Текст книги "Музыка и тишина"
Автор книги: Роуз Тремейн
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Письмо Питеру Клэру от Графини ОʼФингал
Мой дорогой Питер, я не знаю, дойдет ли до Вас мое письмо.
Меня просто поражает, что письмо – такой эфемерный предмет – вообще доходит по назначению, ведь какие только расстояния и погоды не приходится преодолевать тем, кто его везет.
Когда Джонни ОʼФингал однажды прочитал мне грустную драму о Ромео и Джульетте и я поняла, что все погибло из-за того, что потерялось письмо Фра Лоренцо {84} к Ромео, я сказала Джонни, что мы постоянно ищем способы через бездны пространства и времени соединиться с теми, кого любим, но способы эти хрупки, и на ветрах и волнах морских непременно носится множество потерянных писем, которые никогда не будут найдены.
Сейчас я пишу о путешествии, в которое отправлюсь после Рождества.
Как Вы помните, мой отец, будучи торговцем бумагой, стремится продавать свой товар не только в Италии, но и дальше по миру. Его внимание привлекла мысль о том, что можно заработать большое состояние, основав бумажную фабрику в тех северных странах, где имеются обширные еловые леса, поскольку ель – это лучшее дерево для производства хорошей бумаги. С этой фабрики бумага Франческо Фосси могла бы найти путь на запад до Исландии и на восток до России. Эти мысли чрезвычайно занимают отца.
В Новом Году он собирается в Данию. Когда я услышала, что едет он в Копенгаген – получить там разрешение Короля на строительство фабрики, – то спросила, не могу ли поехать с ним, чтобы помогать ему в переговорах, ведь, как Вы помните, он не говорит ни на одном языке, кроме итальянского. Он очень обрадовался, что я в состоянии это сделать, и сказал мне: «Франческа, ты будешь моей правой рукой, мы вместе посмотрим, что есть в этом великом королевстве Датском, и в путешествии ты забудешь про все страдания последних лет и снова обретешь радость жизни».
Я не говорила ему, что Вы в Копенгагене. Если быть откровенной, то я и себе не говорю об этом, ведь вполне возможно, что Вы уже при каком-нибудь другом дворе – в Париже или Вене, – и только по ночам в тиши моей спальни молю Бога дать мне вновь Вас увидеть, услышать Вашу игру и, если осмеливаюсь говорить такое, Вас обнять.
Я приеду только с отцом. Моя добрая подруга Леди Лискарролл возьмет моих детей к себе и на время заменит им мать. Она женщина редкой доброты и сердечности, и я не боюсь, что Мария, ее сестра и братья останутся без ухода и заботы. И они (поскольку в прекрасном доме Леди Лискарролл много детей, есть игрушки, несколько пони и даже сокольничий, который может научить моих мальчиков обращаться с этими птицами, и учитель танцев для девочек) говорят мне: «Ах, Мама, как нам хочется, чтобы ты поехала. Это путешествие поможет тебе поправиться!»
Конечно, я знаю, что они уже мечтают о танцах, выездах верхом, соколиной охоте, их не так тревожит моя меланхолия, как они хотят показать, однако их внимание мне очень трогательно и приятно, и я говорю им, что всякий час, который я проведу вдали от них, мысли мои будут с ними.
И это действительно так. Но если только я вновь встречусь с Вами – и весь мир, и они в нем (на своих резвых пони и с соколами, взмывающими в небо) исчезнут из моих мыслей, в которых кроме Вас никому и ничему не будет места.
Мой дорогой Питер, не знаю, дойдет ли до Вас это письмо. Если дойдет, то, молю, простите мне излишнюю смелость и прямоту.
Ваша любящая подруга
Франческа, Графиня ОʼФингал
Осенняя прогулка
Тропа залита яркими лучами солнца.
Взявшись за руки, бредут по ней Преподобный Джеймс Клэр и его дочь Шарлотта; они так часто гуляли здесь, что знают, как уложен каждый камень, где пробиваются пучки травы, как лежат опавшие листья.
