Текст книги "Избранное"
Автор книги: Рувим Фраерман
Жанры:
Шпионские детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
Три дня шли партизаны в горах.
Небо с синим блеском, камни цвета голубиного помета, кедровый сланец на склонах. Последний след человека исчез.
И чем выше поднимались, тем угрюмей становилось на сердце Небываева.
За один переход стоптали тунгусские олочи. Многие снова обулись в сапоги.
Галеты были съедены.
На ночлег останавливались рано, чтобы найти для оленей хоть немного белого мха.
На третью ночь легли спать голодными, но опали крепко. Только Небываев, вдруг проснувшись, сел на шкуру, схватился за винтовку и подумал:
«Плохо!»
Стояла тишина. Он выглянул из палатки. Над ущельем висел месяц. Блестела железная ложка, забытая Устинкиным у костра. Огонь погас. Олешека не было.
Небываев пощупал золу – она была холодная.
«Давно, значит, сбежал».
Небываев лег на камни у потухшего костра. Страшно было подумать, что отряд остался без проводника.
– Вот тебе и враг, – сказал он еле слышно.
И другой голос ответил ему так же тихо:
– Неладно что-то, товарищ комиссар.
Небываев поднял голову, Десюков стоял рядом на коленях. Лицо у него было землистое, глаза блестели при луне.
– Я за этим чертом доглядаю. И вчера он куда-то уходил. В голову не пришло. Думал – по своей нужде человек отлучился.
Больше они ничего не сказали. Долго сидели молча не разжигая костра. И все блестела ложка на камне у холодных углей. Ущелье наполнялось синим предрассветным дымом.
Вдруг такая же синяя тень легла у ног Небываева. Он поднял винтовку.
К костру подошел Олешек. Он был мокрый до пояса и тяжело дышал. Небываев и Десюков переглянулись, но ни о чем не спросили. Олешек присел рядом с ними, выбил огонь из огнива, долго закуривал. Трубочка его не горела. Сердце его не выносило тяжести лжи.
– Убей Олешека, – сказал он Небываеву.
– Мы думали – ты совсем ушел и нас оставил.
Странными показались Олешеку слова комиссара. Он вздохнул, поднял блестевшую ложку, положил на вьюк.
– Луна светла, – оказал он, – а следа нет. Я искал его две ночи и буду искать, пока не найду. Десять раз я пересек ущелье. След должен быть внизу, у воды. И вернуться нам тоже нельзя: нет мха для оленей. Они съели его. Надо идти вперед.
Небываев прислушался к молчанию рассвета. Не было слышно ни ветра, ни птиц. Впереди, как горы, стояла тишина.
– Пойдем вперед, – сказал он. – Но почему ты ищешь след ночью?
– Пусть люди спят и не думают о потерянном следе. Тогда днем их ноги крепче.
Небываев тихо рассмеялся, протянул руку к Олешеку, прижал его к плечу, как друга.
От Олешека пахло кабарожьей шкурой, туманом и табаком.
– Ищи, браток, мы тебе верим. Мы идем не за золотом, не за шкурами. Мы идем за советской властью, Понимаешь?
– Как же! – серьезно ответил Олешек.
Еще реже стал попадаться ягельник. Олени шли медленно. Глаза их гноились, трескались копыта. И, когда Олешек не находил белого мха, он солил для них камни. Они слизывали с солью розовый лишайник и казались сытыми. Но все же каждый вечер Олешек выбирал среди них самого печального и показывал на него партизанам.
Те кричали: «Закрой ему глаза!» И Олешек вонзал свой якутский нож в затылок оленя. Но и после этого глаза оставались открытыми. Пламя костра отражалось в них, и долго на их стеклянной поверхности держалось выражение муки.
Олешек высасывал мозг из голеней, вешал кости и шкуру на дерево. А Устинкин варил в бидоне мясо. Он теперь не делал пирожков, и тоска прочно сидела в его огромном теле. Оленина была жестка и, даже изрядно посоленная, не давала без хлеба ни сытости, ни вкуса.
Страна тонула в собственной пустынности. Ошеломляла глушь, бесптичье, тысячи и тысячи километров на запад, на север, на юг.
