Текст книги "Музыка и тишина"
Автор книги: Роуз Тремейн
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Джонни ОʼФингалу снилось, что он может сочинять музыку. В своих чудесных грезах он спустился в зал, где стояли два верджинела (на которых он сносно играл) и куда иногда приглашал лучших ирландских музыкантов своего времени, чтобы развлечь концертом нас и своих друзей. Он сел перед ними и достал лист кремовой бумаги моего отца и заново отточенное перо. В безумной спешке он нарисовал нотный стан, басовый ключ и стал заносить на бумагу сложные музыкальные знаки, которые соответствовали звукам и гармониям, теснившимся в его голове. Когда он стал проигрывать записанную им музыку, оказалось, что это элегия, исполненная такой красоты и грации, ничего равного которой он не слышал ни разу в жизни.
Сон Джонни показался мне настолько чудесным, что я сразу сказала:
– Почему бы вам сейчас же не спуститься вниз и не проверить: может быть, когда вы сядете за инструмент, то вспомните мелодию?
– О нет, – сказал он. – То, чего мы можем достигнуть во сне, редко совпадает с тем, на что мы способны в действительности.
Но я настаивала. С той самой ночи я ежечасно жалею об этом.
Сдавшись на мои уговоры, Джонни спустился в холл и, разбудив слугу, приказал развести огонь. Сидя за верджинелом, он провел там всю ночь, и когда я спустилась к завтраку, то увидела его там же при свете льющихся через высокое окно лучей солнца, пришедшего на смену буре. Его волосы были взъерошены. Пол был усеян скомканными листами бумаги, исписанными нотами.
– Ну что, Джонни? – спросила я.
Он протянул руку и схватил меня за пальцы.
– Слушай! – вскричал он. – Слушай!
Он начал играть мелодию странной, завораживающей красоты, которая чем-то напомнила мне музыку, давным-давно слышанную мною в Болонье и сочиненную великим Альфонсо Феррабоско {40} . Я сидела в немом изумлении. Когда игра внезапно оборвалась, я воскликнула:
– Продолжайте! Джонни, это прекрасно. Сыграйте мне ее целиком.
Но продолжать он не мог. Он сказал мне, что эти несколько волшебных тактов пришли к нему за первые пятнадцать минут, которые он провел у верджинелов, но все его усилия продолжить выливались в нечто посредственное и только портили начало. Я сказала ему, что виной тому усталость, и предложила вернуться в постель и немного поспать. Я гладила его по голове, поправляя прическу. Двое наших детей спустились вниз и в недоумении разглядывали своего растрепанного папу. И вдруг, к их невероятному ужасу – ничего подобного они никогда не видели и, вероятно, думали, что никогда не увидят, – Джонни ОʼФингал закрыл лицо руками и зарыдал.
Эмилия Тилсен
Она родилась в Ютландии. Ее отец Йоханн Тилсен – богатый землевладелец, одержимый страстью к дарам лета. Он выкорчевал буковые и дубовые леса, чтобы на их месте разбить плантации черной смородины и логановой ягоды {41} . В дыхании маленькой Эмилии всегда чувствовался сладкий аромат земляничного пирога.
Она старшая из шестерых детей и единственная девочка. Один за другим рождались братья. Они врывались в мир крича и брыкаясь. Они прилипали к грудям матери и сосали ее молоко с таким остервенением, что она чувствовала себя израненной и ложилась на покрытый простыней диван, чтобы восстановить силы к следующему кормлению.
Эмилия садилась рядом с ней на пол. Она пела ей странные короткие песенки собственного сочинения. «Я не знаю, из чего сделано небо. Иногда оно сделано из танцующего снега».И осыпала руки матери поцелуями.
Мать Эмилии, Карен, привыкла к присутствию нежной болтушки дочери и полюбила ее больше чем что-либо или кого-либо на свете; больше, чем своего мужа Йоханна; больше, чем их прекрасный дом и аромат фруктовых садов; больше, чем акры сохранившихся березовых рощ; больше, чем своих буйных сыновей.
