355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роуз Шепард » Любовь плохой женщины » Текст книги (страница 22)
Любовь плохой женщины
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:15

Текст книги "Любовь плохой женщины"


Автор книги: Роуз Шепард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

Пронзенная его взглядом, как бабочка булавкой, трепещущая Наоми помедлила несколько мучительных мгновений. Потом Алекс резко поднялся и, не сказав больше ни слова, повернулся и вышел.

За этой сценой наблюдал Дэвид Гарви, стоявший у окна спальни со сложенными на груди руками. Он удовлетворенно улыбнулся. Все правильно, думал он. Подобающий финал неподобающей связи.

«Значит, все», – подумал он.

Глава десятая

«Ни солнца, ни луны, ни утра, ни дня. Ни рассвета, ни заката, ни другого времени суток. Ни тепла, ни радости, ни здоровой легкости. Ни чего-то там, чего-то там, чего-то там. Мм, ни пчел. Ни плодов, ни цветов, ни листвы, ни птиц. Ноябрь» [57]57
  Стихотворение «Ноябрь» английского поэта Томаса Худа (1799–1845).


[Закрыть]
.

В полдень мрачного ноябрьского дня Наоми крадучись выскользнула из своей арендованной в Найтсбридже квартиры на общую площадку. Она пыталась вспомнить строки стихотворения, плохо выученного в давно прошедшие школьные годы и с тех пор хорошо забытого.

«Ни социальной жизни, – уныло импровизировала она, – ни друзей, ни бодрого телефонного звонка. Ни секса, ни смеха, ни любви. Ничего хорошего, коль живешь одна. Ни ума, ни смысла, ни ведра, ни коромысла. Ни просвета. Ни привета. Наоми».

Она нажала на кнопку вызова лифта, и откуда-то сверху до нее донесся сдержанный механический кашель, потом по шахте – по дыхательным путям, по страдающей одышкой груди этого фешенебельного жилого дома, который в остальное время не подавал признаков жизни, – с хрипом пронесся воздух.

В длинном коридоре стояла глубокая тишина. Плюшевый ковер поглощал каждый шаг; плотный бежевый ворс гасил колебания пола. Если за тяжелыми дверями, расположенными по обе стороны коридора, за замками и защелками и прятались люди, то слышно их не было. Дверные глазки со стеклянным любопытством упорно смотрели в пустоту. Тонкие тени собирались в рубчатых шторах, между которыми росли бледные цветы настенных светильников. В этом пространстве действительно не бывало ни рассвета, ни заката, ни другого времени суток.

Этот внушительный особняк служил пристанищем нескольким людям, крайне любящим уединение. Остальные резиденты вроде Наоми тоже вели весьма неприметный образ жизни. Редкие посетители, в какой бы час они ни пришли, должны были сначала преодолеть надежно укрепленные входные двери, потом дать объяснения скептично настроенному портье. Но приходов и уходов было мало. Через свой собственный дверной глазок Наоми видела только странно искаженных, с огромными головами посыльных с продуктами, одеждой из химчистки, свежесрезанными цветами. Теперь она делала покупки и заказывала необходимые услуги большей частью по телефону, расплачивалась кредитной карточкой и практически не покидала квартиру. А других посетителей у нее не было. Свой новый телефон она дала только своему агенту. Наоми сумела исчезнуть.

Она была женщиной состоятельной. При аккуратном обращении со своими банковскими счетами она могла бы прожить не работая еще года два. Зеркало ее матери, хранилище вспышек отвратительного характера Ирен, проданное на аукционе, принесло восемьсот фунтов. Ветвистый канделябр, исключительно уродливый предмет, ушел за пятьсот. Но именно крошечная китайская табакерка, не больше двух дюймов в высоту, прикарманенная Наоми по чистой случайности, привлекла внимание эксперта. «Очень симпатичная вещица», – произнес он понимающе. Наоми, склонив голову набок, попыталась разглядеть в табакерке то, что видел он, но не смогла. В результате за это совершенное, ручной росписи фарфоровое изделие пекинской Императорской мастерской восемнадцатого века (как было объявлено аукционистом) коллекционер восточных искусств заплатил почти сто тысяч фунтов.

