театра», из-за своего роста и красивого лица был обречен вечно играть королей, императоров и тиранов. Во время репетиций можно было услышать, как Карл Великий или Цезарь поносили тиранов, проклинали завоевателей и требовали для них самой суровой кары. Я с любопытством наблюдала, как мучительно борются в Мобане человек и лицедей.
Быть может, постоянная отрешенность от собственного «я» феминизирует в какой-то степени актерскую натуру. Однако несомненно, что актеры завидуют актрисам. Их обходительность хорошо воспитанных мужчин улетучивается при виде рампы. Актер, который в повседневной жизни окажет любую услугу женщине, попавшей в беду, и не подумает помочь ей на сцене. Он будет рисковать собой, чтобы спасти женщину в случае автомобильной катастрофы, аварии на железной дороге или кораблекрушения, но на подмостках и бровью не поведет, если актриса забыла текст, а если бы она оступилась, он с удовольствием подтолкнул бы ее. Если я и преувеличиваю, то не слишком сильно.
Моими партнерами были знаменитые актеры, которые играли со мной злые шутки. Но среди них встречались чудесные люди, которые и на сцене оставались прежде всего мужчинами. Пьер Бертон, Вормс и Гитри были и всегда останутся примером дружески-покровительственного отношения к актрисе. Я сыграла с каждым из них множество спектаклей. Будучи ужасной трусихой, я всегда чувствовала себя в безопасности с этими тремя актерами, которых отличал высокий ум. Они относились к моей боязни сцены с пониманием и готовы были поддержать меня в минуту душевной слабости, проистекавшей от этого страха.
Пьер Бертон и Вормс, два великих, величайших артиста, ушли со сцены в разгар актерской зрелости, в расцвете сил: первый – чтобы посвятить себя литературе, второй – неизвестно почему… Что касается Гитри, самого молодого из них, он и поныне остается лучшим артистом французской сцены, ибо является одновременно замечательным актером и большим артистом. Я знаю чрезвычайно мало артистов как во Франции, так и за рубежом, которые сочетали бы в себе оба эти качества.
Генри Ирвинг – чудесный артист, но не актер. Коклен – чудесный актер, но не артист. Муне-Сюлли блещет своей гениальностью то как артист, то как актер, но иногда настолько теряет чувство актерской и артистической меры, что поклонники Красоты и Истины готовы кусать локти от досады. Барте – прекрасная актриса с обостренным артистическим чутьем. Режан, актриса милостью Божией, становится артисткой, лишь когда пожелает. Элеонора Дузе скорее актриса, чем артистка: она выбирает избитые пути. Правда, она никому не подражает, ибо сажает цветы на месте деревьев, а деревья на месте цветов, но ей не удалось воплотить ни одного оригинального, только ей присущего образа, создать персонаж либо явление, которые увековечили бы ее память. Дузе носит чужие перчатки, надевая их наизнанку с необыкновенным изяществом и непринужденностью. Это великая, величайшая актриса, но отнюдь не великая артистка.
Новелли – актер старой школы, мало заботившейся об артистизме. Но он прекрасно смеется и плачет. Беатрис Патрик-Кэмпбелл – прежде всего артистка: ее талант полон обаяния и мысли. Она избегает проторенных дорог. Она стремится творить, и она творит.
Антуану часто изменяет его же природа: у него глухой голос и довольно заурядные манеры, а также ему недостает актерского мастерства, но он остается выдающимся артистом, которому наше искусство обязано многим в своем приближении к достоверности. Кроме того, он лишен зависти к актрисам.
12
После возвращения «Комеди» в родные пенаты обстановка в театре особенно накалилась. Мои нервы были напряжены до предела. Наш директор вознамерился укротить меня, и тысячи мелких булавочных уколов, которыми он ежедневно истязал меня, ранили меня больнее, чем удары ножа. (Так, по крайней мере, мне казалось.)
Я стала нервной, раздражительной и злилась по малейшему поводу. Моя всегдашняя веселость сменилась грустью, а и без того шаткое здоровье в результате всех перипетий оказалось еще сильнее подорвано.
Перрен назначил меня на роль Авантюристки. Мне не нравилась эта роль, я ненавидела пьесу, а ее бездарные, ужасно бездарные стихи внушали мне отвращение. Я не умею притворяться и потому прямо сказала об этом Эмилю Ожье в порыве гнева. Он подло отомстил мне, как только представился случай.
Этот случай привел к моему окончательному разрыву с «Комеди Франсез» на следующий день после премьеры «Авантюристки», которая состоялась в субботу 17 апреля 1880 года.
Я не была готова к этой роли. Мне было плохо, и в подтверждение этого привожу здесь письмо господину Перрену от 14 апреля 1880 года.