Лежа на диване, она смотрела в серые глаза Эмилии, гладила ее длинные волосы, не темные и не светлые, и говорила: «Мы никогда не расстанемся. Мы всегда будем сидеть, как сейчас, вместе в гостиной. Когда ты выйдешь замуж – по любви, дорогая, а не из-за денег, земли или титула, – мы построим для тебя и твоего мужа прекрасный дом, чтобы его было видно из этого окна, и так мы каждый день будем видеть друг друга».
Так Эмилия росла под сенью любви Карен. Они вместе гуляли по прекрасной земле, шли они медленно, рука в руке и разговаривали, а братья тем временем, спотыкаясь, бежали впереди, увлеченные играми, стрельбой из лука, собаками и уроками соколиной охоты. Перед сном они расчесывали друг другу волосы и, стоя рядом на коленях, читали молитвы. Господи, благослови, и сохрани от бед мою возлюбленную дочь Эмилию. Господи, благослови и сохрани от бед мою любимую матушку Карен.
Но Бог не услышал. А если и услышал, то не снизошел к их просьбам.
Через два дня после рождения Маркуса, ее последнего сына, Карен умерла. Это случилось февральским утром, и казалось, что в мгновение смерти огромное серое небо, висевшее над миром, нескончаемой удушающей лавиной ворвалось в окно, проникло в само существо Эмилии и уничтожило его. Ей было пятнадцать лет.
Сейчас ей восемнадцать. Она невысока ростом, молчалива. На ее стройной белой шее висит бархотка с миниатюрным портретом Карен, и это единственное достояние, которым она дорожит.
Самое любимое существо на свете – это ее младший брат Маркус. Очень часто она шепчет ему на ухо: «Ты убил мою маму, Маркус», но он еще не понимает, что она имеет в виду. Он цепляется за нее, словно надеясь узнать это, она сажает его на колени и прижимает к груди – от него пахнет, как от Карен, словно он все еще часть плоти Карен. Она поет ему и морозной зимой берет кататься на коньках. Она говорит ему, что Магдалена – ведьма.
Магдалена появилась в их доме в качестве домоправительницы после смерти Карен. У нее темные волосы, широкие бедра, и Эмилия просит Бога войти через окно и пронзить ее мечами. В воображении своем она видит, как отрубленная голова Магдалены скатывается по деревянным ступеням лестницы и раскалывается на каменных плитах холла. Из глаз Магдалены течет черная кровь.
Но Йоханн с той самой минуты, как увидел Магдалену, возжелал овладеть ею. В первое же ее утро в доме, месяца три спустя после смерти Карен, он последовал за Магдаленой в кладовку для белья, закрыл дверь на засов, повалил ее на бельевой сундук, развел ей бедра и вошел в нее сзади. Она не только не сопротивлялась, но, напротив, бормотала, что никогда не испытывала такого удовольствия, как сейчас, когда ее берут таким способом. Когда Йоханн кончил, то, застегивая на штанах пуговицы и все еще с изумлением глядя на колоссальный зад Магдалены, сказал: «Как твой хозяин, я хочу время от времени делать это. Больно тебе не будет, обещаю, наоборот, это станет приятной частью твоих обязанностей, а обязанности, в конце концов, могут превратиться во что-то другое».
Не прошло и года, как он женился на Магдалене. На свадьбе Эмилия смотрела не на новобрачных, а на серое небо, которое в утро смерти Карен ворвалось в комнату и отняло ее; и она просила небо закружить Магдалену в вихре и унести с лица земли.
Эмилия ждала и ждет до сих пор, но вихрь не возвращается. Проходят годы. Покрываются цветом земляника и логанова ягода, идут летние дожди, созревают и снимаются с деревьев фрукты, поникают, жухнут и опадают листья, а вихрь так и не подхватывает Магдалену и не уносит ее к тучам.