И таким образом то, что Наоми считала мелким воровством, приняло масштабы дерзкого ограбления: она обчистила своего старика на кругленькую сумму в сотню штук. Мысль об этом даже сейчас вызывала у нее головокружение. Она в равной мере стыдилась и гордилась содеянным, но в основном она испытывала благодарность за деньги.

Однако не это преступление вынудило ее скрыться. Если бы отец обнаружил пропажу, если бы он имел малейшее представление о стоимости этой безделушки, если бы он пустил по ее следу полицию, если бы ее стали допрашивать, то она просто поклялась бы, что отец сам подарил ей табакерку.

Она пряталась не от закона, а от Дэвида Гарви, от отвращения, которое вызывало в ней одно это имя, от следов ее собственного вероломства и глупости. На самом деле Наоми пряталась от самой себя, только не могла себе в этом признаться.

Через агентство она сняла на шесть месяцев квартиру некой миссис Николс, вдовы, которая вроде бы сейчас путешествовала по миру, и стала жить так, как ей казалось жила миссис Николс – тихо и уединенно. В квартире ничто не ранило женственности Наоми, как ничто не коробило ее вкуса. Здесь она спала на огромной кровати под старинным кашемировым покрывалом. Она ходила босиком по турецким коврам. Когда она отдергивала пышные занавеси из тафты, дневной свет попадал в гостиную, отделанную в золотых и кремовых тонах, с мягкими креслами, филенчатыми дверями, подсвечниками венецианского стекла и стенами, уставленными книгами – зачитанными, с потрескавшимися корешками, с эмоциональными пометками на полях.

Наоми нравилось притворяться миссис Николс, большая часть личных вещей которой была закрыта в кладовой, но чей свадебный портрет, стоящий на лакированном столике, свидетельствовал, что невеста была миловидна, скромна и в высшей степени разумна.

Ныне почивший мистер Николс был предельно разборчив при выборе жены. Было совершенно ясно, что миссис Николс, а точнее, миссис М. Николс (Мэри? Марджори? Мэв?) не была женщиной, которая могла бы сбежать с любовником в два раза моложе себя. Со всей очевидностью было понятно, что никогда миссис Николс, сонная и бессильная, не согласилась бы на секс с отцом своего юного любовника, не подставила бы себя под его член и не стала бы, всхлипывая, молить его заполнить, если только он сможет, дыру в ее существовании. (Можно было не сомневаться в том, что в существовании миссис Николс дыр не было.)

Только такая порочная женщина, как Наоми, могла попасть в моральную зависимость от типа вроде Дэвида Гарви – мужчины, столь уверенного в неотразимости своей сексуальности, что слово «нет» приводило его в бешеную ярость и заставляло жестоко мстить.

Или у нее просто приступ паранойи? Наоми так не думала. Вероятно, она преувеличивала предрасположенность Дэвида к злу; он был высокомерным, самодовольным дерьмом, но и не более того. Однако Наоми была не права, когда пыталась убедить себя, что теперь не в его силах было причинить ей вред. Потому что в любой момент, движимый обидой или завистью, злобой или простым желанием похвастаться, он мог сделать всеобщим достоянием шокирующую правду. Он мог сказать: «Я там был, я это делал». Это могло дойти до Кейт. И до Алекса. А если об этом узнает Алекс, думала Наоми, то ее жизнь будет кончена.

Дэвид приходил к ней второй раз, в воскресенье вечером, и нашел ее сидящей у окна – неподвижная, холодная как смерть. Она хотела его? Само собой, она хотела его! Наоми, покачиваясь взад-вперед, баюкая, словно мертвого ребенка, свою тоску, лишь пожала плечами: больше это не имело никакого значения.

Если бы она хоть как-то воспротивилась, крикнула, топнула ногой, ударила бы его, то Дэвид, скорее всего, справился бы с этим. Но погруженная в апатию Наоми отдалась бы ему без звука. Так вот, с этим Дэвид Гарви справляться не умел. И, должно быть, при воспоминании о том вечере, о ее нежелании отказываться у него до сих пор сводило зубы.

