Текст книги "Избранное"
Автор книги: Рувим Фраерман
Жанры:
Шпионские детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
Вчера, оступившись на лыжах, он вывихнул ногу и теперь лежал.
– Я кричу Олешеку. Он идет.
И верно, Олешек подошел к Никичен. Он подал ей руку и улыбнулся мокрым лицом.
Она сняла со спины его ношу и сбила снег с плеч.
Они вошли в урасу, Хачимас приподнялся, чмокнул от удивления языком.
Олешек, усталый, сел у очага. Три дня нес он на спине кулек муки и риса.
Заглянув в котелок, где варилась нерпичья шкура, он сказал:
– Я знаю: время самое тяжелое для охотников – и пришел помочь. Сделай, Никичен, из муки саламат.
– Ты пришел, чтобы остаться пукаком[54]54
Сосед. Зимняя ураса или юрта стоит слишком дорого, и бедные семьи поселяются по нескольку в одной юрте, называя себя пукаками.
[Закрыть] в нашей урасе? – пытливо, с волнением спросила она.
– Нет, я пришел звать вас к морю, хотя еще не время спускаться с гор. На Большом Шантаре построили лесопильный завод. И комиссар Небываев зовет бэтюнцев селиться там и валить аянские ели. Он дает за это муку и табак.
– Кто даст тебе табаку за сваленную ель? – с сомнением сказала Никичен. – На ней не растут орехи.
Олешек улыбнулся с трудом. Он засыпал от усталости. Он заснул, не успев ответить Никичен.
И ночью Олешеку снился соболиный след на упавшем дереве.
Утром он сказал:
– У вас нет мяса, а я тоскую по охоте. Прими мою помощь, Никичен.
После снега наступила оттепель, а потом мороз. Наст окреп. И два дня бродил Олешек вокруг, выслеживая зверя. Наконец напал на след сохатого. Олешек вернулся в урасу, зарядил винчестер и насадил на коек – лыжную палку – свой нож.
Хачимас не мог пойти. И Олешек отправился вдвоем с Никичен.
Сохатый – молодая самка – полдня легко уходил от охотников. Потом начал уставать. Наст не держал его тяжелого тела. Олешек до плеча просовывал руку в глубокий след и находил там шерсть и кровь. Зверь ободрал себе о лед ноги.
Никичен легко бежала на лыжах рядом с Олешеком, Ее дыхание не учащалось.
К вечеру они загнали зверя. Сохатый лег. Издали было видно, как тяжело ходили его бока. Никичен подбежала к нему первая. Она сняла ружье, но не успела выстрелить. Сохатый вскочил, собрав последние силы, и вдруг обернулся к Никичен. Она бросилась влево, потом вправо, сделала круг. А сохатый, хрипя, гонялся за нею, как человек. Олешек приложился, но ружье дало осечку. Второй раз стрелять было уже некогда. Олешек старался лишь стать между зверем и Никичен. Это ему удалось. Тогда он поднял нож, насаженный на палку, и вонзил его в шею сохатого. Тот упал не сразу, – поднялся на дыбы, скрестил передние ноги и тяжело рухнул на Олешека, вдавив его в снег.
Выстрела Никичен Олешек уже не слышал. Он очнулся от снега, набившегося в рот. Никичен помогла ему выбраться. Он встал. Попробовал руки и ноги. Они были целы. Только кожа на голове рассечена копытом. Кровь заливала глаза. Олешек ладонью стер ее, посмотрел на бледную Никичен, на огромного зверя, лежавшего у ног, и сказал:
– Зачем есть столько мяса, когда можно есть муку? Разве свалить сохатого легче, чем ель?
Испуг Никичен прошел. Но лицо ее оставалось бледным и задумчивым.
– Это так, – сказала она, – если ты говоришь правду.
Потом они молча сидели у мертвого лося, пока не пришел с оленями Хачимас.
Тогда Олешек спросил:
– Пойдешь ли ты за мной, Никичен, или останешься здесь?
– Дважды ради красных отнимал ты у меня севокина, – с горечью ответила Никичен. – Кого же я приведу в твое стадо?