Они бредут в надежде, что прекрасный день, приятная усталость от прогулки хоть немного развеет гнетущую их обоих тревогу, и когда они вернутся в дом священника, то смогут сказать Анне Клэр, которая сидит за шитьем в гостиной, что какое-то необъяснимое чувство подсказывает им, что в конце концов все будет хорошо.
Их гнетет (особенно Шарлотту, но и ее отца тоже) то, что происходит с женихом Шарлотты мистером Джорджем Миддлтоном.
Человек дородный, мистер Джордж Миддлтон в последние два месяца стал терять свою дородность. Человек громогласный, он становился все менее громогласным.
Поначалу Шарлотту беспокоило, что ее будущий муж впал в меланхолию, причину которой она не могла ничем объяснить. Но сейчас она знает, что дело не в меланхолии. Джордж Миддлтон болен.
Человек мужественный, он пытался справиться с болью, но в конце концов признался Шарлотте, что мучительная резь в животе доводит его до потери сознания, а Преподобный Клэр посвящен в то, чем мистер Миддлтон не пожелал делиться с будущей женой: дополнительные страдания ему доставляет почти непрерывная потребность в мочеиспускании. Он и часа не может пролежать в постели без того, чтобы снова не встать. Он больше не может бывать в компаниях из опасения, что комната, в которой он окажется, будет далеко от туалета.
Поэтому он не выезжал из своего дома в Норфолке, откуда писал «Дорогой Маргаритке» письма, каждое утро и каждый день говоря ей, как он ее любит, как ценит и с каким нетерпением ждет их свадьбы. Но этот момент еще не наступил, еще не мог наступить, поскольку мистер Миддлтон болен и в таком состоянии не может жениться.
В этот прекрасный осенний день от него пришло известие, что его врач обнаружил у него камень в мочевом пузыре. «Этот камень,– пишет он, – может быть размером с яблоко, а что может делать во мне целое яблоко, как не кататься куда захочет и тем самым, причинять мне страшную боль. „Выйди! – говорю я ему. – Ты, гнилое яблоко, разломись, растворись, пройди через меня и дай мне свободу“».
Но оно пока не разломилось, не растворилось, и жизнь Джорджа Миддлтона полностью от него зависит. И сейчас наедине со своей болью, ожидая операции, которая либо его убьет, либо даст ему избавление, он понимает, что жизнь, о которой они мечтали с Шарлоттой Клэр, может не состояться. Размышляя, как переделать комнаты своего Норфолкского дома с тем, чтобы они соответствовали ее вкусам и потребностям, он понимает, что его планы могут не осуществиться, а если и осуществятся, то она, возможно, никогда не увидит эти комнаты; не будет принимать своих подруг в маленькой южной гостиной с окнами на розовый сад, не увидит имени Миссис Джордж Миддлтон,выгравированного на визитной карточке, не расплетет волосы в мягком свете свечей супружеской спальни.
Шарлотта и ее отец тоже понимают, что Джорд Миддлтон может умереть. Многие ли мужчины благополучно пережили подобную операцию? Они этого не знают.
Преподобный Клэр жалеет, что он не врач и не может сам сделать операцию, тогда жизнь Джорджа Миддлтона находилась бы в его надежных руках, тогда несокрушимая воля Джеймса Клэра не дала бы ему умереть. Теперь же он может только молиться. Он идет с Шарлоттой по давно знакомой тропе, и причудливая мысль приходит ему в голову – не есть ли красота и свежесть этого осеннего утра знак того, что огромная туча, которую они видят на горизонте, все же не закроет их солнце.
– Шарлотта, – говорит он, – я вдруг почувствовал уверенность, что Джорджа у тебя не отнимут.
Шарлотта молчит. Какой любящий отец в страстном желании, чтобы все обошлось, не выдаст надежду за уверенность? Она крепче сжимает его руку, словно говоря: «Если, он умрет, то хоть мне ничего не грозит, хоть меня вы сможете защитить. И я благодарна за это».
Когда они доходят до того участка тропы, где под ногами шуршат опавшие каштановые листья, Джеймс Клэр говорит:
– Я сейчас думал о том, как непредсказуем ход наших мыслей, когда дело касается того, что нам дорого. Как часто то, что поначалу причиняет нам боль, впоследствии, когда мы испытаем более глубокое горе, начинает казаться нам не «болью», а чуть ли не счастьем.
