Текст книги "Прикосновение (Пьесы)"
Автор книги: Рустам Ибрагимбеков
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Когда становится светло, А н д р е й и А д а л а т уже внизу; она наблюдает за тем, как он вытаскивает из ящика и развешивает на черных, обуглившихся стенах изб, окружающих церковь, вернее, на их останках, картины.
А н д р е й. Картины свет любят, в сырости их держать нельзя – краска разбухает. Вот, пожалуйста (показывает на очередную картину – хорошо сохранившуюся копию работы одного из французских импрессионистов, а может быть, и сам оригинал), – попортилась… Размазалась вся, рисунок потеряла. А все из-за сырости. (Качает головой, не понимая, что огорчившие его дефекты вызваны манерой письма.) За картиной уход нужен… Ничего, повесим тебя на солнце, лучше будешь себя чувствовать. Но долго на солнце ей тоже нельзя – цвет выгорит. (Вешает картину на стену, рядом с двумя другими, уже висевшими здесь, отходит на несколько шагов назад, чтобы оценить их сочетание. Что-то ему не нравится, переставляет картины местами.) Так будет лучше. Чтобы гармония была… Знаешь, что такое гармония?
А д а л а т. Знаю. Инструмент такой… как баян.
А н д р е й. Не-ет! (Смеется.) Гармония – это когда верный цвет кладешь на верное место… Когда только этот колер можно, а никакой другой нельзя… И в жизни бывает во всем гармония: лето, например, зима, осень, весна, опять лето… А когда сапог не жмет, это тоже его гармония с ногой. Все хорошее – гармония. (Вешает еще одну картину.) Город какой-то. Видно, не наш, заграничный. Ты по-немецки понимаешь?
А д а л а т. Нет.
А н д р е й. Тут написано что-то… 1862 г. …год, наверное. Ты смотри. (Крутит головой.) Тридцать восемь и сорок четыре – восемьдесят два года этой картине. Чего только она не видала! Русско-японскую войну – раз, первую мировую войну – два, Февральскую революцию – три, Октябрьскую революцию – четыре, а теперь через пятую войну проходит. Люди на фронтах гибнут, от болезней умирают, а она все живет и живет. И не сама живет, ей люди жить помогают… Без них кому она нужна! Так просто… Она висеть должна на видном месте, чтобы каждый на нее посмотреть мог, порадоваться, а эти сволочи немцы ее в ящик заколотили, в темноту, а в темноте картина слепнет, как человек, поняла? Люди искусство уважают. Без этого нельзя. Вот я с одним беседовал, когда в госпитале лежал, так он мне сказал: «Искусство для человека как хлеб, без него люди давно бы уже лаять начали». Но… каждый же день такую картину не нарисуешь. Значит, сохранить ее надо, Диалектика… А ты говоришь – лошадь. (Добродушно, но с некоторым чувством своего превосходства улыбается Адалат.)
А д а л а т (с вызовом). Я ничего не поняла, что ты сказал, и в картинах этих ничего не понимаю.
А н д р е й. Развиваться надо. К этому привычку надо иметь. Я тоже не понимал раньше, а потом привык. Сколько я их перевидел! Гостиницу оформляешь – картины висят, министерство какое-нибудь – тоже висят, И в домах висят… Много я их насмотрелся… Это вы из-за Магомета пострадали – он запрещал людей рисовать, – поэтому нет у вас тяги к этому делу. А русские когда иконы начали рисовать! Поэтому мы к краске тянемся, все хотим чего-то изобразить.
А д а л а т. У нас в Казахстане тоже художников много.
А н д р е й. Не без этого. Талант в каждом народе есть. Теперь вы быстрым темпом развиваетесь…
А д а л а т (усмехаясь). Врешь ты все, треплешься… Видала я таких художников! Маляр простой, а строишь из себя…
А н д р е й (не обижаясь). Не маляр, а альфрейщик. Если бы у меня образование было, я все понимал бы, а так, конечно, трудно – знаний не хватает.