И Олешек сказал ей, как говорят всем девушкам:
– Сердце твое – самый верный, самый резвый севокин. Как сетью обходят черного соболя, окружу я тебя любовью и счастьем.
И Никичен заплакала, ибо долго ждала от Олешека этих слое. Ее пугала незнакомая жизнь, к которой звал он ее, но она отдала ему каптаргу и смело пошла за ним, как идет за овеном жена. Хачимас же, вовсе не думая долго, положил свой старый котел на оленя да палатку из ветоши и тронулся в путь с Никичен. Олешек добрый охотник и, должно быть, знает тропу, по которой ведет их.
Они пришли в Чумукан, когда море было еще подо льдом.
Никичен не узнала старых мест. Прибавилось много домов. За отмелью в снегу стояли бараки рыбалок. В доме Грибакина был новый совет и жил настоящий учитель – молодой толстогубый якут. А бэтюнцев не было. Они перебрались на Шантары, и нартовая дорога вела туда по льду.
Лесистые Шантары! Сколько раз Никичен видела над бледным морем их лиловую пустынную кайму.
Теперь она гнала оленей по просеке. Пихты на Шантарах шумели так же, как на Шевели.
Олешек шел впереди на лыжах. Он показал Никичен на край просеки. В просвете, где сквозил белый берег, она увидела дома и красную трубу, такую высокую, что приняла ее сначала за сосну.
И вдруг раздалось над просекой долгое гудение, более громкое, чем голос изюбра. Олени шарахнулись в сторону, и вместе с ними побежала Никичен.
Олешек догнал ее в лесу.
– Не бойся, – сказал он. – Это только полдень – час обеда.
Новый городок стоял на самом берегу. Он был больше Чумукана и показался Никичен огромным. Она видела на улицах русских рабочих в тулупах, тунгусов в дохах, гиляков в унтах из рыбьей кожи и удивлялась почету, с каким встречали люди ее бедно одетого мужа. Она не знала, что Олешек был секретарем первой тунгусской комсомольской ячейки. Для тунгусов завод построил избы. Гиляки[55]55
Оседлый народ, живущий в низовьях Амура.
[Закрыть] же поставили юрты, крытые дерном, а дымоходы провели под нарами.
Олешек жил один в маленьком доме. Никичен долго не могла привыкнуть к русской печке, к бревенчатым стенам. Дым никогда не ночевал под крышей Никичен, и все же в избе ей казалось жарко. Она садилась на пол, как в урасе, и часто выбегала освежиться.
Но тут родила она сына и привыкла к этому жилью.
Она украсила пол камаланами, обила дверь оленьей шкурой. Сыну же сделала тунгусскую люльку и набила ее опилками.
Олешек стал во главе тунгусской артели лесорубов. Ему стоило многих трудов научить беспечных, веселых овенов работать изо дня в день.
На соседней делянке рубила лес гиляцкая артель. Эти кривоногие, с замкнутыми лицами люди работали лучше тунгусов. И это огорчало Олешека. Каждый раз, выходя с артелью на работу, он говорил тунгусам:
– Вы смеетесь над гиляками, что у них кривые ноги. Но крепки ли у вас руки, как у них?
– Как можешь ты сравнивать овена с гиляком, который не охотится на зверя? – отвечали тунгусы. – У нас крепче руки и ноги, и сердце наше веселей, лица наши приветливей.
– Так ли это? – с сомнением говорил Олешек. – Почему же они рубят лес лучше, чем мы?
И тунгусы старались: никто быстрее их не мог валить лес, очищать кору, находить «табак» – больной сучок на стволе, обозначавший, что этого дерева не надо рубить.
Бревна волоком тащили по снегу олени. Гиляки впрягали собак. Русские строили ледяную дорогу.
Завод находился на берегу, под сопкой. И наверх, где рубили лес, доносился тонкий звук механических пил. Гиляцкие лайки отвечали на него воем.