Небываев часто спрашивал Олешека, куда они идут.
Однажды на привале он показал ему карту и компас и заглянул с сомнением в узкие глаза Олешека. На компас Олешек посмотрел равнодушно, но карту разглядывал с любопытством. Он узнал в этих линиях реки, горы и берег своих кочевок. Его изумило искусство красного начальника, нарисовавшего землю якутов и овенов. Ему представлялось, что Небываев долго вышивал свою карту, как Никичен каптаргу. Но он мог бы указать на ошибки: Немуй течет не так, и Керан начинается не отсюда. Олешек, присев на землю, обугленным сучком исправил карту императорского географического общества и ласково кивнул Небываеву, чтобы тот не обижался. И он – Олешек – делает ошибки. След обманул его в этой долине. Но куда бы тунгус ни вошел, он выйдет. И, чтобы подтвердить это, Олешек показал на карте, где проходит зимняя тропа, где лежит север, запад и юг, На востоке же – море.
Глаза его, чуть улыбаясь, смотрели вверх, на комиссара.
– Откуда ты знаешь это? – спросил с удивлением Небываев.
Олешек пожал плечами.
– Я видел: молодые птицы улетают осенью раньше старых. Откуда они знают дорогу?
Небываев рассмеялся. Лукав был этот Олешек в своих ответах. И как смышлен! Он полюбил его за дни похода.
Привязались к нему и партизаны, и даже суровый Десюков, который называл его дьяволом. Казалось не так страшно, когда впереди шагает Олешек в своей летней дошке, в ровдужных штанах и олочах, подвязанных лосиными шнурками.
С откровенным лицом, худощавый, ловкий, исполненный отваги и благородства, он никогда не жаловался на усталость. Винчестер за его плечами висел как пришитый. Олешек не клал его, как партизаны, на вьюк. И постель свою – кабарожью шкуру – нес под мышкой. Он жалел оленей.
А путь становился все тяжелей.
Целый день поднимались на сойку, заросшую низким кедровым сланцем. Ползучие кусты, точно хмель, цеплялись друг за друга и покрывали склон сплошной корой. Олешек пошел по зыбким, пружинящим кустам, как акробат по сетке. Олени на подъеме долго выбирали, куда поставить копыто; от усилий капли крови выступили на раковинах ноздрей; шерсть прилипала к кедровым шишкам, еще не спелым, клейким от смолы. Партизаны продирались через кедровник, идя как по глубокому снегу.
И когда, наконец, поднялись, нашли на высоте болото. Даже Олешек крикнул от злости и ударил оленя ногой.
Те же лиловые ирисы качались и здесь над ржавыми лужами. Шелестели кусты голубики. Душила мошкара.
Ким упал на землю и приложил к луже мгновенно распухшие от укусов губы. Партизаны замотали лица и руки бинтами, и бинты тотчас же почернели от гнуса. Никто не нагнулся, чтобы набрать голубики. Олени закрыли глаза, сжали ноздри и, гремя вьюками, бросились через болото вперед. Люди бежали за ними.
Мошкара беззвучно толкалась над головами. Олешек поминутно оглядывался – не упал ли кто-нибудь. Крепки были красные, он гордился ими.
Ночевали на противоположном склоне, поросшем ельником. Болото осталось позади. Но гнус и комары не исчезали.
Олешек развел дымокур, окружив его жердями, чтобы защитить от оленей. Они не отходили от огня, жались к дыму, топтали горящие сучья. Пахло паленым рогом и шерстью.
Усталые партизаны с распухшими лицами засыпали ненадолго и просыпались для новых мучений. Звон стоял от комаров, жажда которых была так же велика, как и страдания людей. Хоть раз напиться крови за время короткой жизни! Ничего живого не было кругом. И, когда утром Небываев снял свою парусиновую рубаху и штаны, чтобы вытряхнуть набившуюся золу, партизаны с удивлением обступили его. Он был татуирован. Будто портной покроил на его теле одежду и отметил кровавым мелком. Комары жалили по шву.
Они были страшней, чем голод. И, не дав подкормиться оленям, партизаны ушли.