А д а л а т. А за то, что картины спрятал, еще посидишь на губе. Надо было сразу арестовать тебя. Жалко только, места в машине не было…
А н д р е й (добродушно). Ты не обижайся, тебе же ведь что картины, что картошка – одно и то же. Сама же сказала, что ничего в них не понимаешь. За чем пошлют, за тем и едешь. Знай себе службу несешь… А для таких дел (показывает на картины) душа нужна. Иной раз вот песню какую слушаешь или на природу смотришь – и даже плакать хочется от радости. Вот почему иная песня так глаза щиплет? Потому, что она настоящая. Конечно, народ можно обмануть. Скажем, сочинил кто песню такую для денег… Ну, попоют ее люди немного, да и бросят, забудут. А настоящие песни сколько живут, и помнят их все. Может, даже и имя того, кто ее выдумал, забудут, а песню – нет, поют… (Вытаскивает из ящика очередную картину, но, обнаружив, что на ней изображена обнаженная натура, поспешно сует назад. Бросает взгляд на Адалат – не заметила ли? Вытаскивает другую картину, вешает, потом еще одну, переставляет, вешает новую, раскладывает картины, как пасьянс. Он очень увлечен.)
А д а л а т. Здесь речка недалеко.
А н д р е й. Что? (Вдруг понимает, что занимается не очень интересным для Адалат делом, отложив очередную картину, подходит к крыльцу сгоревшей избы, на котором она сидит.)
А д а л а т. Жарко.
А н д р е й. А ты плавать умеешь?
А д а л а т. Нет.
А н д р е й. В Алма-Ате моря нет?
А д а л а т. Нет.
А н д р е й. А в Баку есть.
А д а л а т. Знаю.
А н д р е й. Я же говорю – везучий я, поеду теперь с тобой в Алма-Ату жить. (Смеется.) Солнце уже садится, пора на ночь готовиться. Потом темно будет. Ты где ляжешь? Не побоишься одна? Может, рядом ляжешь? Все равно ведь поженимся…
А д а л а т (усмехнувшись, встает). Я пойду к речке.
А н д р е й. Купаться будешь?
А д а л а т. Там посмотрим.
А н д р е й. Меня возьмешь с собой?
А д а л а т. Иди, если хочешь… Тебе же все равно купаться нельзя. (Показывает на его раненую ногу.)
А н д р е й. Я на бережку посижу. Подглядывать не буду, не бойся. Я же бакинец, у нас на этот счет строго…
А д а л а т. Я мыло возьму. (Идет в церковь, там, у ящика с картинами, лежит ее вещмешок.)
А н д р е й. В Баку, знаешь, особый народ живет – вроде русские, а уже не русские, армяне, а уже не армяне, и азербайджанцы не такие, как в других городах.
Адалат роется в мешке, вытаскивает какое-то белье, оглядывается на Андрея.
А д а л а т. Отвернись. (Заходит за ящик с картинами, переодевается.)
А н д р е й (послушно отворачивается в сторону). Конечно, каждый народ везде хочет свои обычаи сохранить, иначе быть не может, а все же в Баку свои порядки, особенные, и каждый их уважает, какой бы он нации ни был. Вот я, к примеру, русский, а насчет женщин такой же строгий, как азербайджанец. И брат мой Карлуша тоже. Если сестер наших кто в шутку заденет или приставать начнет, так мы его тут же, бывало, так накажем, что на всю жизнь нас запомнит! А как же иначе? Уважение должно быть. И мы тоже, конечно, ничего лишнего себе не позволяем. Карлуша вон как начал встречаться с девушкой, еще когда в школе учился, так и женился на ней. И пальцем ее не тронул, пока свадьбу не сыграли… Я это к чему говорю? (Смеется.) Может, поедешь к нам в Баку жить? А? У меня мамка добрая… Слышь?