У Йоханна и Магдалены рождается мальчик и через несколько часов умирает. Эмилия молится, чтобы Магдалена умерла следом за ним, но ее молитвы снова не услышаны. Йоханн, одержимый задом Магдалены, не знает покоя, ему безразлично, где и когда овладеть ею; и вот одним жарким летним днем, когда Эмилия гуляет с Маркусом по берегу озера, они неожиданно набредают на Магдалену: она наклоняется над водой и, широко расставив ноги и задрав юбку, обнажает две луны своей плоти; они продолжают смотреть и видят, как к ней приближается Йоханн, в одной рубашке и в состоянии сильного возбуждения. Трехлетний Маркус смеется и показывает на них пальцем. Он не понимает, что увидел. Эмилия закрывает ему глаза рукой. Магдалена и Йоханн оборачиваются, осуждающе смотрят на детей и приседают, чтобы скрыть нижнюю часть тела в воде. Юбка Магдалены пузырится, красная, как кровь. «Уходите!» – кричит Йоханн. Той ночью Эмилия решает, что ее жизнь стала невыносимой. В ее душе, кроме ненависти к Магдалене, до сих пор неосознанной, но теперь явной, растет нечто новое – ненависть к собственному отцу. Эмилия думает, что она может быть безмерной. Безмерной.
Она засыпает в поту от ненависти и смятения и видит сладкий сон – ей снится умершая мать. Она узнает эту смену чувств: за страданием приходит покой. Она вспоминает, что именно так держалась за существование в течение пятнадцати лет: в болезни и беде, в затруднении и грусти она разыскивала Карен, и Карен говорила с ней, гладила по волосам, держала ее ладони в своих, и через некоторое время она вновь обретала покой и ясность и знала, что может продолжать жить.
Эмилия просыпается в слезах: сон был таким прекрасным и живым, они все время, держась за руки, катались с Карен на коньках, катались вверх и вниз по длинной замерзшей реке, и два их дыхания сливались в единое облачко, которое танцевало перед ними, и звон их коньков, разрезающих лед, походил на пение. «Мужайся, Эмилия», – сказала ей Карен.
Что это значило? Какого мужества просила от нее матушка? Эмилия лежит на своей узкой кровати и размышляет. Она не может представить себе будущего, в котором она будет счастлива.
Она решает, что, вероятно, мужественный поступок – пойти к отцу и попросить его найти для нее какое-нибудь место – няньки, компаньонки или камеристки – в чьем-нибудь доме. Говоря это, Эмилия не поднимает глаз от пола, не смотрит на того, к кому обращены ее слова, из опасения, что недавно проснувшаяся в ней ненависть заполнит комнату и поглотит весь воздух, лишив ее возможности дышать.
– Посмотри на меня, – говорит Йоханн.
Но она не может. Она не станет. Она знает, что ненавидит своего отца, и это знание трудно вынести.
– Эмилия, посмотри на меня.
Она чувствует, что ее лицо горит и заливается краской. Она подносит руки к висящему на бархотке медальону. Эмилия, прояви мужество.
Она поднимает глаза и видит, что ее отец стоит спокойно и грустно на нее смотрит. Она говорит себе, что он не порочный человек, что Магдалена его околдовала, что, если бы не Магдалена, он не был бы таким похотливым и неосторожным и не вошел бы в озеро с членом, торчащим к горизонту.
– Ну, – ласково говорит он, – скажи мне, почему ты хочешь, чтобы я нашел тебе место? Я всегда полагал, что ты будешь жить здесь, пока не выйдешь замуж.
– Я никогда не выйду замуж, – говорит она. – Я никогда никого не полюблю. Я не хочу никого любить.
– Почему ты так говоришь?
– Потому, что это правда. Я не хочу мужа. Не хочу, чтобы ко мне кто-то прикасался. Я бы хотела заботиться о детях или быть компаньонкой у одинокой особы где-нибудь далеко отсюда.
В комнате тикают часы. За окном идет снег. Я не знаю, из чего сделан снег.
Тиканье часов, безмолвный снегопад, обрывки песен, которые приходят на память Эмилии и тут же уходят. Йоханн говорит:
– Я не хочу, чтобы меня обвинили в безрассудстве. Мы подыщем тебе место, о котором ты просишь, и отправим тебя туда, но не надолго, потом я прикажу тебе вернуться. А когда ты вернешься, мы подумаем о твоем замужестве. Ты должна выйти замуж, Эмилия, и оставим это.
Эмилия хочет сказать: замужество – это злые рты сосущих младенцев, замужество – это умирание февральским утром, когда никто не может тебя спасти, замужество – это Магдалена и ее юбки, похожие на кровь и злые чары, которые никогда не развеять…
– Я думаю, это будет честно, – говорит Йоханн.
Эмилия не отвечает. Она знает, что есть способ опередить будущее. Какая-то часть ее существа верит, что есть такое место на небесах, где можно найти Карен, которая терпеливо ждет ее прихода.
– А тем временем, – говорит Йоханн, – будь любезна и веди себя более приветливо со своей мачехой. Она к тебе добра и искренне расположена, ты же холодна и слишком сдержанна. Ради меня будь с ней поласковей.
Эмилия смотрит на снег. Как заботлива Природа, пребывающая в постоянном изменении и движении, когда болит душа, она всегда предлагает какое-нибудь новое развлечение.
Из дневника Графини Оʼ Фингал
«La Dolorosa»
Теперь я должна рассказать о моих четверых детях. В то время, когда началась наша великая трагедия, старшей Мэри (Марии) было девять лет, двум моим сыновьям Винсенту (Винченцо) и Льюку (Луке) восемь и шесть, а Джулии (Джульетте) всего четыре. Хоть я и признаю, что матери часто стремятся приукрасить достоинства своих детей и даже наделить их дарами и талантами, которыми в действительности они не обладают, я должна просить читателя этого дневника верить мне, когда я говорю, что у этих детей, которые заботливо воспитывались в Клойне в окружении многих сведущих, искусных и терпеливых педагогов и наставников, нанятых с целью обучить их философии, латыни, итальянскому и французскому, танцам, фехтованию, верховой езде, поэзии и вышивке, развились самые изысканные и прекрасные души, какие можно себе вообразить.
Когда вместе со мной и Джонни они отправлялись в поездку по имениям, все – будь то пастух или свинопас, угольщик, сборщик моллюсков или птичник – со своими женами и домочадцами высыпали из домов и подбегали к нашим каретам с подарками для детей. Они с восторгом смотрели на них, гладили Джульетту по волосам и разрешали ей собирать в своих полях и огородах дикие цветы.
Такая любовь народа к его детям очень радовала и трогала их отца, и он часто говорил мне, что уверен – если родители по-настоящему любят ребенка, никогда его не обижают и не мучают, то такой ребенок будет любим, где бы он ни оказался, и всегда будет чувствовать себя спокойно – как человек чувствует себя спокойно, если на нем удобная и теплая одежда, – и никогда не станет бороться с другими за любовь, в которой у него нет недостатка, или стремиться завоевать поклонение всего мира.
Я разделяла и поныне разделяю это мнение, и с тех пор, как для нас настали тяжелые времена, старалась еще больше любить Марию, Винченцо, Луку и Джульетту, возмещая все убывающую заботу о них со стороны Джонни, чтобы, несмотря на все, что случилось, эти прекрасные дети в их будущей жизни были окружены любовью и не испытывали мучительных страданий от ее недостатка. Но это трудная задача. Они любили своего отца и в течение четырех лет видели, как он медленно погружается в безумие и отчаяние – в каковом состоянии он не мог любить ни одно живое существо, но, напротив, постоянно обдумывал, кому бы сделать больно, чтобы другие страдали так же, как он, и поняли, какие муки он испытывает.
Гораздо чаще, чем я об этом упоминаю, его гнев обрушивался на детей, он кричал на них, осыпал их проклятиями и даже поднимал руку, чтобы ударить, или хватал какое-нибудь жалкое орудие наказания – хлыст или трость – и пытался побить их.
Снова и снова прибегали они ко мне и спрашивали: «Мама, что случилось с папой? Чем мы его так рассердили?» – и я старалась объяснить им, что причина его отчаяния не в них, а в нем самом.