После перевала места стали веселей. Тайга лежала под ногами дугой, закипая под ветром. Черными клубами она катилась вниз по ущелью. Тайга! Олешек торопил. Тайга – она казалась теперь благодатной. Но это был только обман. Она приняла их так же сурово, как и горы. И здесь птицы не пели и зверя не было. Он ушел ближе к морю.
Все утро продирались сквозь лес, поваленный бурей. Пихты и лиственницы лежали крест-накрест. Два урагана пронеслись над ними. Один повалил на север, другой – на восток. Мелкий кустарник бряцал, как железо, скрывая ямы, наполненные черной водой. Олени ломали ноги. Их прирезывали и мясо тащили с собой. Люди тонули в древесной гнили.
В полдень наткнулись на участок горелого леса и остановились перед странным зрелищем. Ели возвышались голые и белые, как кости. Пожар случился весной, во время движения соков. Огонь прошел по верхушкам, съел бородатый мох, свисавший с ветвей, и затих. Поджаренная кора отвалилась, обнажив блестящую заболонь. Она сверкала под солнцем, чуть розовея, как фарфор. Отряд вошел в этот серебряный лес. В нем еще держался запах гари. Люди тащились под звон обнаженных вершин, певших, как струны.
Миновали и это. А впереди снова открывались ущелья, полные до краев тайгой. Олешек нашел помет медведя и радостно крикнул:
– Амака[48]48
По-тунгусски – дедушка; так зовут они медведя, когда ласково обращаются к нему.
[Закрыть], не бойся нас, мы жалкие люди!
Перед закатом далеко на скале увидели горных баранов. Они мчались и падали с кручи вниз головой. Казалось, только спуститься – и найдешь там груду бараньего мяса.
Но Олешек говорил:
– Это амака, дедушка, гонит их, и они обманывают его, как и нас. У барана рога тяжелее, чем зад. Он падает на них, как камень на камень, и снова становится на ноги.
В этот вечер подсчитали потери. Осталось всего лишь два оленя, коробка спичек, немного соли и три связки маньчжурского табаку.
А зверь все не попадался охотникам – ни лось, ни лиса, ни даже белка… И звука бегущих ручьев не было слышно.
Всю ночь сторожили медведя – зверь не пришел. Олешек гудел в берестяной манок, подражая дикому оленю, – никто не откликнулся. Ствол винчестера остался холодным. На заре Олешек отважно опустился под кручу, где видели баранов, и вернулся лишь к полудню с куском гнилого мяса на медвежьей лопатке.
– Это Н'галенга убился, гоняясь за баранами, – сказал он и добавил: – Неудача идет по нашему следу. Здесь зверя нет. Худое место!
Но отчаяния не было в его словах. Он показал Небываеву на оленя, лежавшего у костра неподвижно, с розовой пеной на морде.
– Сегодня он пропадет. Не закрыть ли ему глаза? – И Олешек грустно улыбнулся.
Прирезали и этого оленя.
Последний же погиб смертью, удивившей всех. Он был ламской породы, верховой, самый выносливый и резвый. В нем еще хватало силы, чтобы с вьюками перепрыгнуть через ручей. Его берегли на тот случай, если кто-нибудь не сможет идти.
Первым сел на него Ким. Он молча показал комиссару свои распухшие в сапогах ноги. Лицо его было сине и выражало крайнюю усталость. С оленя сняли вьюки. Семь человек разделили их между собой.
Олешек вырубил шест, дал в руки Киму и показал, как надо ездить на олене верхом. И эта езда была новым мученьем для Кима. Седло лежало на самом загорбке. Шкура ездила. Худые лопатки ходили под ней, как в мешке. Чтобы не упасть, Ким то и дело перебрасывал шест, упираясь им в землю. Ноги свисали по бокам шеи. Иногда, забываясь, он наклонялся вперед, и олень внезапно вскидывал голову, бил его рогами. Слезы сочились из-под желтых век Кима. Он ехал позади отряда, стонал и ругался по-китайски, Четыре раза он падал с седла и снова садился на оленя. На пятый раз Ким упал головой на затвор своей винтовки. Он поднялся с белыми глазами, трясясь от бешенства, снял винтовку и выстрелил.