А д а л а т (из-за ящика). Слышу.
А н д р е й. И я сам тоже веселый. Хорошо жить будем. Ты чего там так долго?
А д а л а т. Сейчас иду.
У Андрея вдруг появляется желание пошутить. Опираясь на винтовку, он скачет к крайней избе и прячется. Закончив приготовления к купанию, из-за ящика с картинами появляется А д а л а т. Ищет глазами Андрея.
Я готова. (Оглядывается по сторонам.) Андрей… Андрей… где ты? Ну, я пошла. (Делает несколько шагов, останавливается.) Андрей… (Начинает беспокоиться.) Ты что молчишь? (Кричит.) Андрей! (Возвращается к церкви.) Андрей, где ты?
Андрей, улыбаясь, наблюдает за испуганной Адалат из своего укрытия. Когда она, продолжая звать его, подходит к нему совсем близко, он выскакивает из-за стены и заходит ей за спину.
Андрей! Где ты?
А н д р е й (радостно улыбаясь). Здесь я!
Адалат, вздрогнув, медленно поворачивается к нему, в глазах ее злая обида за свой испуг.
А д а л а т (зло). Ты совсем глупый человек… Пустая башка. (Идет на него.)
А н д р е й (пятится, пытаясь удержать на лице улыбку). Я пошутил же…
А д а л а т. Мужчина так не шутит… Баба ты… Чокнутый. Голова у тебя не в порядке…
А н д р е й. Понятное дело.
А д а л а т. У меня муж есть, ребенок. А ты глупые вещи болтаешь… (Резко повернувшись, идет от него к лестнице, ведущей на колокольню.)
Андрей плетется за ней. Немцев они замечают одновременно. С е м ь э с э с о в ц е в с автоматами выходят на площадь перед церковью и, вытаращив глаза, смотрят на картины, развешанные на стенах сгоревших изб. Все семь немцев выглядят измученными вконец. Видимо, они давно пробираются к своим из окружения. Андрей и Адалат бросаются на пол колокольни.
А н д р е й. Ты же сказала, что у тебя нет никого в Алма-Ате.
А д а л а т. Там мама и брат.
А н д р е й. А муж где?
А д а л а т. На фронте… Здесь, недалеко.
А н д р е й. Как зовут?
А д а л а т. Федей.
А н д р е й. Русский, что ли?
А д а л а т. Да.
А н д р е й (следит за немцами). Как бы картины не тронули.
А д а л а т. Зачем они им нужны?
А н д р е й. Им, гадам, все нужно. Дай-ка карабин.
А д а л а т. Они сейчас дальше пойдут.
Немцы продолжают разглядывать картины, переговариваются по-немецки. Двое стоят чуть в стороне и о чем-то устало спорят. Один, шевеля губами, читает немецкие надписи на картинах:
– Ту-луз-ло-трек, Ве-ре-ща-гин.
– Здесь кто-то есть.
– Никого не видно.
– А кто их развесил здесь?
– Наверное, ценные картины?
– Какое это сейчас имеет значение?
– Я не обязан нести твой мешок!
– Ты забыл, с кем разговариваешь?
– Здесь кто-то есть.
– Смотри, сколько их здесь. Целое состояние.
– Может, возьмем?
– Куда?
– Хотя бы по одной.
– На тот свет?
– Я ничего не забыл… Но мешок я не понесу.
Один из двух стоящих немцев – высокий унтер – ударяет другого по лицу. Он делает это медленно, устало и как-то неохотно. Тот так же медленно валится на землю. Остальные, повернувшись, равнодушно смотрят на дерущихся. Унтер пинает упавшего ногой.
А н д р е й. Сволочь… Сейчас картины будут делить. (Направляет карабин на немцев.)
А д а л а т. Не надо стрелять. Они сейчас уйдут. Их семь человек, не надо стрелять.
А н д р е й. Если картины не тронут, не выстрелю.
А д а л а т. Да не нужны им картины!