О, если бы не приснилась ему эта прекрасная музыка…
Я часто думала, что это, разумеется, был не обычный сон, ведь жизнь обычного сна короче мгновения, и если ему суждено продлиться, то пусть бы он длился один-единственный день и в конце этого дня растаял бы во тьме. Но Джонни ОʼФингал всегда пребывал во сне, однако, если то был не обычный сон, тогда что это было?
Когда миновала неделя бессонных дней и ночей, я заставила Джонни лечь со мной в мою постель, обняла его и сказала:
– Джонни, вы знаете, что эта погоня за потерянной музыкой должна прекратиться. Вы напрасно себя мучаете. Посмотрите, как вы побледнели и осунулись. Вы заметили, что наши дети крадучись ходят по дому из страха перед вами, словно вы превратились в призрак? Послушайте, что я говорю вам, вы должны выбросить свой сон из головы. Вы должны забыть его, дорогой. Чтобы он оставил вас и никогда не возвращался.
Он посмотрел на меня измученными глазами.
– Ты не понимаешь, Франческа, – сказал он. Если бы ты слышала эту песнь – ее восторгнеизреченный, ты вместе со мной день и ночь старалась бы вновь ее обрести. Поверь мне, она не была похожа ни на одно музыкальное сочинение, которое я когда-либо слышал. Я знаю, весь мир будет восторгаться ею, рыдать и чувствовать, как она наполняет все его существо радостью, как было со мной в моем сне. Такое нельзя потерять! Не говори мне, что это значит, я все равно не поверю. Мне необходимо терпение, вот и все. Нам всем необходимо терпение; я понимаю, что эти поиски увели меня от тебя и детей, заставили забыть о моем долге. Но я скоро вернусь к вам. Как только я вновь обрету эту песнь, я снова стану прежним, и все исправится, все будет хорошо.
Его убеждение, что греза могла стать реальностью, было чрезвычайно твердым. Поэтому я решила не досаждать и не перечить ему – хотя это удавалось с трудом, – но хранить молчание, стараться заботиться о нем, держать детей подальше от него и принять на себя некоторые обязанности, которые надлежало исполнять ему и которые были связаны с закупкой провизии и семян для весеннего сева, починкой дымоходов и крыши после сильных бурь и прочими делами, требующими его внимания.
Кроме того, я приказала слугам перенести верджинел из холла (откуда безумная игра Джонни была слышна по всему дому) в библиотеку, где он, по крайней мере, мог предаваться своему ужасному занятию в одиночестве за закрытой дверью. Для себя я решила, что подожду еще месяц и тогда буду настаивать на том, чтобы Джонни сопровождал меня и детей в Болонью, а там, в другой обстановке, в доме моего отца, его безумный сон, возможно, постепенно забудется и перестанет его мучить.
Этот месяц, отмеченный раздражением и неприятностями, близился к концу, планы относительно предстоящего путешествия в Болонью были составлены, когда однажды вечером я сидела у камина и читала Луке и Джульетте мои любимые строчки из сонетов Шекспира.
Меня неверным другом не зови.
Как мог я изменить иль измениться?
Моя душа, душа моей любви,
В твоей груди как мой залог хранится. {42}
Вдруг Джонни прервал мое чтение словами:
– Франческа, она почти нашлась!
Я отложила книгу.
– Почти? – спросила я.
– Она близко! Вот что я имею в виду. Я чувствую, как она приближается. Она так близко, что я почти слышу ее…
Затем он потребовал, чтобы я и дети пошли с ним в библиотеку. Он заставил нас сесть в ряд на стулья. Бросив взгляд на детей, я увидела, что все они, даже мой храбрый Винченцо, застыли от страха.
Последовала недолгая игра: несколько аккордов в ре-мажорной тональности. Затем Джонни стал один за другим медленно повторять аккорды и перед каждым бормотать какие-то почти лишенные смысла слова, какие точно, я не запомнила, но что-то вроде вот этих: «…и потом она уходит и парит, и возвращается, трель, нежная трель на одной ноте, затем долина или, скорее, то место, где живет эхо, которое возвращает мелодию к…», затем следующий тяжелый аккорд и снова слова: «так, вот так, в этой тональности, сокровенная, отражающая звук полость, как сердце, как человеческое сердце или как плач в горах, или вот это, этот аккорд, как море…», затем снова аккорд, и еще, и еще, и вдруг тишина: мы в ужасе неподвижно сидим на стульях, а Джонни кладет голову на верджинел и мгновенно засыпает.