Все обернулись на выстрел. Олень и Ким лежали неподвижно рядом. Было непонятно, кто из них мертв. Ким, наконец, поднял голову, посмотрел на товарищей. Глаза его все еще были белые.
– Я убил последнего оленя.
Никто не сказал ни слова. Вьюки сложили тут же и сделали долгий привал.
Небываев принес Киму мяса. Он съел его лежа, прижав щеку к прикладу винтовки, Небываев дал ему еще половину своей порции. Он съел и это и напился холодной воды. Глаза его стали темней, спокойней. Он сел, разулся и начал ножом вскрывать пузыри на ногах.
Небываев отошел в сторону, положил остатки мяса на траву и долго смотрел на него невидящим взглядом. Сам он есть не мог. Шатались зубы. Каждый нажим причинял боль. Он сосал языком кровь из десен.
«Цинга!» Слово звонкое, как бубен.
Небываев взглянул на партизан, сидевших у костра.
Скрывают ли они, как и он, свою болезнь?
Все уже кончили есть. Олешек задумчиво строгал сухие палочки для растопки; как венчик ромашки, выползали стружки из-под его ножа. Десюков разглядывал свои разбитые сапоги. Устинкин говорил о хлебе. Остальные слушали его. Рты их были широко открыты.
Небываев топором мелко, как фарш, изрубил остатки мяса и набил им карманы, Он будет сосать его по дороге.
Потом лежал, курил, смотрел на желтого Кима, жадно слушавшего рассказ Устинкина. А тот все говорил о хлебе.
Отдыхали до вечера и ночевали на этом привале. Утром снова поели мяса, роздали патроны, обулись в последние олочи и двинулись дальше.
Сапоги, палатки, лишняя одежда остались висеть на деревьях.
Каждый, как Олешек, нес под мышкой свою оленью шкуру и за плечами – винтовку. Патронташи давили грудь. Оттянутые подсумками ремни врезались в поясницу. Ким хромал. Небываев сосал рубленое мясо вместе с кровью из десен. Но никого еще не покидала бодрость. И ночью, лежа у костра, они пели. Начинал Степунов. Опрокинувшись навзничь и следя за вырастающими над тайгой созвездиями, он затягивал дурацкую песню:
– Три старушки охнули… – пел он жалобным и высоким голосом.
– …ну-ли… ну-ли, – подхватывали торжественными басами конопатые братья Коняевы.
Пел Рыжих – парень с красивыми глазами; пел Устинкин; пел суровый Десюков, не меняя серьезного выражения лица.
Небываев смеялся, с трудом обнажая больные десны.
Олешек слушал, и песня казалась ему прекрасной.
«Откуда приходишь ты, ночь, – думал он, – что так много в тебе красоты и радости?»
Засыпали поздно, под влажно сиявшими звездами, а во сне бредили хлебом.
Наутро снова вставали и шли.
Целый день брели по болоту с лицами, закрытыми марлей. Устинкин задыхался, сбрасывал комарник. Его грузное тело не выносило лишений. Он отставал, шатался, рот его яростно чернел на искусанном лице. Ким, прихрамывая, вел его под руку.
На привале Устинкин сел на кочку. Ломило крестец и ноги. Глаза слезились, и слезы разъедали глубокие расчесы на скулах. Было больно прикоснуться языком к нёбу. Он засунул пальцы в рот, вынул зуб из ослабевших десен и положил его на ладонь. Потом поднес Небываеву и взял комиссара за грудь:
– Зачем ты роздал муку тунгусам? Мы все были бы сыты!
Олешек закричал. Партизаны бросились к Устинкину. Небываев остановил их взглядом.
Наступило полное молчание. Как в пропасть, все полетело в тишину – люди у костра, болото и сумрак над краем его.
И в этой необычайной тишине тайги и мари ничтожным звуком, не громче шороха упавшего листа, показался Олешеку голос комиссара:
– Сукин сын! Какой же ты большевик, если за советскую власть потерпеть не можешь?!
Устинкин облизнул распухшие десны, выплюнул кровь и отошел.
Олешек пытливо и с уважением смотрел на красных.
Большевик! Что это за слово, которое заставляет человека забывать страдания?