С осени Никичен тоже ходила с артелью Олешека рубить лес. Но часто она бросала работу и пропадала на полдня. То собирала бруснику, то забиралась в глухой ельник, где находила глупых птиц – дикуш. Они садились низко и не боялись ни крика, ни выстрела. Никичен сбивала их с ветвей палкой, как мальчики сбивают яблоки. А если долго не попадала, то делала петлю из волос, привязывала к длинному шесту и подсовывала к самому носу птицы. Дикуши из любопытства просовывали головы в петлю, и Никичен снимала их с елей, как хозяйки снимают с насеста сонных кур.
В артели работал и Чильборик. Но однажды он исчез и не появлялся всю зиму. А летом пришел веселый и сказал, что видел на острове Мухтикандо голубых лис. Их привез и выпустил на остров русский человек в очках[56]56
Пушторг открыл три заповедника голубых канадских лис: на Алеутских островах, на острове Медном и на Шантарах.
[Закрыть]. А Чильборик ловил для них лесных мышей.
Улька не поверила ему.
Чильборик снова исчез на всю зиму и вернулся весной.
Он показал старухе кончик лисьего уха:
– Каждый полдень приходят лисы к дому русского, и я кормлю их мясом. Они уже знают мой голос. А лиса Сарачок совсем не боится меня. Она изгрызла мои торбаса и съела мясо, которое я сварил себе на обед. И вот – ее ухо. Посмотри, так ли она голуба, как и жадна?
Улька положила лисье ухо на белый миткаль и сказала:
– Да, она – как тень на снегу…
Весной, когда кончилась рубка леса, артель ловила горбушу. Но женщины не сушили юколы. Консервный завод становился на якорь у Шантар, и тунгусские оморочки, полные рыбы, плыли к нему, ныряя, как поплавки.
Часто и Никичен отвозила туда рыбу. Но, помня шхуну Гучинсона, она избегала всходить на пароход.
Однажды ее позвали наверх. Она со страхом поднялась по трапу. Пароход не был похож на ту шхуну, и любопытство охватило Никичен. Она шла по скользкой палубе. Рослые девушки в резиновых сапогах пластали за длинными столами рыбу. Чешуя одевала их руки и грудь.
Никичен заглянула в люк поваренного цеха. Там был ад. Из ада несло незнакомым запахом – лавровым листом и перцем. В сумраке двигалось полотно с жестянками. Как лужа крови, стоял отсвет топки под котлом.
Никичен долго не отходила от люка. Русские второпях толкали ее, называли гилячкой.
Потом она пошла на корму. Здесь, под тентом, стояли ящики и было тихо. Только один человек, наклонившись над низким столом, стучал стальными палочками по банкам. Он был в колпаке и в тростниковых туфлях на босу ногу. Сюда приносили ему открытые ящики с консервами и ждали, что он скажет. Но, прежде чем сказать, Он ударял по каждой банке. И каждая отвечала ему по-своему: то полным, то неполным звуком. Он говорил: «хорошо!» – и банку ставили в одну сторону. Он говорил: «плохо!» – и банку ставили в другую. Его слушались. «Должно быть, он мудр», – подумала Никичен.
И ей захотелось увидеть его лицо.
Она обошла вокруг стола. Изумление наполнило ее глаза. Это был Бунджи. Она назвала его имя с радостью.
Он взглянул на нее и не узнал.
– Я Никичен, – сказала она. – Помнишь ли ты, как вытащил меня из воды и высадил на берег в Аяне?
Тогда Бунджи отложил в сторону палочки, хлопнул себя по коленям. Серые уши его задвигались. Он засмеялся.
– Не тебе ли я говорил, что этот берег – мой?
– …И мой, – сказала Никичен. – Что ты делаешь тут, Бунджи?
– То, чему я научился дома. Но здесь я это делаю лучше, чем там.
– Почему? – спросила Никичен.
Бунджи ответил не сразу. Он задумчиво взглянул на Никичен.
– Потому что я большевик. Понимаешь ли ты?
– И ты как Олешек? – удивилась Никичен.
– Кто такой Олешек?
– Мой муж, – ответила она с гордостью. – Когда будешь на берегу – спроси, каждый тебе покажет его. Я зову тебя в гости. Приходи!