На следующее утро Наоми умоляла Джона подвезти ее до города. И еще: «Одолжи мне пятьсот фунтов, – попросила она, положив руку ему на плечо, подергивая его за рукав. – Я верну, когда снова встану на ноги». Наоми всегда, все эти годы чувствовала в нем, но еще ни разу не проверяла определенное величие души, свободу духа. Она предполагала, что он тут же, без лишних вопросов выпишет ей чек на требуемую сумму – так и случилось. Он только попросил ничего не говорить Джеральдин.

Наоми сняла номер в гостинице и провела там две недели. В состоянии еле сдерживаемой паники она почти не выходила из номера, полагаясь только на гостиничное обслуживание, в результате чего ее счет вырос до астрономических размеров, и ожидая, когда ей улыбнется удача. Невероятно, но удача ей действительно улыбнулась – да так широко, как она и не мечтала.

Итак, кое-что было достигнуто – и столь много было принесено в жертву. Она оказалась в проигрыше. «Отличная работа, мисс Маркхем», – сказала она, обращаясь к своему отражению в тонированном зеркале подошедшего лифта. Распахнув шерстяное пальто, Наоми разгладила клетчатую мини-юбку от Феррагамо, отлично смотревшуюся с черным свитером, плотными черными колготками и черными полусапожками на шпильках, и затянула ремень на своей похудевшей талии потуже. «Наделала же ты дел», – добавила она.

– Куда-то направляетесь? – спросил дежурный портье Дуглас, когда Наоми обогнула пальму в горшке и очутилась в мраморном фойе. Этот вопрос, слишком бессмысленный, чтобы на него отвечать, она намеренно оставила висеть в воздухе в надежде пресечь дальнейший разговор. Дуглас был одним из тех людей, которые подавляют своей веселостью. Он постоянно отпускал шуточки, любил дразнить девушек и был неотвязным, как полиомелит. Модная одежда Наоми всегда давала ему повод съязвить. Вот и сейчас он провокационно уточнил: – В килте?

– Да, Дуглас, в килте. – Наоми решила, что если он спросит, как она ожидала, что надето у нее под килтом, то она добьется его увольнения.

Однако Дугласу хватило ума этого не делать. Он лишь насмешливо сдвинул свою шляпу набекрень и проводил Наоми на улицу.

Как и было обещано, у входа ее ждала машина: белый «мерседес» с водителем. «Приглашаю тебя на обед, – позвонила ей Ариадна. – С тобой кое-кто хочет встретиться. Это важно. Постарайся выглядеть как можно лучше».

Для Наоми выглядеть как-то иначе было просто невозможно. И потому эта инструкция только сбила ее с толку. Гораздо понятнее было бы, если бы ее попросили одеться понаряднее, одеться поскромнее, выглядеть модно, выглядеть шикарно. В результате Наоми сменила дюжину нарядов, прежде чем остановилась на шотландке в складку.

Водитель, по крайней мере, оценил ее выбор: когда она усаживалась на заднее сиденье, он через плечо окинул ее одобрительным взглядом. Не такой бесцеремонный, как Дуглас, более приземленный, с преувеличенной скромностью и с нарочитым видом человека, знающего свое место, водитель, включив первую передачу и отъехав от обочины, сделал замечание относительно погоды и плотности лондонского дорожного движения.

– Да, – сказала Наоми и закрыла глаза.

От обогревателя волнами исходило тепло. Ее охватило глубокое оцепенение. «Вот меня везут на роскошный обед, – думала она. – У меня есть деньги на одежду, на машины и на путешествия. Я могу делать все, что захочу, и при этом мне не надо никого ни о чем спрашивать. Моя карьера, может быть, еще не совсем завершилась (обед с Ариадной не мог быть праздным мероприятием: Ариадна никогда не обедала ради удовольствия). А я несчастна как грех».

Наоми вдруг вспомнила момент абсолютного счастья. Она увидела себя в постели, свернувшуюся калачиком возле Алекса, одетую в его футболку и махровые носки. Они ели пиццу из коробки. Никакие деньги не смогли бы купить ту любовь и близость, которые она предала. И теперь она не могла объяснить себе, зачем она это сделала, зачем разрушила свое счастье.