Я встала и велела детям отправляться спать. Вместе со слугами я перенесла Джонни в нашу комнату, положила на кровать и укрыла одеялом. Я послала за грумом, приказала ему скакать в Клойн и привезти Доктора Маклафферти и, дожидаясь его прибытия, сидела рядом с мужем, не сводя с него глаз. Он действительно спал, однако во сне тихонько вскрикивал, словно его поиски все еще продолжались, не давая его голове ни секунды передышки.
Узнав от слуг о странном состоянии Графа ОʼФингала, Доктор Маклафферти привез с собой настой из гвоздики, меда и киновари {43} , который, по его словам, «излечит мозг от забот», и стал осторожно втирать его в кожу лба Джонни, но едва он начал, как я увидела, что на коже появилось несколько красных пятнышек, похожих на лишай, и приказала ему остановиться.
– Нет, Леди ОʼФингал, – сказал он. – Умоляю Вашу Светлость простить меня, но эти рубцы есть доказательство действенности моего снадобья. Эти прекрасные рубцы не что иное, как великие страдания Графа ОʼФингала, которые выходят из него, разве вы не видите? Прошу вас, потерпите. Пусть, если надо, все лицо покроется ими; пусть они набухнут и, словно вулканы, прорвутся своим нечистым веществом, и через несколько дней рассудок Графа будет спокойным, как пруд.
Врач ушел, а я, сидя рядом с Джонни, охраняла его сон. Чтобы не заснуть, я читала фрагменты великой трагедии Шекспира «Король Лир» и молилась, чтобы утешительный сон, который исцелил старого Короля от его безумия, исцелил бы и безумие моего бедного мужа. Но его не исцелило снадобье из киновари. Его не исцелил благостный сон. Проснувшись, он сразу бросился в библиотеку и снова принялся за свои безумные поиски. Я слышала, как он кричит: «Recommence, recommence!» [1]1
Сначала ( фр.).
[Закрыть]
Вместе с детьми я отправилась в Болонью. Я на коленях, со слезами и рыданиями, умоляла Джонни поехать с нами, но он отказался. Вновь он сказал мне, что «близок, очень близок» к достижению своего заветного желания, что в тишине, которая наступит после нашего отъезда, без нас, в одиночестве, он найдет свою песнь.
Из Болоньи я писала много писем, в основном о мелочах, таких как покупка прекрасного итальянского шелка на новые платья для девочек и о безмерном удовольствии, с каким мой отец принялся баловать своих внуков, но ни на одно не получила ответа. Несмотря на сильное искушение подольше погостить у моего отца, где дети вновь обрели некое подобие былой веселости и беззаботности, я знала, что должна возвращаться в Клойн. Но я не знала, что найду там по возвращении.
Я нашла устрашающую тишину.
Верджинел был заперт на замок и покрыт гобеленом.
Джонни ОʼФингал – его лицо было все еще поражено лишаем, вызванным снадобьем из киновари, хотя смертельная бледность заливала его виски, – неподвижно сидел в кресле.
Я подбежала к нему, обняла и прижалась щекой к его щеке.
– Мой дорогой, – сказала я, – скажите, что случилось, почему вы так исхудали и почему вы молчите. Вы получили мои письма? О, скажите мне, что произошло в Клойне в наше отсутствие.
Джонни молчал, его руки не отвечали на мои ласки. Дети стояли рядом, глядя на нас; Джульетта быстро залепетала по-итальянски, рассказывая отцу о замечательных приключениях на корабле, который привез ее домой, но он не обращал на нее ни малейшего внимания и, казалось, даже не слышал.