Бунджи ничего не сказал. Поднесли для сортировки новые ящики. Он взялся за палочки и заиграл на банках. Приплюснутое лицо его стало внимательным, а глаза сердитыми, как тогда, когда он спасал Никичен.
Но вечером он пришел. Олешек принял его радушно и назвал товарищем, Бунджи потом часто навещал Никичен. Он полюбил ее семью и каждый раз приносил в подарок консервы. А Никичен угощала его хлебом, который научилась печь, и мясом, которое получала в лавке. Она забывала свою бродячую жизнь. Но, угощая Бунджи, по-старому хвасталась посудой: ставила на стол медный чайник и фаянсовые чашки; раньше она бы их ни за что не взяла на вьюк – так они были тяжелы.
Олешек шутил над Никичен. Улыбаясь веселым ртом и узкими глазами, он спрашивал ее:
– Богата ли ты, Никичен, без долгов купцу? И был ли я прав, спроси у Бунджи.
Она отвечала серьезно:
– Богата. Лучше тайги кормит меня работа, теплее оленьей шкуры одевает меня наш труд.
И, когда Олешек рассказывал, что скоро на Шантарах откроют большую школу для гольдов, тунгусов, и гиляков, а в Охотск за пушниной летают машины, Никичен верила.
Одному только не хотела она поверить – что есть на свете люди, у которых нет вшей.
– Хоть три вши, да есть, – говорила она. – Иначе они бы умерли.
14. Узор на каптаргеГерберт Гучинсон больше не мечтал об ученой карьере. Неудачный рейс вдоль берегов Охотска и Камчатки стоил ему половины состояния. Остальное ушло на платежи по закладным, на ремонт шхуны. «Эльдорадо» стал его собственностью. Это пошлое имя, данное капитаном Джильбертом кораблю, раздражало Герберта. Оно напоминало ему глупые мечты о стране, где сокровища так же обычны, как сода-виски. Он стал противником всякой фантазии. Но в тех случаях, когда дело касалось Гучинсонов, сентиментальность по-прежнему не покидала его. Он назвал шхуну «Капитаном Сиднеем» и перекрасил трубу в стальной цвет – цвет своих собственных глаз.
Дядя Джильберт остался капитаном и на «Сиднее», а сам Герберт, чтобы не платить жалование лишним людям, занял должность второго помощника. Они возили из Фриско в Ном мороженые апельсины и шерсть.
Фрахт едва окупал расходы.
Когда ветер дул с севера, из-за «Тысячи островов»[57]57
«Тысяча островов» – Чи-шима – так называют японцы Курильские острова.
[Закрыть], и капитан Джильберт надевал свой штормовой плащ, Гучинсон вспоминал Шантары, плавучие льды, пустой берег, тунгусов и партизан.
Нет, он там больше плавать не будет!
Но выгода – хозяйка его жизни – вновь привела его туда.
В Сан-Франциско Герберт услышал, что Дальлесторг выгодно фрахтует пароходы для перевозки леса. И Шантары вновь открылись по борту его шхуны.
Отправляясь в это плавание, Герберт провел месяц дома с матерью – гордой дамой, хранившей все предания их семьи. Она много рассказывала ему о капитане Сиднее и даже показала полуистлевшие бумаги, оставшиеся после него. То были счета на солонину.
Но среди счетов, написанных старинным языком, Герберт нашел имя Сырраджок – самой искусной вышивальщицы.
Он узнал, что у Сиднея в Тугуре осталась дочь и что никто, кроме Сырраджок, не умел вышивать пальм. На ссохшейся ровдужной сумке, в которой хранились счета, были вышиты бисером пальмы, мак и камнеломки.
С тех пор Гучинсон каждый раз, набивая табаком трубку из своей тунгусской каптарги, разглядывал на ней узор.
Он вспоминал при этом торг на берегу, туман, свою каюту и на полу девочку с лосиным шнурком в волосах.
Каптарга досталась ему даром. Но не это смущало Гучинсона. Он думал, что правнучка капитана Сиднея могла бы быть не так бедна.