«Я отдала бы все на свете, чтобы повернуть время вспять», – думала Наоми. Но это никому было не под силу.

Войдя, Элли так хлопнула дверью, что весь дом узнал о ее приходе, но основное потрясение пришлось на спальню, расположенную этажом выше. Элли стояла в прихожей и мрачно принюхивалась к запаху новизны: свежей краски, штукатурки и пиленого дерева. Почему-то квартира не была похожа на жилище и менее всего – на ее жилище.

В негостеприимной гостиной голые доски пола докладывали о ее раздраженных передвижениях. Солнце и ветер, запутавшиеся в ветвях больной липы под окном, разрисовали стену подвижными узорами. Яркость первозданной отделки била Элли по глазам. В соседней квартире ребенок включил на полную громкость что-то пронзительное и немузыкальное; чья-то стиральная машина взревела, отжимая носки и штаны. На деревянной доске, уложенной между двумя стремянками, расставлены были банки с матовыми эмульсиями, радио, малярный валик. Рабочие, как они называли себя (смешно!), должно быть, ушли в кафе на перерыв.

Элли постояла несколько секунд, глядя то в окно, то на ящик, заполненный обломками обрешетки и кусками штукатурки, то на обугленное дерево и горелую ткань. Потом она промаршировала к дальнему окну, чтобы оценить состояние сада: оказалось, что он превратился в строительную площадку. Она заставит отделочников убрать весь этот бардак, когда они соизволят наконец хоть что-то сделать. И почему больше никто не гордится своей работой и ее результатами?

Элли была сердита как никогда. С понедельника дела шли из рук вон плохо, а конца недели еще не видать. Вчера вечером в Гручо-клубе она случайно встретила Дэвида Гарви. Он сидел на диване, небрежно раскинувшись и вытянув длинные ноги. При виде Элли он вяло приподнял руку в жесте, который лишь с натяжкой можно было назвать приветствием – если бы он показал ей язык, то и тогда она не почувствовала бы себя более оскорбленной. Затем Дэвид вновь обратил все свое внимание на роскошную рыжеволосую девушку. Он делал вид, что читает линии на ее ладони: несомненно, девушке было предсказано чудное времяпровождение в постели с высоким симпатичным незнакомцем и сексуальный марафон на всю ночь.

А сегодня утром, когда Элли стремительно неслась в новых высоких сапогах на шпильках вдоль берега реки от подземной парковки к «Глоуб Тауэр» (ветерок дерзко играл розовой меховой оторочкой ее жакета), к ней привязалась банда бездельников. Сначала они упрашивали ее «вынуть сиськи, чтобы парни посмотрели». Не удовлетворившись этим, они оскорбили Элли еще больше, весьма красноречиво показав, как изменилось их мнение о ней при более близком рассмотрении («Не вынимай сиськи, чтобы парни не пугались»). Если бы зеркальце не поделилось с ней немедленно куда более радостной правдой, она бы испугалась, что начинает понемногу терять привлекательность.

Прибыв на свое рабочее место в ужасном расположении духа, она обнаружила за своим столом несносную Дон Хэнкон, перед которой стоял пластиковый стаканчик с капуччино и блюдце с тостом.

– Но сейчас моя неделя, – возмутилась Элли, на миг потеряв самообладание, чего с ней почти никогда не бывало; ее нижняя губа предательски задрожала. – И вообще, это мой стол. Я первая его заняла.

У безнадежной Дон было круглое лицо; кто-то сказал бы – симпатичное, но с точки зрения Элли абсолютно непривлекательное (оно просило кремового торта, считала она). Также Дон обладала жеманными манерами, обманчиво невинным цветом лица и той ничем не обоснованной уверенностью, которая может поднять ее на самый верх.

– Но, Элли, – ответила Дон безупречно вежливо, но с многострадальным видом и вздохом из глубины груди, поигрывая ключами и не отрывая глаз от монитора, – я работаю над большой статьей для завтрашнего номера. В ней я постараюсь доказать, что «Роллинг Стоунз» пора исчезнуть со сцены. За этих дедушек рока становиться уже просто стыдно. Музыка каменного века никого не интересует. Может, ты проглядишь статью, когда я закончу? Мне было бы очень важно узнать твое мнение. Ведь ты принадлежишь к их эре. Да, я понимаю, что тебе нужно передать редакторам свой материал, но у нас кто первый пришел, тот и сел, помнишь? И Пэтти специально просила меня серьезнее отнестись к этой статье.