– Ах, мой муж и господин, – снова начала я, чувствуя, что слезы закипают у меня на глазах, – здесь ваша жена Франческа и ваши дети. Посмотрите, они рядом с вами. Нам вас очень не хватало. Почему вы ничего не скажете нам?
Он пошевелился в кресле. Я почувствовала, что его рука поднимается, и решила, что он хочет привлечь меня ближе к себе. Но это было не так. Его рука потянулась к моей шее, обхватила ее, пальцы впились мне в кожу, и дыхание стало покидать меня. Я закричала, и оба мальчика бросились ко мне, оторвали его руку от моей шеи и освободили меня от цепкой хватки их отца. Я зашаталась и упала на колени, до смерти напуганные дети обступили меня.
Джонни ОʼФингал молча и неподвижно сидел в кресле. Он не смотрел на нас, и казалось, что взгляд его устремлен к далекой сцене, порожденной его воображением.
Пересказывать такие вещи – значит снова переживать их. Я вижу, что мой почерк стал неразборчивым, а строчки неровными.
Упомяну еще об одном. Сегодня день рождения Джульетты. Ей исполнилось восемь лет.
Мальчик,
который не умел писать свое имя
Они вставали на рассвете. Когда окна начинали заполняться светом, вместе читали молитву в высоком школьном зале. Король Кристиан до сих пор помнит, что в старой Колдингхуз пахло деревом, словно одну часть ее распиливали на доски, чтобы построить из них другую. Летом запах дерева становился почти нестерпимо сладким. Его друг Брор Брорсон однажды сказал: «Жить в Колдингхузе все равно, что жить в бочке».
Путешествия мальчика Кристиана с его родителями Королем Фредриком и Королевой Софией остались в прошлом; дни, когда он рисовал кота Нильса и золотых рыбок в заросшем лилиями пруду Фредриксборга, остались в прошлом; его ночные разговоры с мальчиками-трубачами остались в прошлом. Он догадывался, что настанет день, когда все это прекратится и он будет жить в школе Колдингхуз под присмотром своего наставника Ханса Миккельсона. Но ему это не нравилось. Он сказал Брору Брорсону: «Прошлое уже почти до краев заполняет нас».
Его товарищи, как и Брор Брорсон, были дворянскими сыновьями. Только высокорожденных детей посылали в школу Колдингхуз. По утрам их учили латыни, немецкому, французскому, итальянскому, английскому, теологии, физике, истории и географии. За обедом они дискутировали на латыни и одном из иностранных языков. Днем занимались фехтованием, верховой ездой и играли в мяч. Вечера проводили за молитвой, и свободного времени у них не было. Дни были слишком длинными, а ночи слишком короткими. Нередко случалось, что какой-нибудь мальчик засыпал на уроке английского.
Кристиан особенно любил то время, когда послеполуденные занятия прекращались и мальчики возвращались в свои дортуары, чтобы переодеться к ужину. Не то чтобы он любил дортуар или находил удовольствие в смене одежды перед ожидавшим его неаппетитным ужином; чем он наслаждался, так это ни с чем не сравнимым ощущением собственной физической силы – умением владеть собственным телом, – которое он испытывал после фехтования и различных игр. Это ощущение длилось не дольше получаса, но, пребывая в нем, оно доставляло ему огромное удовольствие. Проведя в Колдингхузе несколько недель, он решил обратить его себе на пользу. Как часто мальчик чувствует себя хозяином всего, что он видит и чувствует? Быть мальчиком – это значит очень часто изумляться связи каждой вещи со всякой другой вещью на свете или, говоря проще, испытывать замешательство перед миром. Но здесь в череде медленно текущих дней были моменты, когда будущий Король чувствовал полную слиянность со своим предназначением на земле, когда он чувствовал, что может быть Королемили что он уже Король внутри себя.
Итак, он придумал то, что назвал «полчаса абсолютного величия».
Он брал остро заточенное перо, лист веленевой бумаги и, зная, что его рука будет точна в каждой линии и завитке, чувствуя, как бурлящая в нем энергия в преображенном виде изливается на бумагу, снова и снова выводил свое имя каллиграфическим почерком удивительной изощренности и красоты:
Его Величество Кристиан IV Король Дании
Его Величество Кристиан IV Король Дании
Его Величество Кристиан IV Король Дании
Затем он украшал повторения своего имени и титула латинским девизом, который уже выбрал для своего царствования: Regna Firmat Pietas (Добродетелью крепнет государство).
Regna Firmat Pietas
REGNA FIRMAT PIETAS
Когда начинал звонить колокол, призывающий к ужину, он подписывал страницу торопливой, но безупречной по форме KIV, иногда К4 с «4», помещенной внутрь заглавной буквы «К». Ему нравилось видеть в прекрасных начертаниях своего имени и титула каллиграфическое выражение своей внутренней сущности, и они были безупречны. В них не было дешевки. Они были прекрасны и совершенны.
Ханс Миккельсон – главный учитель, или «наставник», таково было его официальное звание, был человеком с настроением до странности переменчивым. В какие-то дни он мог быть терпеливым с мальчиками и самозабвенно делился с ними своими знаниями, словно знания эти были мягкой накидкой, которой он заботливо укутывал их плечи. В другое время (что более соответствовало его обычной манере поведения) с кислым выражением на узком лице он, с излишним педантизмом исправляя ошибки в латыни, часто пускал в ход кожаную хлопушку для мух, злобно ударяя ею по рукам мальчиков, по страницам их работ, а иногда и по их ушам. По меньшей мере один ученик Колдингхуза жаловался, что удары по ушам хлопушки Ханса Миккельсона на всю жизнь выбили из него львиную долю полученных там знаний. Другие вспоминали своего наставника с благоговением и признательностью и участливо припоминали недуг, которым страдал Миккельсон: у него слезились глаза.
Слезящиеся глаза наставника действовали на Кристиана поистине гипнотически. Он предпринял попытку определить, какие обстоятельства вызывают большее слезовыделение. Например, он отметил, что днем глаза доставляют Миккельсону больше неприятностей, чем вечером, и что если окно классной комнаты залито светом, то наставник вынужден выбирать такое место, где ни один лучик не коснется его лица. Он также приметил, что обильные слезы вызывают у наставника занятия итальянским, словно мелодичные каденции этого языка настолько не соответствуют его немузыкальной натуре, что любая попытка заговорить на нем причиняет ему страдание.
Если во время обеда дискуссия велась на итальянском, то к концу трапезы салфетка Миккельсона превращалась в мокрую тряпку. История тоже причиняла ему неприятности, как и пение кантат. Но больше всего слезились его глаза, когда он сердился. Он расхаживал по комнате, размахивал хлопушкой, бранился, а по его бледному лицу струился настоящий водопад слез, и Кристиан сформулировал теорию, согласно которой Ханс Миккельсон избрал для себя профессию, ценность коей вызывает в нем противоречивые чувства. Знания он любил, это несомненно. Но так же несомненно и то, что он не любил делиться знаниями.
Брор Брорсон был самым нелюбимым учеником Ханса Миккельсона и самым красивым мальчиком в школе – тонкие черты лица, синие глаза и копна густых светлых волос. Он хорошо бегал и ездил верхом. Но чего Брор не умел, так это писать. Отнюдь не из-за отсутствия мыслей, которые следовало записать.Например, он не хуже любого другого ученика Колдингхуза умел вести разговор на латыни. Но когда дело доходило до того, чтобы перенести мысль, факт или наблюдение на бумагу, что-то мешало ему записать их правильно. Ясное превращалось в путаницу. Его тетради были ужасны. Казалось, они принадлежат четырехлетнему ребенку. Даже с написанием собственного имени (при всей его простоте и повторяемости букв) он не мог справиться. Иногда в нем не хватало букв, и оно превращалось в Pop Брсенили в Брр Росн.Чаще всего все буквы присутствовали, но были переставлены самым невероятным образом: Рорб Сорброн, Брро Рорбсон.
– Что это такое? – спрашивал Миккельсон, стоя у парты Брора и тыча пальцем в слово Рорбсон.– Что за мешанина?