У него не было уверенности, что эта тунгусская девочка – его сестра по крови. Но кто знает?..
И приведись ему еще раз встретить ее, он, может быть, поступил бы иначе. Он взял бы ее во Фриско и поселил в доме своей матери. Эта мысль трогала его сердце и занимала ум.
Дневник свой Гучинсон забросил. От всех его заметок осталось лишь несколько одиноких мыслей. И самая горькая из них была та, что он, Герберт Гучинсон, на своей шхуне возит советский лес.
Вспоминая об этом, он терял свое невозмутимое спокойствие, придирался к китайцам-матросам и бил их по зубам.
Герберт совершал уже девятый рейс на Шантары.
Теперь «Капитан Сидней» снова стоял у Большого Шантара, навалившись на маленькую дощатую пристань.
Шхуна грузилась лесом. Скрипела стрела лебедки. Воздух был горяч, голоса грузчиков громки. Гучинсон стоял на берегу, рассеянно следя за погрузкой. Он щурил выцветшие глаза на солнце, дрожавшее над лесопилкой и поселком. Светлыми трещинами сбегали просеки с сопки, черной от тайги.
Готовый лес был сложен штабелями на кремнистом гравии. Душно пахло деревом. Над пристанью звенели комары. Гучинсон закрыл стриженый затылок носовым платком и закурил.
Закурил и тунгус, сидевший неподалеку на земле. Глаза его задумчиво смотрели, как грузчики с криками укладывали штабель, как цепи лебедки высоко поднимали бревно, пронося его в светлом пространстве. Дым от трубки плыл над головой тунгуса, играл на солнце; раскрытая каптарга лежала на колене; было лень свернуть ее, сунуть в карман.
Тунгус отдыхал.
Гучинсон изредка поглядывал на него и отворачивался. От тунгуса пахло черемшой. Гучинсон отодвинулся. Но взгляд его вдруг упал на каптаргу, и неподдельное изумление засветилось на его лице. Он увидел на каптарге тунгуса такие же пальмы, камнеломки и мак.
Гучинсон подошел, взял каптаргу и поднес к глазам.
Тунгус с удивлением вскочил.
Гучинсон оскалился и показал на узор.
– Откуда? – спросил он по-русски.
И тунгус долго не мог понять, чего хочет капитан, пока Гучинсон не вынул из кармана своей собственной каптарги.
Тогда Олешек понял. Он вспомнил, что было с Никичен, американского купца, суглан на Уде и закивал головой.
– Торгуй хочешь? – спросил он насмешливо.
Но Гучинсон упрямо и холодно смотрел на него, повторяя:
– Откуда? Кто делал?
– Жена, – ответил, наконец, Олешек.
Гучинсон с недоверием долго разглядывал тунгуса.
Олешек был без картуза, в сапогах и новой сатиновой рубахе. Черные прямые волосы падали на лоб, придавая его веселому лицу задорный вид.
– Веди меня в свой дом, – сказал настойчиво Гучинсон.
Олешек колебался. Что будет делать у него капитан? Но раз гость просит, надо вести его в дом, И Олешек пошел вперед.
Гучинсон, наклонившись, пролез в низкую дверь, В домике, как в урасе, стоял запах пихтовой смолы, шкур и рыбы.
Никичен поднялась из-за стола и улыбнулась гостю. Но память ее хранила лица, как зверь хранит запах следов. Она узнала Гучинсона. Улыбка сошла с ее лица. Она нахмурилась. И в ее нахмуренных бровях, а широком подбородке Герберт вдруг уловил отдаленное сходство со своим отцом.
Герберт кивнул головой, улыбнулся бритыми губами. Глаза его потемнели. Он сделал шаг к Никичен, еще раз посмотрел на ее лицо, на русскую одежду, на стеклянные серьги в ушах и обвел взглядом избу. В люльке, набитой опилками, сидел, играя соболиной челюстью, мальчик. На стене, над люлькой, рядом с камаланом, сшитым из разноцветной камазы, висел портрет известного всему миру большевика. На этом портрете остановился взгляд Гучинсона, И глаза его вновь стали пустыми и светлыми.