– Это невыносимо! – так отреагировала Элли и ворвалась в кабинет Хендерсон, требуя срочного вмешательства старшего редактора.

– Элли, будь добра, сначала постучись, – сделала ей выговор Пэтти, – а потом дождись разрешения войти. И не злоупотребляй моей дружбой в рабочей обстановке. И вообще, в чем проблема? Почему ты не напечатала свой материал дома? Раньше ты всегда так делала.

Верно, согласилась Элли, но то было в старые, добрые, давно минувшие, счастливые времена, в те безмятежные дни, когда у нее был дом. Сейчас в квартире уже можно было жить, но вот ее кабинет еще только предстояло отремонтировать и оборудовать.

В конце концов ей пришлось выслушать от Пэтти лекцию о необходимости задать новый тон для «Глоуба» и о том, что нужно придерживаться более современных, молодежных взглядов (и это говорила женщина, которая больше никогда не увидит свои сорок девять лет и одиннадцать месяцев). Элли подозревала, что Пэтти разузнала каким-то образом о ее с Дэвидом «контакте» в тот последний вечер в Италии, и теперь раненая гордость не давала Хендерсон покоя. А как еще можно было объяснить перемену в их отношениях?

Возмущенная до глубины души, не сумев отогнать от компьютера младшего редактора, утверждавшего, что он работал над обзорной статьей, Элли скользнула на место корреспондента из отдела религии, который отошел, очевидно, чтобы прочитать кому-нибудь проповедь, напечатала и отправила редактору свою колонку с максимально возможной скоростью и вылетела из офиса.

– Сука, – пробормотала она, глядя на свой сад. Этот эпитет прекрасно подходил и к Пэтти, и к Дон. Но: – Кого еще нелегкая принесла? – прервал ее размышления звонок в дверь.

– Это я, – ответил прыщавый юнец в куртке с капюшоном. Он стоял на крыльце, робко переминаясь с ноги на ногу, и держал перед собой, словно прикрываясь, большой кусок картона или фанеры, завернутый в коричневую бумагу.

– Я и сама вижу, что это ты, – кисло заметила Элли. – Значит, поджигатель возвращается на место преступления?

– Не будьте такой злопамятной, Элли. Я же не специально. Это был несчастный случай. Такое с любым могло произойти. И мне еще повезло, что я остался в живых.

– Это ты так считаешь. Зачем ты сюда явился, пироман чертов?

– Хотел извиниться. И еще я кое-что вам принес. – Он покачал в руках свой внушительный сверток. – Можно войти?

– Ну хорошо, раз уж тебе так хочется, – смилостивилась Элли. Она провела его в гостиную, в душе радуясь, что у нее появилась компания. – Только не балуйся со спичками, слышишь меня?

В гостиной она не самым элегантным образом уселась на свернутый рулоном ковер и сложила руки на груди.

– Полагаю, ты хочешь, чтобы я снова взяла тебя на работу. Так вот, даже не мечтай. И не проси у меня рекомендательных писем. Потому что совесть не позволяет мне рекомендовать тебя кому бы то ни было.

– А-а, нет, я совсем не хочу у вас работать.

– Интересно почему? Я ведь хорошо относилась к тебе. Я была очень неплохим работодателем.

– Да, вы мне платили, если вы это имеете в виду. Но я не собираюсь наниматься к вам на работу, хотя с вашей стороны было очень любезно сделать мне такое предложение. Нет, я отлично устроился. Я убираюсь в доме Маклинов.

– И ты еще не подпалил их жилище? Какая выдержка!

– Он был случайностью, Элли, тот пожар. У меня нет привычки… Да, так вот, мой подарок. В качестве извинения. – Он сорвал обертку, открыв взору Элли такую ослепительно-яркую картину маслом, что у нее перехватило дыхание и она вынуждена была прикрыть на миг глаза.

– Как… абстрактно, – только и смогла вымолвить Элли.