Он обвел глазами каждого из русских. Никичен не узнала бы их теперь. Одежда изорвалась в клочья, лица их обросли бородами, веки налились кровью, а губы сурово молчали. И никто больше не вспоминал о муке, отданной голодному стойбищу.
«Чего хотят они? Если в Аяне их ждет смерть, то зачем они идут ей навстречу? Если же нет врага, то зачем они ищут его?»
Олешек обратил глаза и ладони к земле, спрашивая у нее ответа. Молчала трава, молчали кустики клюквы и мох.
Но, как бы там ни было, Олешек ведет этих людей и должен о них заботиться. Он подошел к Небываеву, ткнул пальцем в свои десны и сказал:
– Надо искать черемшу[49]49
Растение, исстари известное в Сибири как чудесное противоцинготное средство. Приискатели, нанимаясь на золотые промысла, ставили в договоре условие, чтобы хозяин каждый день давал стакан водки и миску соленой черемши.
[Закрыть].
Он ушел с одним ножом, оставив винчестер у костра, и вскоре вернулся, неся под мышкой пучок травы. Она пахла острей чеснока, листья же были широкие, как у ландышей.
– Ешь, – строго сказал он каждому. А Устинкину дал черемши вдвое больше. – Ты будешь здоров.
Олешек привел партизан на черемшовое поле. В тени широких листьев долго держалась роса. Казалось, и она пропахла чесноком.
Тут провели они полдня и двинулись дальше. Каждый нес на спине вместе с винтовкой огромную охапку черемши. Они ели ее, медленно шагая вперед.
Устинкин не жаловался на боль в крестце. Небываев не сосал кровь из десен. Но напрасно крепли зубы.
Снова вошли в ущелье. Поднялись, топча росшие по камням смолевки, и увидели охотника. Он будто скользил с обрыва и будто не двигался, прячась за вершину пихты, росшей под скалой.
Охотник был в дохе, в рысьей шапке и нагруднике из беличьих лапок. Голенища расшитых торбасов были подвязаны к поясу. Дуло кремневого ружья торчало над левым плечом.
Все разом остановились. Небываев крикнул:
– Эй, человек!
Пихта, колыхаясь, шумела, как тополь.
Олешек тронул комиссара за рукав.
– Он мертв и не может ответить.
Подошли ближе. Только тогда заметили, что к ногам охотника подвязаны лыжи.
– Он гнался по снегу за зверем и напоролся на сук, – сказал со страхом Олешек.
Партизаны взобрались на обрыв. Тут нашли они санки, которые тунгус берет с собой, когда уходит один далеко, надеясь вернуться с тяжелой добычей. Охотник стоял к ним спиной. Смерть настигла его на лету. Сук пробил ему грудь и торчал из спины сквозь доху. Пронзенный охотник висел на пихте, скрытой под обрывом. И лыжи его еще выражали стремительность.
На санках лежал олений мешок для спанья, под мешком – чайник, котелок, берестяной турсук, полный сушеного мяса, истолченного вместе с кедровым орехом, и три ржаных лепешки.
В тряпочке Олешек нашел еще зубы диких оленей – счет убитых животных.
– Вот кто привел нас сюда, – сказал Олешек. – Он взял с собой все, чтобы идти по черной тайге, которая шумит вокруг всей земли и неба. Только чем он теперь нарубит веток для костра? Топор его остался в долине.
– Да, браток, – оказал повеселевший Устинкин. Он грыз заплесневевшую каменную лепешку, слизывая с ладони крошки. – Долго твой топор будет дожидаться на осине хозяина, а хозяин на пихте – топора. Зря, выходит, я тебя послушался.
Олешек не взял бы у мертвого человека ни муки, ни мяса, даже если бы умирал с голоду. Но, глядя, как партизаны хлебали мясную похлебку, и сила и радость возвращались на их истощенные лица, он подумал:
«Не правы ли они, если берут у мертвых, чтобы накормить живых?»
Найденные припасы подбодрили всех. Еще на ужин осталось по горсти сушеного мяса. Стало легче идти. Миновали короткое ущелье и спустились в лесистую долину. Олешек повернул на восток. Размашистые лиственницы предвещали близость моря.