– Большевик? – он пальцем показал на Никичен.
– Камасамол, – ответил, ухмыляясь, Олешек.
Гучинсон побагровел, угрюмо глянул на ухмылявшегося Олешека, на хмурую Никичен и вышел вон, забыв наклониться в дверях.
Удар о притолоку чуть не свалил его с ног. Фуражка слетела с головы.
Он не поднял ее, не обернулся и зашагал к берегу. Олешек со смехом сказал Никичен:
– Не нравится купцу картина.
– Где ты нашел эту собаку? – с досадой воскликнула Никичен.
Но Олешек был добродушнее ее. Он сказал:
– Отнеси ему шапку. На пристани много комаров.
И Никичен, подняв с полу капитанскую фуражку, побежала за Гучинсоном. Она догнала его у самого берега и окликнула. Он обернулся и остановился, поджидая ее.
Багровое лицо его было надменно. Он надел фуражку и, вынув бумажник, подал Никичен двадцать пять долларов.
Никичен с презрением пожала плечами. Она знала теперь цену его деньгам и его сердцу.
Никичен взяла кредитку, смяла ее и раскрытую ладонь подставила ветру. Он сдул бумажку, как пепел, покатил по берегу. Гиляцкая лайка, бродившая возле, кинулась, обнюхала ее.
Наутро шхуна зашла еще в Тугур за грузом рыбы, а в полдень, тяжело переваливаясь, начала выбираться из бухты.
Над морем был рассыпан блеск. Скала Сырраджок стояла одна над заливом, точно провожала «Капитана Сиднея», груженного шантарским лесом – прекрасным лесом для рей.
1932
Шпион
I. Ти-Суеви вполне доволен тем, что ему предстоитТи-Суеви был только младшим сыном шкипера Суеви, но и младшим сыном можно гордиться, если он ходит уже в школу, рисует тушью на фанере и стальным пером пишет на бумаге все, что он хочет сказать другим.
Одно было плохо: в школу приходилось ходить далеко – через Фазанью падь, мимо мыса Трех братьев, в колхоз Большой Тазгоу.
От деревни, где жил Ти-Суеви, туда вели две дороги – верхняя и нижняя.
Если Ти-Суеви хотелось поесть вареных ракушек, которые так вкусно умела готовить его мать, он шел по нижней дороге, по берегу океана.
Если же ему хотелось видеть друзей, то он шел по верхней – через тайгу, мимо колонии прокаженных и пограничной заставы.
Но какую бы дорогу Ти-Суеви ни выбирал, он всегда шел по ней широким шагом, не торопясь и не отдыхая, как ходят люди, привыкшие к долгому пути, – охотники и красноармейцы.
А между тем Ти-Суеви был только мальчиком, сыном рыбака, и, как все корейские дети, носил штаны из небеленой ткани, перевязанные у щиколотки черной ленточкой.
В это утро шел дождь.
Ти-Суеви почувствовал это еще спросонья по запаху дыма, вгоняемого обратно в фанзу через трубу.
Ти-Суеви открыл глаза и поднял голову с подушки, набитой мякиной.
Под котлом горел огонь. В котле кипела вода. Мать просеивала муку для пампушек. Она делала это каждое утро, с тех пор как отец Ти-Суеви стал шкипером на шаланде номер три.
Как ни мало лет было Ти-Суеви, но все же он знал, что муку просеивают те, у кого ее много. Поэтому, несмотря на дождь, стучавший в дверь фанзы, Ти-Суеви проснулся с легким сердцем, вполне довольный тем, что ему предстоит: во-первых, хорошо поесть, во-вторых, пройти семь километров до колхоза Большой Тазгоу.
Ти-Суеви встал и вышел из фанзы. Перед ним, почти у самого порога, лежало море. Ни одна шаланда еще не вернулась с ночного лова, нигде не видно было парусов. Вода легко плескалась в океане.
И Ти-Суеви подумал:
«Будет хороший день».