«…Мне очень жаль, господин Перрен, но у меня так заложило горло, что я совсем не могу говорить. Я вынуждена лежать в постели. Прошу простить меня. Я простудилась в воскресенье на проклятом Трокадеро. Я очень переживаю, понимая, что ставлю Вас в затруднительное положение. Ничего страшного, к субботе я все же оправлюсь. Тысяча извинений и дружеских приветов. Сара Бернар».
В самом деле, вылечив горло, я была готова играть.
Будучи не в силах говорить и вставать с постели, в течение трех дней я не могла репетировать. В пятницу я стала просить Перрена перенести спектакль на следующую неделю. Он ответил, что это невозможно, так как плата за аренду помещения уже внесена, и спектакль должен состояться в первый вторник месяца, являвшийся абонементным днем.
Я позволила себя убедить, веря в свою счастливую звезду. «Ба! – сказала я себе. – Как-нибудь выкрутимся».
Но мне не удалось выкрутиться, вернее, удалось с большим трудом. У меня был неудачный костюм, он сидел на мне очень скверно. Моя худоба стала притчей во языцех, а в нем я была похожа на английский чайник. Моя хрипота еще не прошла, и это меня несколько лишало уверенности. Я сыграла первую часть роли очень плохо, вторую лучше. Во время сцены насилия я стояла, опершись обеими руками на стол с зажженным подсвечником. Вдруг в зале раздался крик: мои волосы вспыхнули, охваченные пламенем. На другой день какая-то газета написала, что, почуяв партию проигранной, я решила поджечь свои волосы, чтобы избежать полного провала. Это был верх глупости.
Пресса не была благосклонной. И она была права. Я показала себя бездарной, уродливой, раздражительной, но считала, что обо мне судили неучтиво и предвзято. Огюст Витю в «Ле Фигаро» от 18 апреля 1880 года заканчивал статью следующей фразой:
«У новой Клоринды (Авантюристки) в течение двух последних актов были такие движения тела и рук, как будто она заимствовала их у Виржини из „Западни" что не подобает актрисе „Комеди Франсез"».
Единственный недостаток, которого у меня никогда не было и не будет, – это вульгарность. Таким образом, этим несправедливым обвинением мне умышленно наносили оскорбление. Впрочем, Витю никогда не был мне другом.
По этим нападкам мне стало ясно, что гремучая ненависть поднимает свою змеиную голову. Под моими цветами и лаврами копошился подлый гадючник, мне давно это было известно. Порой я даже слышала за кулисами звонкий стук чешуйчатых колец. Я решила доставить себе удовольствие и заставить их разом зазвенеть. Я выбросила все мои лавры и цветы на ветер и внезапно разорвала контракт, который связывал меня с «Комеди Франсез» и через нее с Парижем.
Целое утро я просидела взаперти и после долгих споров с самой собой решилась заявить театру о своем уходе. В тот же день, 18 апреля 1880 года, я написала господину Перрену следующее письмо:
«Господин директор!
Вы принудили меня играть, хотя я не была к этому готова. Вы согласились лишь на восемь репетиций на сцене, а в целом пьесу репетировали только трижды. Я не решалась появиться перед публикой, но Вы настояли. Случилось то, что я предвидела. Однако последствия превзошли мои ожидания. Один из критиков заявил, что я играла Виржини из «Западни» вместо донны Клоринды из «Авантюристки». Пусть простят меня Золя и Эмиль Ожье. Это мой первый провал в «Комеди», он же станет последним. Я предупреждала Вас в день генеральной репетиции, но Вы не придали этому значения. Я сдержу слово. Когда Вы получите это письмо, меня уже не будет в Париже. Извольте принять, господин директор, мою незамедлительную отставку и позвольте заверить Вас в самых искренних чувствах. Сара Бернар».
Не желая, чтобы вопрос о моей отставке обсуждался комитетом, я послала копии письма в газеты «Ле Фигаро» и «Ле Голуа».
Не успел Перрен прочитать мое письмо, как оно уже было опубликовано. Затем, дабы не поддаться чужому влиянию, я уехала со своей горничной в Гавр. Я приказала не сообщать никому о месте моего пребывания и в первый вечер по прибытии сохраняла строгое инкогнито. Но на следующее утро меня узнали и телеграфировали в Париж. Репортеры начали осаждать меня со всех сторон.
Я убежала в сторону мыса Ля-Эв, где целый день пролежала на каменистом пляже, невзирая на холодный, не прекращавшийся ни на миг дождь. Продрогнув, я вернулась в отель «Фраскати», и ночью меня охватил такой сильный жар, что пришлось посылать за доктором Жильбером.
Обеспокоенная камеристка позвала ко мне госпожу Герар, и еще два дня кряду я лежала с высокой температурой. В то же время газеты без устали проливали на бумагу мутные потоки чернил, которые тут же превращались в желчь: меня обвиняли во всех смертных грехах.