В небе стояли орлы, Чмокали белки над головами. Партизаны залпами расстреливали их и, как картошку, пекли на углях. Олешек грабил норки лесных мышей, набирая зараз по два полных кармана орехов. Шлялись медведи по сопкам, розоватым от листьев брусники. По ручьям вверх прыгала через перекаты горбуша. Она уже озубатилась, истощилась в мелкой воде, и партизаны ударами ног выбрасывали ее на камни. Олешек палкой разгребал на берегу под хворостом кучи лежалой рыбы. Медведи зарывали ее впрок, отгрызая голову, – они любят горбушу с душком.
– Близко тропа, – говорил Олешек.
И, бросая охоту, красные шли дальше.
Утром увидели первый след – траву, втоптанную олочем в землю. А через час услышали звон жестяной погремушки. Они рассыпались, цепью окружая этот звук.
10. Что сказал БунджиПо тропе шел тунгус на семи оленях. Переметные сумы были полны. Но Олешек смотрел не на них. Он не шевелился. Он молчал, словно ему отрезали язык. На переднем олене, положив шест поперек, сидела Никичен, Олень гремел бубенцами, а Никичен курила.
– Как ты попал сюда? – крикнула она.
И тогда Олешек шире раскрыл глаза. В них блеснула радость. Он удивленно раскинул руки, подошел к Никичен, снял ее с оленя и поставил на землю.
– Ты жива!
Тунгус, увидев людей, спешился и, взглянув на их лица, снял с оленя унму с мукой. Ему незачем было спрашивать, кто эти люди и чего они хотят.
Это был последний привал перед Аяном. Веселый привал! Устинкин месил тесто прямо в мешке с мукой. Олешек не успевал поворачивать на огне насаженные на палочки лепешки. Им не давали покрыться коркой и ели сырыми.
Насытились скоро. Потом сели у костра курить. Тунгус рассказывал странные новости.
– В Аяне – советская власть, – говорил он, глядя на синий дым своей трубки, – Она пришла по Лене, Алдану и Мае, чтобы накормить наш край. Она пришла с товарами, и имя ей – Холбос[50]50
Так называют якуты кооперацию.
[Закрыть]. А в бухте напротив Аяна стоят японские солдаты на корабле, – остром, как мыс Некой. Кого стерегут они – не знаю.
– Я знаю, – сказала Никичен. Она сидела с Олешеком в стороне над чашкой с саламатой, и губы ее лоснились от жира. – Бунджи говорил мне об этом.
– Кто такой Бунджи и что он тебе сказал? – спросил Олешек.
– Бунджи вытащил меня из воды, когда море хотело разбить мою оморочку. А купца я не люблю. Он все писал и не давал мне есть. А потом выгнал меня из своей железной урасы, за которой я всю дорогу слышала море. Но Бунджи взял меня в свою урасу, где жили матросы, и я была сыта, пока мы не пришли в Аян. Там уже были японцы на своем длинном корабле. Их капитаны были в гостях у купца. Они спрашивали меня о красных – куда собирались они дальше и много ли с ними оленей, винтовок и людей. Бунджи говорил их слова. Он улыбался им одним лицом, а мне улыбался другим лицом и громко говорил по-тунгусски: «Молчи, Никичен!» Я молчала и плакала: зачем Олешек привел к нам красных, мне не пришлось бы лгать! Купец сказал японцам: «Я не знаю, все ли они были там, но вы сделаете много, если убьете хоть одного. Я привез товары в Тугур – там было пусто. Я привез их в Чумукан – там были красные. Я привез их в Аян – и здесь нашел советские товары. Кто мне заплатит за убытки на этом берегу?» И японский капитан ответил: «У нас есть свои убытки и свои купцы. Вам делать нечего на этом берегу». Так рассказывал мне Бунджи. Я помню его слова, потому что он хороший человек, А они смотрели друг на друга, как две лисицы, поймавшие только одну мышь. И каждый называл этот берег своим. Бунджи смеялся над ними и говорил мне: «Этот берег, Никичен, твой. Этот берег, Никичен, мой, потому что я – простой матрос».
И Бунджи ночью отвез меня на берег, а тунгус Завыдда взял на своих оленей… Жив ли мой отец, Хачимас, много ли поймали горбуши и нашел ли старый Аммосов свою оморочку?