Он вернулся в фанзу и прилег на теплые нары, на кан.
Мать поставила перед ним чашку с рисом и рыбой и положила палочки для еды.
– По какой дороге пойдешь ты сегодня? – спросила она. – Если пойдешь по нижней, то надень новые ботинки – там много острых камней. А если пойдешь по верхней, не надевай – там грязь и глина у Фазаньей пади.
Ти-Суеви прожил на свете уже двенадцать лет, но никогда не мог понять этих странных существ, которые называются женщинами.
Если им жалко ног, то не надо жалеть ботинок. А если им жалко ботинок, то не надо бояться острых камней.
Поэтому Ти-Суеви ничего не ответил матери.
Зато он съел все, что ему дали, и попросил еще. Затем сунул в сумку с книгами две пампушки, кусок сахару и потуже затянул на щиколотках черные ленточки от штанов. Соломенные же туфли его и без того сидели на ногах крепко.
Ти-Суеви вышел из фанзы.
На море все еще не видно было парусов, Но дождь уже стих. И теперь слышен был тихий шум, слабое дыхание отлива, слышно было, как журчала вода, стекая с плоских камней.
Ти-Суеви обогнул фанзу и пошел по мокрому песку против ветра.
Ти-Суеви не был любопытен, но считал, что если перо, оброненное птицей, красиво, то стоит нагнуться, чтобы его поднять, стоит, даже ради этого пройти лишний километр.
Поэтому Ти-Суеви, прежде чем выйти на дорогу, отправился к тому месту, где вот уж третье утро подряд меж двух небольших камней, у самой границы прибоя, он находил утиное яйцо.
На этот раз яйца там не было.
Это огорчило Ти-Суеви, Яйца, которые он находил, были красивые, большие и зеленоватые, как спинка морского окуня.
Ти-Суеви постоял в раздумье над камнями, даже попробовал приподнять один из них..
И под камнем ничего не оказалось..
Тогда Ти-Суеви решил, что если он не нашел тут утиного яйца, то нашла его, наверное, русская девочка Натка – дочь шкипера Миронова, с которой Ти-Суеви никогда не враждовал.
Он оглянулся на фанзы, стоявшие в ряд на берегу. Еще было рано. Еще не кричали свиньи в загородках. Еще не открывались двери фанз, чтобы пропустить внутрь, к очагу, хоть немного ветра.
И нигде не было видно Натки.
Теперь уже Ти-Суеви не было никакого смысла идти по берегу океана.
Что мог он найти там, на берегу? Несколько устриц, забравшихся слишком далеко на отмель, стеклянный поплавок, оторвавшийся от рыбацких сетей, или, наконец, немного белой пены, заброшенной проливом на камни.
Правда, из этой застывшей пены Ти-Суеви мог, как из мыльной воды, выдувать большие лазоревые шары, красиво блестевшие на солнце. Но ведь это не больше как пузыри, лопающиеся от одного лишь дыхания.
И Ти-Суеви решил пойти по верхней дороге.
Он оглянулся еще раз на море, на русский дом, где жила Натка.
И не будь так рано, Ти-Суеви вошел бы в этот дом, который часто приводил его в удивление.
Он не был похож на фанзу. Нигде Ти-Суеви не видел там ни палочек для еды, ни очага, ни нар, и Натка ела мясо одной только железной вилкой. При этом всех старших, даже и отца своего, шкипера Миронова, Натка называла на «ты». И он не сердился за это. Он брал ее двумя пальцами за щеки, а третьим нажимал на нос, и оба при этом смеялись.
Да, все было удивительным в этом русском доме!
Ти-Суеви оглянулся на него в третий раз и стал подниматься по тропинке на лесистую сопку.
Он шел меж кустов по ползучим травам, цеплявшимся за одежду при каждом его шаге.
И когда поднялся наверх, было уже настоящее утро. Ветер внезапно уснул. Наступила тишина.
И Ти-Суеви показалось, будто слышно стало, как шагает туман по кустам, как шуршит он, как трясет жесткими листьями.
А внизу, под ногами Ти-Суеви, курился после дождя океан.