«Комеди» прислала судебного исполнителя в мой особняк на авеню де Вилльер, и тот заявил, что стучал в дверь три раза, но никто не отозвался; он оставил копию и т. д. и т. п.
Этот человек сказал неправду. В особняке находились мой сын со своим наставником, мой управляющий, муж моей горничной, дворецкий, кухарка, кухонная прислуга, вторая горничная и еще пять собак, но роптать на представителя закона было бесполезно…
Согласно установленным правилам, театр должен был сделать мне три предупреждения, но не сделал ни одного, прежде чем против меня был возбужден процесс. Его итог был заведомо известен.
Мэтр Аллу, адвокат «Комеди Франсез», выдумывал скверные байки, чтобы выставить меня в самом невыгодном свете. У него была большая подборка моих писем Перрену, писем, которые я всегда писала в минуту умиления либо в порыве гнева. Перрен сохранил все мои письма, вплоть до малюсеньких записок. У меня же не сохранилось ни одного из писем директора, и те немногие из его писем ко мне, что были опубликованы, он сам передал в печать, порывшись в своей подшивке копий. Разумеется, Перрен выбирал только те письма, которые давали читателям представление об отеческой заботе, которую он проявлял по отношению ко мне…
Адвокат Аллу вел защиту со знанием дела: он потребовал взыскать с меня триста тысяч франков в качестве возмещения убытков и, кроме того, удержать в пользу «Комеди» причитающиеся мне сорок три тысячи франков.
Моим адвокатом был мэтр Барду, близкий друг Перрена. Он вел защиту спустя рукава и проиграл дело. Согласно приговору я должна была выплатить «Комеди Франсез» сто тысяч франков неустойки и вдобавок теряла свои сорок три тысячи франков, вверенные дирекции.
По правде говоря, я махнула рукой на этот процесс.
Через три дня после моей отставки передо мной вновь предстал Жарретт. Он в третий раз предложил мне подписать американский контракт. На сей раз я прислушалась к его предложению. До этого мы ни разу не касались материальной стороны. Вот что он мне предложил: пять тысяч франков за каждое представление и половину сбора от излишков, если сбор будет превышать сумму в пятнадцать тысяч франков. Следовательно, в случае, если сбор будет составлять двадцать тысяч франков, я смогу получить семь тысяч пятьсот франков. Кроме того, он обещал мне тысячу франков в неделю на гостиничные расходы, специально оборудованный пульмановский вагон для передвижения по стране, состоящий из комнаты для меня, салона с фортепиано, купе для прислуги и двух поваров, которые будут готовить во время пути. Сам Жарретт должен был получать десять процентов от любой заработанной мной суммы. Я приняла все условия. Мне хотелось поскорее уехать из Парижа.
Жарретт тут же послал телеграмму господину Аббе, известному импресарио Америки, и две недели спустя тот прибыл во Францию. Жарретт досконально обсудил с ним каждый пункт, и после этого я подписала контракт: взамен мне выдали сто тысяч франков в качестве аванса на дорожные расходы.
Я должна была играть восемь пьес: «Эрнани», «Федру», «Адриенну Лекуврер», «Фруфру», «Даму с камелиями», «Сфинкса», «Иностранку» и «Принцессу Жорж».
Я заказала двадцать пять светских туалетов для себя у Лаферьера, у которого тогда одевалась, а у Барона – шесть костюмов для «Адриенны Лекуврер» и четыре костюма для «Эрнани». Я заказала молодому художнику по костюмам Леполю костюм Федры. Эти тридцать шесть костюмов обошлись мне в шестьдесят одну тысячу франков. Один лишь костюм Федры, созданный юным Леполем, стоил четыре тысячи франков. Бедный художник вышивал его собственными руками.
Костюм Федры был подлинным чудом. Он был доставлен ко мне за два дня до отъезда. Я вспоминаю этот трогательный эпизод с неизменным волнением. Нервничая из-за задержки, я села писать художнику гневное послание, как вдруг он пожаловал собственной персоной. Я встретила юношу неприветливо, но у него был такой страдальческий вид, что я усадила его и осведомилась, почему он так плохо выглядит.
– Мне нездоровится, – произнес он таким слабым голосом, что я почувствовала к нему огромную жалость. – Я спешил закончить работу и три ночи не спал. Но взгляните, до чего же прекрасен ваш костюм!
И он разложил его передо мной с благоговением.
– Смотрите, – заметила Герар, – здесь пятнышко!
– Ах, это я укололся, – поспешно ответил бедный художник.
Но я уже успела заметить в уголке его рта капельку крови. Он быстро смахнул ее рукой, чтобы не посадить на роскошный костюм еще одно пятно.
Я вручила модельеру четыре тысячи франков Он взял их с трепетом, пробормотал что-то невразумительное и убежал.