– Значит, вам понравилась моя картина?

– Это ужасно.

– Спасибо, – ответил Тревор, скромно склонив голову. – Должен признать, что я и сам весьма доволен этой работой. Я назвал ее… – он прикрыл рот кулаком и прочистил горло: – «Анархия в миру».

– Скажи, а ты пользовался кистью? Или просто выдавливал краску из тюбиков прямо на холст? Что здесь вообще изображено?

– А что вы сами видите?

– Ламу в пижаме, спускающуюся по лестнице. – Элли похлопала себя по карманам, вытащила сигареты и вставила одну в губы цвета белладонны. – У тебя нет огонька? Ой, что это я говорю. Нет-нет, не надо.

– Здесь изображено то, что видит сам зритель, Элли. В этом притягательность картины и ее смысл.

– Понятно. Что ж, по крайней мере, ты рисовал красками, славный старомодный консерватор. Мне казалось, что ты скорее воспользуешься крысиными зародышами в качестве средства выражения. Или свиными головами в формальдегиде. Или детской рвотой. На самом деле я и не думала, что в наше время еще пишут картины. Кажется, сейчас все делают инсталляции? Знаешь, всякие там веревки с грязным бельем. Или поля, заставленные молочными бутылками.

– Вы можете повесить ее… – Тревор оглянулся, визуализируя возможный результат. Судя по его лицу, он думал: «На этой стене выглядело бы отлично. И на этой. И вот на той». – Вот сюда. Или сюда. Или вот сюда.

– Я как следует обдумаю этот вопрос. Если только ты не передумаешь и не подаришь ее своим новым работодателям. Как их звать?

– Маклины.

– Да, Маклинам. Раз они так хорошо относятся к тебе.

– Нет. Для них я намалюю другой холст. А этот для вас. Я подписал его. Когда-нибудь он будет стоить состояние.

– Неужели?

– И кроме того, я спрашивал Маклина, не хочет ли он заказать мне картину для столовой, и он сказал, что не сейчас.

– Похоже, он не очень-то увлекается искусством.

– Зато его жена увлекается. Кэролайн Маклин. Она страшно любит искусство. Когда она идет бродить по галереям, то надевает длинные платья из батика и сандалии и повязывает волосы цветными шарфами. На прошлой неделе она была во Флоренции, тащилась от картин Масаччио. Деньги в основном у нее, насколько я смог понять. Она наследница какого-то пластического хирурга или что-то в этом роде. Она всегда тратит кучу денег на дом, все меняет интерьеры. Ну а он тоже не теряет времени: пока ее не было, принес кое-что в дом. Вернее, привел под покровом темноты. Я знаю об этом, потому что застукал их за этим делом. Пошел в спальню снять грязное белье, а там они – прямо на супружеской кровати.

– Как это отвратительно, – с чувством сказала Элли, хотя в глубине души считала, что женщина, которая носит батик, сама виновата в измене мужа.

– Вот и я так подумал. Я сказал им: «Не обращайте на меня внимания, продолжайте, я всего лишь слуга». Хотел все обратить в шутку, понимаете? А она была довольно симпатичная, скромняшечка такая, девчонка эта. Совсем молоденькая. С кукольным личиком. Она могла бы найти и кого-нибудь получше. Конечно, он еще вполне ничего для сорокалетнего старикашки, но постоянно шмыгает носом.

– Шмыгает носом, говоришь?

– Недавно он мне сказал: «Мы ведь с тобой оба современные мужчины, да, Тревор?» Я сказал: «Конечно, мистер Маклин». Он сказал: «Я уверен, что могу положиться на твою сдержанность». Я сказал: «Конечно, мистер Маклин». Он сказал: «Пожалуйста, зови меня Фергас. В нашем доме не принят официальный тон». Я сказал: «Как вам угодно, мистер Маклин. То есть Фергас». Я думаю, надо будет еще раз спросить у него насчет заказа на картину. Теперь-то я в более выгодном положении.