Адалат не верит в то, что Андрей решится выстрелить. И все же боится этого. Драка внизу прекращается. Упавший отряхивает пыль с кителя. Высокий унтер – он уже стоит у картин – вытаскивает из кармана зажигалку.
А н д р е й. Жгут, сволочи. (Припадает к прицелу.)
А д а л а т. Не надо! (Наваливается на карабин всем телом. Лицо ее рядом с лицом Андрея – глаз к глазу.)
А н д р е й. Пусти!
А д а л а т (жалобно). Не тронут они их! (Уже не сомневается в том, что Андрей может выстрелить.) Зачем им картины? Не надо стрелять… Они уйдут… Мы останемся с тобой… Я не верила – ты правда любишь картины. Но стрелять не надо…
Унтер прикуривает от зажигалки сигарету и затягивается.
А н д р е й. А ты говорила, что я треплюсь! Я за картины что хочешь сделаю!
А д а л а т. Теперь я верю. Ты правду говорил.
А н д р е й. У тебя мальчик или девочка?
А д а л а т. Мальчик. Пять лет всего. Я тебя обманула: мой муж на Севере, далеко отсюда. Если ты не выстрелишь, они уйдут. Мы останемся с тобой. Ты мне сразу понравился. Ты хорошо рассказываешь. Только не стреляй…
А н д р е й. Я не выстрелю. Лишь бы картины не тронули.
Следят за тем, что делается внизу. Высокий унтер, докурив сигарету, швыряет окурок под стену с картинами. Отдает свой мешок солдату, которого бил, и идет мимо картин в глубь сожженной деревни. За ним следуют остальные…
Свет медленно гаснет.
В темноте освещен только ящик с картинами, и опять та же мелодия из «Лебединого озера».
Когда становится светло, А н д р е й и А д а л а т по-прежнему лежат на колокольне…
А н д р е й. Особенно хороший друг у меня Руфат был. С самого детства с ним дружили. Родители у него очень интеллигентные, тетя Фатьма и дядя Ибрагим: он в институте доцентом работал, а она – в типографии редактором, корректор называется. В книжках ошибки исправляла. Очень хорошие люди, меня, как сына, любили. Вначале – нет, боялись, что я детей их чему-нибудь плохому научу – у Руфата еще сестра была, – а потом постепенно-понемногу стали меня и в дом пускать и с Руфатом разрешили дружить. Тетя Фатьма часто говорила: «У Андрюши хорошие задатки, но его улица испортила». И по голове меня гладила… Однажды такой случай был. Она своих детей в балетную школу вела. Рано утром это было, осенью. Они как раз вышли из ворот, а я на краешке тротуара сидел, в том месте, где солнце раньше всего на нашей улице появлялось. Потом оно уходило в сторону, а с утра именно в этом месте светило, и я часто там сидел грелся. Увидел я их и тоже с ними пошел. Пришли, а там такая мягкая черная дверь, дерматином обитая, а за ней пианино играет и какая-то женщина одно и то же говорит: «Раз, два, три; раз, два, три; раз, два, три…» Тетя Фатьма подвела своих детей к высокому мужчине в спортивном костюме и говорит: «Вот они!». Он на них посмотрел, а потом спрашивает: «А это кто?» – и на меня показывает. Ну, тетя Фатьма объясняет: соседский мальчик, мол… Тогда он открывает эту черную дверь и говорит: «Пройдемте в зал». И мне говорит: «Ты тоже иди». Заходим, а там большой зал с высоким потолком. В углу два рояля стоят, за одним седая женщина сидит в очках, а вокруг много детей: девочки в белых коротких юбочках, а мальчики в таких черных брюках, которые, как чулки, облегают, а на ногах золотистые тапочки. И все нагибаются, подпрыгивают, поднимают ноги выше головы. А четыре девочки взялись за руки и очень красиво танцуют. Как