Шарлотта улыбается. Прихожанам церкви Св. Бенедикта Целителя хорошо известно, что речь Преподобного Клэра порой отличается излишней витиеватостью.
– Что вы имеете в виду, Отец? – спрашивает она.
– Когда я услышал, что ты собираешься выйти за Джорджа, – отвечает он, – то самое большое несчастье видел в том, что ты покинешь нашу семью и, глядя с моей кафедры вниз, я не увижу твоего милого лица. Теперь же я понимаю, что это вовсе не несчастье в сравнении с тем, что ты можешь не выйтиза Джорджа! Ведь в будущем, когда все образуется, ты станешь женой Джорджа и переедешь к нему в Норфолк, я буду смотреть с кафедры на прихожан и думать: моей любимой Шарлотты здесь нет, она с мужем в ее собственном доме, там, где я и хочу ее видеть. И чувствовать я буду счастье, а вовсе не горе.
Шарлотта смеется. Носком она нащупывает что-то твердое, останавливается, наклоняется и поднимает первые упавшие каштаны в зеленой кожуре, «древесные украшения», которые она так любила в детстве и натирала их маслом.
На обратном пути Джеймс и Шарлотта уже чувствуют приятный голод, и их разговор обращается к Питеру Клэру.
Регентом хора в церкви Св. Бенедикта теперь служит жизнерадостный человек по имени Лайонел Нев. На предложение отца занять эту должность Питер ответил письмом, в котором благодарил за оказанную честь, с похвалой отзывался о музыке, которая исполняется в его церкви, «однако, прошу Вас, поймите,– писал он, – что мое положение здесь в Дании еще долгое время не позволит мне возвратиться в Англию. Король оказал мне большое доверие, а посему я должен остаться с ним и исполнять мои многочисленные обязанности».
– Он прав, что отказался, – говорит Джеймс Клэр. – А я был не прав, прося его об этом. Что такое деревенская церковь в сравнении с Королевским оркестром?
– Причина его отказа в другом, отец, – говорит Шарлотта, – в том, что Питер не нашел того, что ищет. Возможно, это музыка, что живет в нем, возможно, что-то другое, но мне кажется, он знает, что здесь этого ему не найти.
Джеймс Клэр грустно кивает. Он снова видит этот взгляд сына, словно устремленный на море, не на серое море Англии, но на далекое голубое море, море без берегов, отправляясь в которое ни один корабль не доберется до противоположного берега.
Лайонел Нев, напротив, человек, который целиком довольствуется скромным росчерком каждого дня. Он мечется по деревне, как суетливый чибис, и над его голым черепом развевается жидкий пучок черных волос. Говоря о музыке, он порой впадает в такой экстаз, что пена появляется у него на губах. Дирижирует он так энергично, что часто подпрыгивает на месте.
– Лайонел – это самый подходящий человек, – говорит Джеймс Клэр.
– Да, – соглашается Шарлотта. – Лайонел самый подходящий человек. Для чего подходит Питер и что подходит Питеру, пока неизвестно.
Они приближаются к калитке сада перед домом священника, открывают ее и идут по лужайке. Шарлотта говорит, что до блеска натрет единственный оставшийся у нее кусочек «древесных украшений», не даст ему потускнеть и он будет похож на свет, который горит для Джорджа Миддлтона. И добавляет, что это, конечно, глупо, но ей все равно.
La Petizione [13]13
Петиция ( ит.).
[Закрыть]
Пока стояло лето, оркестр Его Величества чаще всего играл в саду или в беседке Росенборга, но сейчас, когда дни становятся короче, Король возвращается в Vinterstue, а музыканты в погреб.
Король Кристиан объяснил Питеру, почему он настаивает, чтобы они оставались в нем. Он понимает, что в погребе им холодно, что там мало света, что они, возможно, считают себя забытыми.
– …Но я так и задумал, – говорит он, – чтобы о вас забыли.Чтобы вас не видели! Прибывшие в Росенборг иностранные Принцы и посланники сидят в Vinterstue, и вдруг неведомо откуда до их ушей начинает доноситься музыка; они оглядываются и ничего не видят – вот тут-то я и понимаю, что нигде нет подобного устройства. Оно приводит их в изумление! Они спрашивают друг друга, как может павана литься в комнату из голых стен. И я вижу, что с этого мгновения они начинают уважительно думать о датской изобретательности, а значит, и о самой Дании. Вот к чему стремятся люди в этом шумном мире.
– К чему они стремятся, Сир?
– К тому, чтобы исполниться чувством изумления! Разве вы тоже к этому не стремитесь, мистер Клэр?
Питер Клэр отвечает, что не замечал в себе подобного стремления, но, тем не менее, полагает, что оно в нем есть.
– Конечно, есть! – говорит Король Кристиан. – Но когда вы последний раз сталкивались с тем, что это стремление было чем-то удовлетворено?
Лютнист смотрит в глаза Короля, опухшие и красные от бессонницы, затуманенные тревогой и горем. Он страстно хочет признаться Королю, что ответ на свои тоску и томления находит в Эмилии Тилсен, что она вызывает в нем изумление и являет его взору образ такого человека, каким он хочет быть. Но Питеру Клэру представляется жестоким разговаривать сейчас с Королем о своей любви. Это невозможно, поскольку Эмилия так же тесно связана с Кирстен, как он с Кристианом.
– Мне кажется, – осторожно замечает он, – что, когда наш оркестр сливается в полной гармонии, я какое-то время… переживаю…
– Чудо?
– Очарование.
– Может быть, это одно и то же?
– Почти. Я настолько полно отдаюсь восприятию звука – который представляется единым, хотя в действительности в нем сливаются все наши партии, – что во мне пробуждается та часть моего существа, которая в другое время не дает о себе знать.
– Та, где живет надежда или нечто подобное ей?
– Да. Та, где обитает не мое привычное я, которое блуждает без цели, ест, спит и предается праздности, но мое истинное я, цельное и неделимое.
При последних словах лютниста Король принимается беспокойно теребить свою косицу – это замечание открыло ему, как далеко ушел он в бесплодном потворстве испорченности Кирстен от того человека, который некогда в грезах своих проектировал военные корабли, который собирал городских бродяг под величественной крышей Ратуши и усаживал их за ткацкие станки.
– Ах, – вздыхает он. – Весь фокус в том, чтобы найти путь – неважно, ведет он вперед или назад, – к тому, чем мы стремимся быть.
При всех панегириках Питера Клэра гармонии, недавние репетиции в погребе грешили диссонансами.
Йенсу Ингерманну приходилось стучать и стучать палочкой по пюпитру.
– Синьор Руджери, откуда у вас эта внезапная страсть к фортиссимо? Герр Кренце, вы извлекаете ужасающие звуки из своего рта и ни одного мало-мальски достойного из своего инструмента. Мистер Клэр, вы отстаете.Неужели вы разучились держать такт?
Кажется, что музыканты на пределе сил. Собираясь утром, они едва разговаривают друг с другом. Они зевают. Бросают взгляды за пределы своей мрачной тюрьмы. Солнечный свет уже не проникает в щели между кирпичами, и они знают, что зима не заставит долго ждать.
И вот однажды днем, когда они играют для Короля почти четыре часа без перерыва и свет начинает меркнуть, свечи догорают, а оплывающий воск заливает ноты, как только люк над ними наконец опускается, Руджери и Мартинелли кладут смычки, и Руджери встает, опрокидывая стул.
– Господа! – говорит он. – Мартинелли и я держали conferenza [14]14
Совет ( ит.).
[Закрыть]. Мы говорим, что вынести еще одна зима в этих условиях нетерпимо! Мы все умрем от простуда. От какой-нибудь чахотка. От sofferenza [15]15
Страдание ( ит.).
[Закрыть].
Мартинелли энергично запускает пальцы в курчавые волосы, словно затем, чтобы стряхнуть sofferenza, которая уже начинает проникать в его голову.
– Мы спрашиваем, что мы сделали, – говорит он, – мы из лучших музыкантов в Европа, чтобы нас сажали в башня? Скажите нам, если можете, Герр Ингерманн, скажите нам, per favore, скажите, per favore [16]16
Пожалуйста ( ит.).
[Закрыть], просветите нас…
Йенс Ингерманн пристально смотрит на обоих итальянцев. Он всегда относился к ним подозрительно, опасаясь взрыва со стороны людей, которые не сдерживают свои страсти для музыки, но растрачивают их на мимолетные взрывы. Он молчит, не сводя с них ледяного взгляда, затем пробегает взглядом по остальным музыкантам. В этот момент Руджери вынимает из-под стопки нот лист пергамента и поднимает его над головой.
– Una petizione, – объявляет он. – Мы составили ее эта ночь. Мы просим Короля рассмотреть наше положение. Мы просить его подумать о том, как мы здесь страдать, среди холодных камней и кур…
– Сядьте, синьор Руджери, – неожиданно произносит Йенс Ингерманн, ударяя рукой по пюпитру.
– Нет! – говорит Руджери. – Нет, Капельмейстер. Не только мы осмеливаться сказать, что с нами обращаться недостойно. Нам известно, что Герр Кренце и месье Паскье на нашей стороне и подпишут нашу петицию. А если мы все ее подпишем…
– Не подпишет никто из вас, – говорит Ингерманн. – Не будет никакой петиции.
Из груди Мартинелли вырывается нечто среднее между вздохом и воплем. Затем он выкрикивает по-итальянски, что начинает сходить с ума в этом погребе, что в его стране в такие места помещают только заурядных преступников и настоящих безумцев, что сама музыка, как она ни прекрасна, не компенсирует подобных неудобств и что он не винная бочка и не намерен стариться в погребе.
Кренце ухмыляется. Когда после взрыва Руджери наступает тишина, музыкант из Германии замечает, что, будь он винной бочкой, к нему относились бы с почтением, поскольку Король вино предпочитает не только музыке, но и всему остальному в своем королевстве. Ингерманн раздраженно ставит ему на вид, что, возможно, доведет его наблюдение до сведения Его Величества. Паскье, который израсходовал все силы на изучение датского и отказывается изучать итальянский, осведомляется, что сказал Мартинелли. Руджери ударяет кулаком по petizione и кричит, что Король – это человек, познавший страдание и, следовательно, способен посочувствовать им. Питер Клэр, словно не замечая холодной ярости, что поднимается в груди Ингерманна, просит прочесть петицию вслух.
Petizione написана по-датски и грешит ошибками. Хотя Ингерманн делает вид, будто затыкает уши, Руджери начинает читать.
Его Величеству Королю,
Мы нижеподписавшиеся преданные делатели Звука умоляем его услышать наши мысли, а они таковы: мы скорбим оттого, что должны пребывать в погребе мы жестоко страдаем от холода в наших пальцах нет крови…
– Что за жалкий вздор? – вмешивается Ингерманн.
Непродолжительная тишина, и Руджери продолжает, не глядя на Йенса Ингерманна:
И мы молим Его Величество услышать наши моления в этой petizione и перевести нас в любое другое место…
– Хватит! – пронзительно кричит Ингерманн. – В жизни не был среди таких бездельников и глупцов. Из чего вы сделаны? Из молока? Что за кислую вонь вы пускаете своими ничтожными огорчениями и жалобами!
– Ого, – говорит Кренце, – еще и нравоучение. Да с потугами на поэзию…
Не обращая на него внимания, Ингерманн продолжает:
– Разве вам не известно, – говорит он, – что из недели в неделю музыканты всего мира шлют мне письма, умоляя дать им место в этом оркестре? Неужели вы не понимаете, что каждого из вас можно заменить тремя лишь за время, которое требуется, чтобы переплыть Северное море? Вас просто заменят! Вы не понимаете причин,по которым мы находимся под Парадными Комнатами, ведь у вас нет ни капли здравого смысла, и вы вообще ничего не способны понять. Я так и доложу Королю: его музыканты ничего не понимают. И вас выставят отсюда.
Схватив свои ноты, Йенс Ингерманн торжественно покидает погреб. Наступившую тишину нарушает лишь яростный стук его шагов, поднимающихся по узкой лестнице в верхние комнаты.
В тот же вечер Король Кристиан посылает за Питером Клэром.
– Лютнист, – устало говорит он, – я слышу, что во дворце мятеж.
В его лице нет ни беспокойства, ни тревоги, только усталость. Что такое мятеж музыкантов в сравнении с горестями его сердца! Скрипачам, лютнистам можно найти замену; Кирстен никем не заменишь.
Мгновение-другое Питер Клэр молчит, затем отвечает, осторожно подбирая слова:
– Капельмейстер Ингерманн однажды сказал мне, что Итальянцы хуже других переносят холод в погребе, поскольку их кровь к нему не привыкла. Возможно, вы отнесетесь к ним с сочувствием. Дело только в этом, Сир. Они боятся заболеть с наступлением зимних холодов…
Как и в вечер прибытия Питера Клэра в Росенборг, Король Кристиан взвешивает серебро. Весы – настоящее произведение искусства, у Короля три набора гирь в Марках, Лодах и Квинтах {85} . Самыми мелкими гирьками, говорит он, можно измерять вес до одного грамма. Однако крупные, погрубевшие от охоты руки Короля справляются с ними поразительно ловко.
– А как вы? – спрашивает он. – Забыли о своей священной обязанности? Ангелам бунтовать не пристало.
Питер Клэр отвечает, что об обязанности своей он не забыл и что холод в погребе его не пугает. Просто он видит, как страдают другие музыканты.
Лицо Короля все так же невозмутимо. И невозмутимость эта говорит: Страдание —слишком сильное слово применительно к обыкновенному подвальному холоду. Страдает Король, страдает беднота нашей страны, страдает репутация Дании – от нищеты и долгов! Эти мятежные музыканты говорят о банальном неудобствеи не смеют строить из себя мучеников.
Он отодвигает гири в сторону и говорит:
– Месье Декарт, как вы мне недавно напомнили, учит, что, столкнувшись с трудной задачей, нам следует свести сложные рассуждения к простым, а затем шаг за шагом вернуться к сложности. Вы по-прежнему верите в этот метод, мистер Клэр?
– Думаю, что да.
– Но как нам применить его, когда дело касается чувств? При строительстве китобойного судна я могу рассуждать следующим образом: в кораблях я разбираюсь. Но любовь недоступна моему пониманию. В любви нет ничего, что было бы целиком познаваемо и исключало сомнения.
– Представьте себе, что любовь – это китобойное судно, – говорит Питер Клэр. – Чтобы сделать ее прочной, вам следует начать с создания прочного киля. Спросите себя, был ли прочным киль вашей любви?
Король пристально смотрит на лютниста. Ему вспоминается тот день, когда он впервые увидел Кирстен Мунк, которая в простом платье сидела на церковной скамье. По его губам пробегает улыбка, и он отвечает:
– Нет. Я верил, что «киль» прочен. Но теперь я думаю, что он был основан на мечте, на воображении.
– Воображение тоже может помочь в строительстве прекрасного корабля…
Улыбка возвращается и исчезает. Исчезает и возвращается.
– Правильно. Но за ним следуют математические расчеты. А затем знание будущих веса и нагрузки, чтобы в море «воображаемый» корабль сохранил остойчивость и не затонул.
– А в делах любви эти будущие вес и нагрузкана первых порах непознаваемы?
– Да. Это во всех случаях непознаваемо.
– Но со временем становится известным – на той стадии, когда проводятся новые расчеты и корабль в случае нужды меняет конструкцию.
– Или идет на слом. Или затопляется.
– Да. Если изначальный проект оказывается ошибочным по сути своей…
– Итак, делая такое открытие, вы в конце концов от непознаваемогоподходите к чему-то известному.
Некоторое время Король молчит. Затем встает и смотрит в окно; на небе светит тонкая полоска убывающего месяца. Он долго не сводит глаз с месяца, затем оборачивается и говорит:
– Скажите Йенсу Ингерманну и музыкантам, что для мятежа уже нет оснований. Этой зимой оркестр не будет сидеть в погребе, поскольку я решил вернуться во Фредриксборг. Там нет и никогда не будет волшебной музыки. Все это, – Король жестом обводит комнату, указывает на портреты и связанные с памятью о Кирстен вещи, на невидимый во тьме сад, – родилось из каприза, из восхищения, и я больше не желаю в этом жить.
Визит
Вибеке Крузе начала худеть.
Жир на ее талии и животе, на бедрах и руках словно по волшебству стал таять с того самого времени, как в Боллер приехали Кирстен и Эмилия. Потеря первых нескольких фунтов наконец вдохновила Вибеке принести жертвы, на которых настаивала Эллен Марсвин: отказаться от столь любимых ею пирогов, пирожных и пудингов, не ставить возле кровати корзиночки с засахаренными сливами и пропитанным коньяком изюмом, бороться с искушением полакомиться среди ночи.
Теперь она снова позволяет себе мечты о роскошных платьях, которые ей никогда не приходилось носить, но которые ждут ее под чехлами в гардеробной Фру Марсвин. Можно часто увидеть, как она тайком проскальзывает в эту гардеробную, снимает чехлы и любуется прекрасными нарядами. Она гладит пальцами вышивку, ощупывает бархатные банты. Как бы ей хотелось держать платья в своей комнате, чтобы всякий раз, когда в предутренние часы у нее возникает необоримое желание насладиться их красотой, она могла бы встать и полизать языком плотный шелк пышного рукава, пенистое кружево манжет.
Но Вибеке успокаивает себя тем, что недалек день, когда она наденет на себя эти чудеса. И сердце подсказывает ей, что после этого дня случится что-то еще. Эллен Марсвин ни словом не обмолвилась про это «еще», но Вибеке знает, что оно приближается. Есть какой-то план.
Проходят дни, опадают листья, и Вибеке Крузе замечает, что яркость осени отражается на ее лице, в ее прекрасных глазах; что же до Эмилии Тилсен, то ее, напротив, не оставляет чувство, что краски ее лица гаснут и тускнеют.
Смотрясь в зеркало, она с трудом узнает свое лицо, это не то лицо, которое она видела в Росенборге; ее губы – не те губы, которые когда-то целовал Питер Клэр; ее глаза – не те глаза, в которые он смотрел. Она начинает проклинать судьбу, приведшую ее обратно в Ютландию. Эмилия уже не сомневается, что только при жизни Карен она могла быть счастлива в этом ландшафте. Теперь же само небо гнетет ее, сам аромат леса, сам шум ветра.
Из Копенгагена нет ни одного письма.
Чтобы хоть как-то утешиться, она пытается представить себе, сколько времени письмо может идти сюда, в это отдаленное место. Ей видится медленно бредущая усталая лошадь или мул, намокшая от дождя почтовая сумка. Ей хочется верить, что, прежде чем написанные в Росенборге слова дойдут до нее, могут пройти недели, даже месяцы. И когда Кирстен с дразнящей улыбкой спрашивает ее: «Что слышно от английского лютниста? Какие песни он тебе присылает?» – она отвечает, что никаких песен пока нет.
– Пока? – спрашивает Кирстен. – Моя дорогая Эмилия, что значит это «пока»? Разве в нем нет надежды, ожидания?
– Нет, – отвечает Эмилия. – Думаю, что нет.
Она верит, очень верит, что хоть что-нибудь получит. Как знает Вибеке Крузе, что жизнь готовит ей некие чудеса, так и Эмилия Тилсен знает —то, что началось в погребе Росенборга под куриное кудахтанье и продолжилось в вольере с птицами, не закончилось, не может закончиться и постепенно слиться с тишиной. Просто, говорит она себе, бывают в жизни минуты, когда терпение должно стать единственным спутником нашего духа. Если иногда, лежа в постели и слушая долетающее из леса уханье белых сов, она сочиняет письма Питеру Клэру, то знает, что никогда их не напишет, а если и напишет, то не отошлет. Вот и все. Она станет ждать, чтобы Питер Клэр исполнил свои обещания.
Тем временем Кирстен объявляет ей, что пришло время для их визита к Йоханну и Магдалене.
– Мы незадолго, примерно за день, предупредим их, как того требует вежливость, – говорит Кирстен. – Так, чтобы они не успели что-нибудь изменить в доме или спрятать от нас то, что им хотелось бы спрятать. Итак, Эмилия, совсем скоро ты вновь соединишься с Маркусом, и мы все вместе будем играть с его котенком Отто.
Выбранный Кирстен день оказался очень холодным.
Под затянутым серыми тучами небом выезжают они в лучшей карете Эллен Марсвин, взяв в качестве подарков вишневое варенье в уродливом фламандском горшке для Магдалены и клубок красной шерсти для котенка Маркуса.
Эмилия оделась во все черное. На ее шее медальон с портретом Карен. На лбу заметны легкие морщинки беспокойства и страдания, которые пробуждают заботливое участие Кирстен. В карете Кирстен (которая в зеленом парчовом платье и с огромным, как колокол, животом выглядит весьма величественно) берет маленькую ручку Эмилии и прижимает ее к своей напудренной щеке.
– Мы одержим над ними победу, Эмилия, – говорит она. – Я все еще жена Короля. Они должны исполнить все, о чем я попрошу.
Итак, мимо фруктовых садов, где фрукты уже собраны и свезены, а листва заметно пожелтела, карета едет все вперед и вперед и наконец сворачивает на подъездную аллею к дому Тилсенов. Эмилия молчит. И слышит тишину, тишину прошедших лет, не оставивших по себе никаких голосов.
Когда они входят в дом, Эмилия держится за спиной Кирстен, словно думает, что ей удастся остаться невидимой, смотреть и слушать, ничего не говоря, не чувствуя ледяного поцелуя отца в щеку, не улавливая духа тела Магдалены, не слыша молочно-кислого запаха младенца.
В холле, как всегда, темно, и в знакомом полусвете Эмилия видит, как все они стоят, выстроившись в ряд: Йоханн и Магдалена, Ингмар и Вильхельм, Борис и Матти, а рядом с Матти маленькая Улла в колыбели.
Она смотрит и сразу замечает, что братья стали крупнее, чем когда она видела их последний раз, что Ингмар уже перерос отца. Но где Маркус? Эмилия переводит взгляд на дубовую скамью, за которой он обычно прятался, когда в дом приходили посторонние. Не там ли он, спрашивает она себя. Ей хочется позвать его, сказать ему, что она наконец приехала, что ему нечего бояться. Однако она знает, что во время этого трудного визита ей следует сдерживать себя, ни лицом, ни словами не должна она выдать своих чувств. «Ты должна быть абсолютно невозмутимой, – предупредила ее Кирстен при входе в дом. – Ты понимаешь, что я имею в виду?»
Эмилия понимает. Кирстен имеет в виду, что желает пустить в ход свою давно опробованную дипломатию, что Эмилия должна держать себя так, словно у них нет никаких тайных замыслов – высказанных или невысказанных. Кирстен обещала ей, что к концу дня, когда они поедут обратно, в карете с ними будет Маркус. Он и котенок Отто. Он и механическая птица. И его пони будет бежать рядом, нарушая тишину сумерек музыкальным звоном своих колокольчиков…
Но перед ними лишь плотный ряд Тилсенов, которые отвешивают поклоны Кирстен и приседают перед ней в реверансе. Йоханн улыбается, братья краснеют. Магдалена приседает так низко, что едва не запутывается в своих красных юбках, и Йоханну приходится взять ее за плечо и поставить на ноги. Кирстен медленно двигается вдоль ряда, при этом держится очень прямо и на известном расстоянии от всех, отчего в этой холодной комнате кажется Эмилии более величественной, чем в Росенборге или в Боллере. Вдали от Короля, вдали от своей матери она выглядит истинной королевой, женщиной, достойной поклонения. И Эмилия видит, как все ее семейство проникается священным трепетом, как все глаза следуют за Кирстен, переходящей от одного к другому, как Магдалена начинает задыхаться от недостатка воздуха.
Затем Кирстен быстро оборачивается.
– В карете, – говорит она, – лежат небольшие подарки для вас, но при мне подарок, который, я уверена, вы оцените особенно высоко: я привезла Эмилию.