– Тревор, – провозгласила Элли, поднимаясь, – ты заслужил чашку чая. Нет, не спрашивай меня почему. Но ты все-таки настоящее сокровище. Забавно, я всегда говорила, что выгоню тебя, а кончилось все тем, что это ты выгнал меня из моего же дома. Ну ладно, а теперь пойди поставь чайник. Ой, нет-нет, не прикасайся к плите. Выпьем-ка мы лучше вина, так будет безопаснее. Что бы тебе хотелось? Капельку словенского «Совиньона»? А потом ты поподробнее расскажешь об этой милой чете Маклинов. Так как, ты говоришь, его зовут – Фергас? Шмыгает носом? Скоро должны появиться эти бездельники рабочие, и я попрошу их вбить в стену гвоздь. Моя чудная новая «Анархия» должна висеть на самом видном месте.

Кейт не была голодна, и поэтому она поделилась своим сандвичем с задиристым семейством уток. Она отламывала куски булки и перебрасывала их, с плохой координацией и бестолково взмахивая рукой, через металлическую ограду на топкий берег озера, который истоптали и превратили в жижу большие перепончатые лапы.

– Иди отсюда, толстушка, – отчитывала Кейт самую крупную утку. – Это было не тебе, а той маленькой уточке. О черт! Промахнулась. Надеюсь, им можно есть тунца. Как ты думаешь?

– Я думаю, они едят почти все. Вряд ли они чрезмерно разборчивы в еде. – Джон засунул руки в карманы и откинулся на спинку скамьи – той конструкции из деревянных планок и ржавых железных завитков, что столь типична для общественных парков, – и уткнулся подбородком в шарф. Мелкие волны, с хлюпаньем набегавшие на берег, отбрасывали на его сосредоточенное лицо брызги света, что придавало его чертам особую прозрачность и тонкость. Казалось, он не мог смотреть на Кейт – может, оттого, что его все время что-то отвлекало (вероятно, золотистые косы плакучих ив), или потому, что он пытался справиться с эмоциями.

– Я спросила у продавца в закусочной: «А как ваши бутерброды с тунцом соотносятся с бережным отношением к дельфинам?», – рассказывала Кейт – просто, чтобы что-нибудь рассказывать. Только с Джоном она была женщиной во всех смыслах. В его обществе она становилась сочной блондинкой, к чьей сигарете мечтали поднести зажигалку все мужчины мира; она превращалась в знойную тициановскую красотку, которой всегда уступали место в метро и в автобусе. Внимательность Джона к Кейт заставляла ее быть внимательной к себе, отчего она порой чувствовала себя неловко и неестественно (она не знала, как относиться к этой новой, желанной персоне, которой она теперь стала), и в результате Кейт теперь не узнавала свой голос. – Он ответил: «Мадам, наши бутерброды весьма дружелюбны и вряд ли станут вредить дельфинам».

– Ты ведь не надеялась найти «зеленую» закусочную?

– Нет, конечно. Я даже рада, что бутерброды не зеленые. Но меня действительно беспокоит то, что вместе с тунцами в эти ужасные сети могут попасться и дельфины.

– Лично мне тунец никогда не нравился. Я люблю лосося. И желательно консервированного.

– Я знаю, так гораздо вкуснее – есть из банки, правда? Только я обычно не признаюсь в этом. Что о нас подумают? Что у нас грубые вкусы? Предполагается, что настоящее лакомство – это свежий лосось.

– В наше время их всех выращивают на фермах. Выросший в естественных условиях лосось совсем другой на вкус.

– О, я придумала для тебя вопрос. Тинда.

– Легко. Это молодой лосось, который провел на море только одну зиму.

– Надо будет еще раз съездить на море.

– Одинокое море и небо.

– А как называют половозрелых лососей?

– Тут я лох.

– Правильно.

– Что правильно?

– Они называются лохи. Теперь ты загадывай.

– Сейчас подумаю. – Джон дотянулся до руки Кейт, положил ее вместе со своей рукой в карман пальто и стал смотреть на то, как утки рисовали на холодной, будто застекленной картине неба остроносый треугольник. Добравшись до маленького, заросшего деревьями острова посередине озера, утки опустились на землю и деловито заходили взад-вперед вперевалочку, как старые толстые дамы, нагруженные покупками. – Ага, придумал. Пугри.

– Какое некрасивое слово. Это что-то съедобное?

– Абсолютно несъедобное.