сейчас они перед глазами, на всю жизнь запомнил. Потом Руфат сказал, что это танец маленьких лебедей называется из балета Чайковского «Лебединое озеро»… Да, тетя Фатьма помогла Руфату и Наиле, сестре его, раздеться и дала мне их вещи подержать. А высокий мужчина мне говорит: «Ты тоже разденься». А сам начал Руфата и Наилю проверять. Они стоят перед ним в майке и трусиках, а он им: «Нагнитесь, достаньте до земли, подожмите ногу, подпрыгните…» Руфат толстый тогда был, да и Наиля тоже ничего себе, но старались сделать все так, как мужчина им говорил. Но он их все равно забраковал. «Не годятся, говорит, для балета, нет у них данных. А вот он мне нравится» – и на меня показывает. А потом спрашивает: «Ты чего не раздеваешься? Трудно, что ли?» Я молчу. Он мне говорит: «Ты что, не слышишь, что ли?» Я говорю: «Слышу». – «А слышишь, так раздевайся». А я стою, не шевелюсь, застыл весь. Тогда он одной рукой взял меня за подбородок и другой начал расстегивать воротник рубашки моей. Я – в сторону. Он обиделся: «Странный мальчик! Что, тебе трудно раздеться, что ли?» И все равно я не разделся. Тетя Фатьма всю дорогу меня ругала. А я молчал. И Руфату тоже потом не сказал, почему не захотел раздеться. И вообще никому никогда об этом случае не рассказывал. Стыдно было. Только ты не смейся… Я всю ночь плакал… Трусов у меня не было тогда под штанами. Старые порвались, а новые мамка все обещала купить, но забывала или денег у нее не было. Ты извини, конечно, как говорится, за подробности, но очень захотелось рассказать… И самое обидное, знаешь… Хоть я часто потом вспоминал тех девочек, которые танцевали там маленьких лебедей, но так и не пошел на балет «Лебединое озеро». Все никак выбраться не мог, ерундой всегда занимался… А вот здесь, на фронте, четвертый год уже мечтаю посмотреть его… И себя ругаю… Но вообще это бывает, человек многим вещам настоящую цену потом узнает, когда уже поздно… Хорошее ведь сразу разглядеть трудно… Вот сейчас, например, когда отсюда я на свою жизнь довоенную смотрю, стыдно становится – сколько, оказывается, я хорошего в жизни упустил, от чего только по глупости своей отказался. А ведь при желании все можно было: чему хочешь – учись, что хочешь – смотри, что душа хочет – читай, хочется поехать куда-нибудь – езжай… (Вздыхает.) Хорошо хоть, книжек немножко успел почитать, без них бы совсем темнотой остался… (Смотрит на Адалат.) Чего-то я опять разболтался. Ты мне говори, когда надоест. А то у меня тормозов нету. Не надоел я еще тебе?
А д а л а т. Пока нет. (Она все еще под впечатлением происшедших событий.)
А н д р е й. А может, ты чего хочешь сказать?
А д а л а т. Не хочу.
А н д р е й. За тобой когда машина придет?
А д а л а т. С утра.
А н д р е й. Мы рано утром еще посмотрим картины? Там же второй ящик есть.
А д а л а т. Ладно.
А н д р е й. От матери письмо пришло… В Баку пленных немцев пригнали, и люди их уже жалеют, хлеб дают…
А д а л а т. Яд им давать надо, а не хлеб.
А н д р е й. Не знаю. Они, конечно, много зла причинили, но ведь не все же виноваты… Это сейчас кажется, что они навечно враги наши, а пройдет время, и неизвестно, что случится… Может, еще дружить с ними будем. Вон в прошлом сколько войн было, а все забывалось. Война – это как болезнь: пока она есть – страшнее ее нет, а пройдет – и слава богу, нечего о ней и думать…
А д а л а т. Странные ты вещи говоришь.
А н д р е й. Да нет. Я солдат хороший, когда надо убить, убиваю, – что поделаешь, не мы же войну начали. А все равно радоваться тут нечему. Как говорят, печальная необходимость…
А д а л а т. Если бы могла, я бы их тысячами убивала! За все страдания и слезы, которые проклятая война нам принесла!
А н д р е й. Это, конечно, тоже правда. Пострадали люди сильно. (После паузы.) Адалат, ты знаешь, мне так кажется, будто я тебя давно знаю, можно сказать, всю жизнь, с самого детства…
А д а л а т. Где же всю жизнь… Один день всего… Полдня…
А н д р е й. Я знаю, но бывает так у человека, что полдня больше, чем полжизни, ну, или хотя бы несколько лет… Нет, правда… Этот лейтенант, который здесь со мной был, настоящий художник, только он ранен тяжело и от войны устал, поэтому ему больше ничего в жизни не хочется, все опротивело – и картины, и люди, – и он думает, что ничего хорошего вокруг нет и не будет, потому что война. А у меня сегодня, может, самый хороший день в жизни. (Пауза.) Можно я тебя поцелую?
А д а л а т. Не надо.
А н д р е й. Почему?
А д а л а т. Так…
А н д р е й (смущаясь). Ты не думай, я не потому, что ты мне сказала…
А д а л а т. А что я сказала?
А н д р е й. Ну, тогда я хотел выстрелить… что, мол, немцы уйдут и мы вдвоем останемся… Я не потому… Ты мне и без этого понравилась. А то, что ты говорила, я же понимаю – это ты просто так, чтобы я не выстрелил… А я что, тебе совсем не нравлюсь?
Пауза.
Нет, ты честно скажи: я тебе нравлюсь или нет?
Адалат молчит.
Значит, не нравлюсь, раз молчишь… Я понимаю. Ну, ничего… я не обижаюсь… ты не думай… Ты же не виновата, что я тебе не нравлюсь, правда?
А д а л а т. Я вначале думала, что ты врешь все, просто трепач…
А н д р е й. Я не врал. Я правда люблю картины…
А д а л а т. Да теперь-то я вижу, что не врал… Но все равно. Я таких не люблю…
А н д р е й. Я понимаю… Я не обижаюсь.
А д а л а т. Наверное, есть женщины, которым нравятся такие, как ты… ну, чтобы ухаживать за тобой, помогать, объяснять, учить жить. Но я таких не люблю… Тридцать лет тебе скоро, а ты только жизнь начинать собираешься.
А н д р е й. Это ты права! Все правильно сказала…
А д а л а т. Вот ты вбил себе в голову, что художник. А какое ты имеешь отношение к этим картинам? Может, из тебя вообще художник не получится, а ты из-за них под пули лезешь.
А н д р е й (виновато). Я же не потому лезу, что художник. Просто нравятся мне они.
А д а л а т (зло). Да что ты в них понимать можешь?! Ты думаешь, я в музеях не была и картин не видела? Сколько хочешь их у нас в Алма-Ате. И экскурсоводов разных слушала. Почему же мне за них лезть под пули не хочется, хотя я отвечаю за них? А ты знаешь, сколько экскурсоводы учатся, чтобы в картинах понимать? А художники?! Настоящие художники академию кончают! А это намного больше, чем любой институт! Откуда же ты умный такой, что школу не сумел кончить, а в картинах разбираешься?!
А н д р е й (виновато). Не знаю, но когда я на них смотрю, я волнение испытываю.
А д а л а т (жестко). Ничего ты не испытываешь. Только кажется это тебе. Вбил себе в голову, что художник, вот и думаешь, что волнуешься.
А н д р е й. Я не вбил, я правда волнуюсь. Только рассказать не могу, а бывает – так разволнуюсь, что плакать хочется.
А д а л а т. Ну и плачь себе на здоровье. Тоже мне, художник… Да ты бы школу хотя бы кончил, если уж так хотелось художником стать.
А н д р е й. Это ты права. Глупый я был.
А д а л а т. Да и сейчас не умнее. (После паузы.) Вот ты у меня спрашивал, нравишься мне или нет.
А н д р е й. Да.
А д а л а т. А я тебе нравлюсь?
А н д р е й (с чувством). Очень нравишься.
А д а л а т. Ты же меня полдня знаешь всего! Как же я могла так быстро тебе понравиться?
А н д р е й. Честное слово, понравилась. Как увидел – сразу понравилась. Я не вру!
А д а л а т (жестко). Это и плохо, что не врешь. Лучше бы врал.
А н д р е й. Почему?
А д а л а т (зло). А потому, что когда врешь, то ясно, для чего… Я так и думала вначале: увидел бабу, одни остались… Ничего бы у тебя не получилось. Но тогда было понятно. А вот то, что ты сейчас говоришь, это непонятно. Это то же самое, что картины твои. Фантазия…
А н д р е й. А я всегда с первого взгляда влюбляюсь.
А д а л а т (насмешливо). И часто это бывало?
А н д р е й. Два раза.
А д а л а т. И чем это кончилось?
А н д р е й (простодушно). Ничем. Они же не знали, что я их люблю. Я им ничего не говорил. Ты первая…
Адалат не знает, что сказать.
А тебе какие мужчины нравятся?
А д а л а т. Какие мне нравятся, таких нет.
А н д р е й. А муж твой?
А д а л а т. Отец мой мне нравится. Он был настоящий мужчина…
А н д р е й. Сколько лет ему было?
А д а л а т. Сорок семь.
А н д р е й. А у меня брат погиб, Карлуша. Тридцать только исполнилось. Под Керчью. Там много бакинцев погибло. (Смотрит вниз.) Картины надо бы в ящики сложить.
А д а л а т. Не надо.
А н д р е й. Почему?
А д а л а т. Немцы поймут, что здесь кто-то есть.
А н д р е й. А ты что, думаешь, они еще вернутся?
А д а л а т. Не знаю, может быть…
А н д р е й. Я тоже думаю, что они назад, к линии фронта, пойдут. В той стороне им делать нечего…
А д а л а т. А может, они вообще не ушли и сидят здесь где-нибудь поблизости.
А н д р е й. Это тоже может быть… Надо было все же пострелять их.
А д а л а т. У них все равно безвыходное положение – кругом наши. Рано или поздно в плен сдадутся.
А н д р е й. Хорошо бы. (Смотрит вниз.) Что это там?
Снизу раздаются странные звуки, будто тихонько хлопает на ветру край простыни. Хлопанье сопровождается легким потрескиванием.
А н д р е й (вскакивает на ноги). Горит, что ли?!
А д а л а т. Где?
А н д р е й. Стена!
Стена, на которой висят картины, еще не горит. Пока лишь тлеют несколько ее нижних бревен, изредка охватываемых легкими языками пламени.
А д а л а т. Я не вижу.
А н д р е й (возбужденно). Да в самом низу. Я видел, длинный унтер сигарету туда бросил…
А д а л а т. Разве может от сигареты целая стена сгореть?
А н д р е й. Ветер же поддувает!
А д а л а т. Я думаю, она не загорится.
А н д р е й (в отчаянии). Как же не загорится, когда горит уже!! (Некоторое время, как бы не веря еще глазам своим, наблюдает за стеной, нижнюю часть которой постепенно охватывает пламя, затем срывается с места.)
Адалат успевает схватить его за руку.
А д а л а т. Подожди… Нельзя так… Ну, подожди! Я же тебе объяснила.
Андрей останавливается.
(Не выпуская его руки.) Они не ушли… Я знаю… Я чувствую… Они прячутся там, внизу… Ну, подожди… Там же есть еще другие картины… целый ящик…
Андрей пытается высвободить руку, но Адалат крепко держит ее.
Послушай меня… Ты должен меня послушаться… Я никому не скажу. Никто ничего не узнает. Это тебе сейчас кажется, что важнее картин ничего нет. А потом все пройдет, и ты забудешь о них. Совсем забудешь… Ты же ничего еще не видел в жизни… Я знаю… У меня муж такой же… Ты только дослушай меня до конца…
А н д р е й (жалобно). Горят же они… Пусти!
А д а л а т. Не сгорят. (Говорит все, что приходит на ум, лишь бы задержать Андрея.) Он тоже все выдумывал… Чуть призыв какой объявят или мобилизацию – он тут же первым выскакивал: доброволец. Другие ордена получают, на повышение идут, а он семью бросает и едет куда прикажут. «Мне, говорит, ничего не надо, я за идею живу». Я ему говорю: «А другие что, безыдейные, что ли, товарищи твои? Что же, они уже все имеют, а ты как был без кола и двора, так и остался. Кто же о сыне твоем думать будет?»
А н д р е й. Пусти… Да пусти ты… Я быстро… Сниму их – и назад… Пусти… (Дергает руку изо всех сил.)
Адалат, не выпуская ее, теряет равновесие, падает на колени.
А д а л а т. Не пущу… Ты сумасшедший… Такой же, как он. Все вы сумасшедшие. Послушайся хоть ты меня… послушайся. Немцы там, внизу, понимаешь? Ты погибнешь… погибнешь, понимаешь? Как мой отец, как твой брат, все вы погибнете… (Плачет.)
Слезы лишают ее сил. Освободив свою руку, Андрей скачет по лестнице вниз. Адалат видит, как Андрей, выбежав из церкви, горстями швыряет на горящую стену землю. Пламя не гаснет. Тогда Андрей начинает срывать одну за другой картины…
(Кричит.) Андрей, вернись! Зачем тебе эти картины?! Тебя мать ждет!.. Вернись!.. Прошу тебя, вернись!..
Она слышит звук короткой автоматной очереди и видит, как Андрей вдруг подался всем корпусом вперед, будто пули толкнули его, – он стоит, упершись головой в стену, и из последних сил пытается снять картину… «Андрей! – кричит Адалат, – Андрей!» Но он уже не слышит ее и падает на землю, так и не выпустив из рук картину. Единственное, что еще связывает его с жизнью, – это звучащая в ушах музыка из балета Чайковского «Лебединое озеро». Адалат хватает трясущимися руками карабин и начинает стрелять по немцам, которых не видно.
Медленно гаснет свет.
Когда на сцене светлеет, А д а л а т уже внизу. День на исходе. Покрытый шинелью А н д р е й лежит под потушенной уже стеной, на которой висят спасенные им картины. Адалат сидит рядом. Она смотрит прямо перед собой. Неподвижное лицо ее кажется спокойным, сосредоточенным. Потом она встает, подходит к раскрытому ящику и начинает аккуратно укладывать в него картины… Заколачивает камнем крышку ящика, опять опускается на землю рядом с Андреем. Издалека доносятся слабые артиллерийские залпы, похожие на раскаты ушедшей грозы. На колокольне кричат перед сном галки. И вдруг к этим звукам примешивается еще один, похожий на шум автомобильного мотора. Адалат поднимается на колокольню. Машет руками. Но звук мотора постепенно начинает удаляться. Тогда Адалат хватается обеими руками за толстый канат, тянущийся от висящего на ней колокола. Она долго раскачивает тяжелый колокольный язык, и наконец над полем и сожженной деревней возникает густой, протяжный звон. Удары колокола ползут в вечерней тишине, догоняя, захлестывая друг друга, сливаясь в единый скорбный звук, который, наполнив собой пространство, возвещает о человеческом горе. И уже не Адалат раскачивает язык колокола – он таскает ее за собой по маленькому квадрату колокольной площадки…
Рокот автомобильного мотора начинает усиливаться…
Слышатся человеческие голоса…
З а н а в е с.