– Я бы закричала, если бы увидела это?

– Вряд ли.

– Это такое животное?

– Нет.

– В этом можно жить?

– Ну-у… – Джон наморщил нос, сощурил глаза. – Можно так выразиться, в переносном смысле.

– Как, например?

– Допустим, можно было бы сказать: «Он практически жил в пугри».

– Но это не здание?

– Нет, это не здание. Все, ты задала свои пять вопросов.

– Не пять, а четыре. И один уточняющий.

Под влиянием неожиданного наплыва чувств Джон наклонился к Кейт и поцеловал ее мягкую щеку.

– Ты замерзла.

– Нет, ни капельки. – (Кейт почти никогда не мерзла. В ее теле всегда быстро бежала горячая кровь. Это он, худой мужчина, чувствовал холод до мозга костей.) – Я в порядке. Значит, ты это носишь?

– Лично я не ношу.

– Да, но в принципе мог бы.

– Мог бы. И выглядел бы в нем крайне привлекательно.

– Ага, значит, это «он», а не «она» и не «они». Это не обувь. И не брюки. Это шляпа?

– Близко к этому.

– Судя по названию, это что-то индийское. Это тюрбан?

– Угадала.

– Итак, у меня еще одно очко!

– Угу.

Вздохнув, она положила голову ему на плечо. Этот вариант игры в двадцать вопросов, в который они играли, был суррогатом, заменой других двадцати куда более насущных вопросов – например, что им делать, как, когда и где встречаться, – ответить на которые они не могли.

В этом странно пустом парке, где-то между ее домом и его, в самый глухой день недели, в самое глухое время года они, оба со странно пустыми головами, встретились, чтобы прийти к компромиссу. За их спинами скользили по дорожке сухие листья. У дальнего края газона незаметно для глаза гнила заброшенная эстрада. Где-то неподалеку какой-то мужчина свистел и подзывал к себе собаку по кличке Рыжий.

– Ребенком, – вспомнилось Кейт, – я мечтала иметь собаку. Но теперь я ни на кого не променяю своих Пушкина и Петал.

– Когда мне было девять лет, у меня был хомячок-песчанка – признался Джон. – Его звали Джерри. И я выпускал его в гостиной побегать. На ковре его почти не было видно – у нас был такой яркий, цветистый, бронзово-золотистый ковер, – особенно, когда он не двигался. Однажды я опустился на пол, чтобы поискать его под радиолой, и нечаянно придавил его коленом.

– С ним ничего не случилось?

– Разумеется, случилось. Я убил его.

– Как это ужасно. – Кейт представила себе потрясенного мальчика, легковозбудимого подростка в очках, и сочувственно сжала в кармане пальцы Джона.

– Я чувствовал себя убийцей. Нет, даже хуже, чем убийцей. Болваном. Бесполезным существом. И тогда мне все стало ясно. Я понял, какой будет вся моя жизнь. Я был таким неуклюжим, таким неумелым. И если я любил, то убивал. Моя мать всегда говорила: «Этот ребенок сведет меня в могилу». И потом она умерла. Четыре года я был убежден, что в этом был виноват я. Всем, к кому я чувствую привязанность, я приношу несчастье.

– Ох, что за глупости ты говоришь! – запротестовала Кейт и уткнулась головой ему в грудь. Его шарф из грубой материи колол ей щеку.

Когда Джон говорил, прижавшаяся к нему Кейт чувствовала, как слова, кипя, вырывались из его груди.

– Я боялся, что с тобой будет то же самое. Что я раздавлю тебя.

Кейт, взъерошенная и порозовевшая, подняла голову, чтобы поймать его взгляд.

– Как меня зовут? Мягкотелый моллюск? Надеюсь, что я все же более крепкая. Я уверена в этом. И я отвечаю за свои поступки. – Она прижала руку к сердцу – В этом деле я принимала решения в той же степени, что и ты.

– Как бы я хотел очутиться сейчас с тобой в постели, – сказал Джон низким голосом, за которым скрывались едва сдерживаемые эмоции и который вызвал в Кейт мгновенную физиологическую реакцию (ей показалось, что чья-то рука сжала ее внутренности).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю