444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Городской голова. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 19)
Городской голова. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 30 июля 2026, 07:00

Текст книги "Городской голова. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Роман Тард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)

Я слушал и не верил ушам. В Бережанске тысяча восемьсот восемьдесят первого года тридцатидвухлетняя вдова, ведущая собственное мануфактурное дело, лично проводящая переговоры, обученная бухгалтерии отцом, знающая наизусть все условия контрактов. В моём Нижнеярске это было бы «деловая женщина», обычное явление. В Бережанске – это было исключение из исключений.

– Варвара Алексеевна, – сказал я, – я хочу продлить контракт. На те же условия. На новый год. С одним дополнением.

– Каким?

– Мы в Бережанске планируем расширить больницу. Это пока проект, но он идёт. Земский врач Вебер собирает документацию. Если всё пойдёт, как я надеюсь, через год у нас будет не двадцать коек, а тридцать или тридцать пять. Значит, потребность в перевязочном материале, простынях, рубашках больным вырастет. Я предлагаю: в новом контракте указать, что если потребность в полотне вырастет, мы закупаем больше по той же цене, до двухсот аршин. Это даёт вам объём, а нам гибкость.

Варвара посмотрела на меня. Тихо. Взвешивая.

– Это разумное предложение. Но у меня уточнение.

– Слушаю.

– Если вы хотите вырасти до двухсот аршин – это уже не мелкий контракт, а крупный. Я готова дать скидку: не по двенадцать копеек за аршин, как в старом контракте, а по десять. Это сэкономит городу двадцать рублей в год. Но при условии, что вы платите в срок, не через три месяца, как было в прошлом году (да, это было – мой муж терпел, но я бы не терпела), а в течение месяца после поставки. Это моё условие.

Я помолчал. Она только что назвала конкретную старую проблему (просрочка платежей), выставила условие (оплата в срок), предложила уступку (скидка два копейки за аршин), – и всё это за полминуты, без запинок, без церемоний. В Нижнеярске я бы за такой стиль пожал ей руку и предложил вступить в мою команду.

– Варвара Алексеевна, – сказал я, – ваши условия принимаются. Оплата – в течение месяца после поставки. Скидка до десяти копеек за аршин при объёме от ста шестидесяти до двухсот аршин. Контракт составим на следующей неделе. Сычёв его подготовит, я подпишу.

– Хорошо. Я буду ждать.

Мы допили чай. Я встал.

– Благодарю за приём, Варвара Алексеевна. И – за деловой разговор.

– Павел Андреевич, – сказала она, – вы не похожи на городского голову.

– В каком смысле?

– В том, что вы пришли сами. Прежний присылал секретаря. Или даже не секретаря, а писаря. И разговаривал через записки. А вы пришли лично, за сорок минут разобрались в нашем деле и подписали со мной контракт – с выгодой для обеих сторон, быстро, разумно. Это новый стиль.

– Я предпочитаю лично. В делах – особенно.

– Похвально. Не обычно, но похвально.

Она смотрела на меня – твёрдо, прямо, с тем ясным серым взглядом, который я уже запомнил. В этом взгляде не было ни кокетства, ни заискивания, ни обычной купеческой вежливости. Была – равная оценка. Она смотрела на меня как на делового партнёра, с которым она может разговаривать на одном уровне.

И мне это нравилось. Больше, чем я хотел себе признать.

– Варвара Алексеевна, – сказал я у двери, обернувшись, – если у меня появятся ещё городские нужды, связанные с тканями, я обращусь. Напрямую. Без писарей и записок.

– Буду ждать, Павел Андреевич.

Я вышел. На лестнице оглянулся. Через приоткрытую дверь увидел её ещё раз: она стояла у стола, смотрела в папку с контрактом, что-то там отмечала карандашом. Профиль – строгий, сосредоточенный.

Я сбежал вниз. Мимо Ивана Прокофьевича – кивнул, вышел на улицу. Сел в дрожки.

И подумал: стоп. Стоп, Ракитин. Ты в теле сорокадвухлетнего купца, у которого жена умерла два года назад. Тебе – тридцать восемь (по-настоящему). Ты в середине сложнейшей операции по выживанию и созиданию. У тебя двести задач, кирпичный завод, воскресная школа, долги, Гордеев, охранное отделение на горизонте, дочь в Петербург, сын с народовольцем. У тебя нет ни времени, ни права на то, чтобы оглядываться на тридцатидвухлетнюю вдову, как бы она ни смотрела.

И всё-таки я оглянулся ещё раз. Мимо фасада её дома. Только один взгляд. И дрожки тронулись.

Это – запомним на потом. На когда-нибудь.

Двадцать девятого июня, в пятницу, я работал в кабинете в управе до поздней ночи. Сычёв ушёл в семь. Писари – в восемь. К девяти в здании остался я один. Сторож внизу у двери, и я на втором этаже, в кабинете, при одной свече.

Я подводил итоги.

Передо мной лежало два листа. Первый – «Сделано за первые четыре месяца». Второй – «Что впереди».

На первом я писал – карандашом, которым теперь умел писать похоже на почерк Стрешнева (не идеально, но правдоподобно):

Паводок – пережит. Потери: один погибший (Тимофей Ильич, 78 лет). Двенадцать семей без крова, все расселены. Дамба – укреплена. Авторитет в городе – заработан. Кашин перешёл на нейтральную сторону, Зубова убрал, новый пристав Добросклонов.

Гордеев – нейтрализован. Перемирие до лета 1882 г. Мельников – обезврежен (перешёл к Гордееву, но факт признан и включён в мою игру). Козыри с моей стороны – три: лесопилка, трактирные обороты, петербургский зять. Козыри с его стороны – копии расписок Мельникова. Патовая ситуация в мою пользу в ближайший год.

Земля у Лесного оврага – возвращена городу. Юридически чисто. Козлов – жив, в безопасности. Купчая аннулирована.

Долг Цукерману – 8 000 + проценты. Первый взнос внесён (500). Платёжный график: по 500 до октября, по 1 000 с октября. Погашение – к лету 1882 г. Цукерман лояльный партнёр, предлагает участие в будущих проектах.

Кирпичный завод – в проекте. Морозкин в партнёрстве (20 000 ₽). Глина есть, место есть, чертёж есть. Инженера ищем через Вебера (кузен в Дерпте). Запуск – к весне следующего года, если всё пойдёт.

Воскресная школа – в проекте. Краснов – учитель. Серафим – помещение. Программа утверждена. Открытие – октябрь.

Союзники: Сычёв (секретарь, лоялен полностью), Вебер (врач, единомышленник), Морозкин (партнёр, соратник), Краснов (учитель, благодарный), Кашин (исправник, нейтральный, но склоняющийся), Серафим (настоятель, уважающий), Сапожников (хозяин нижнего города, на «пока»).

Семья: Анна – едет в Петербург в сентябре на Бестужевские курсы. Николай – под контролем, с Залесским сделано предупреждение. Аграфена Тихоновна – приняла.

Я перечитал. Длинный список. Четыре месяца – неплохо.

Потом второй лист. «Что впереди»:

Кирпичный завод – от проекта к реальности. Договор с Морозкиным у нотариуса. Инженер. Стройка – осень-зима. Запуск – весна. Первые кирпичи – лето 1882 г.

Воскресная школа – открытие в октябре. Программа. Ученики. Поддержка.

Городская газета – идея, которую надо превратить в план. Еженедельник, четыре полосы, типография. Очень сложно. На первый раз – хотя бы ежемесячные листовки с объявлениями и санитарными рекомендациями.

Долг Цукерману – погасить до лета 1882 г. График соблюдать.

Катенька и Серёженька в Москве – нерешённая проблема. Начать высылать деньги – хотя бы по двадцать рублей в месяц. Ребёнку пять лет. Через два года нужно будет устраивать в ученье.

Медицинский прогресс – подписка на журналы для Вебера. Расширение больницы – в перспективе года.

Гордеев – перемирие год. Потом – что-то будет. Готовиться. Собирать дополнительные козыри. Искать способ не уничтожить его (это невозможно и контрпродуктивно), а оттеснить. Заставить стать одним из многих, а не одним-единственным хозяином города.

Охранное отделение – появится рано или поздно. Жандармы в уездных городах уже в некоторых местах есть, скоро будут и в Бережанске. Готовиться. Не привлекать внимания. Делать всё тихо, через местные формальности, через Серафима, через городское самоуправление, а не через губернские институции.

Николай – гимназия в этом году, университет через два года. Подготовка. Выбор направления.

Анна – Бестужевские курсы. Поддержка. Деньги. Письма.

Сам – здоровье после бронхита. Периодически кашель. Аккуратнее с физическими нагрузками. Вебер советовал – умеренность во всём.

Я перечитал. Впереди – больше, чем позади. Гораздо больше. И – среди этого «впереди» была одна вещь, которую я подписал в конце, после долгого раздумья:

Возможно – Варвара Алексеевна Рязанцева. Когда-нибудь. Не сейчас. Слишком рано, и я сам ещё не готов. Но – запомнил.

Я перечеркнул эту строку. Потом – снова написал, помельче. Потом – опять перечеркнул. Смешно. Я – взрослый человек, чиновник из двадцать первого века, который пережил паводок, конфронтацию с купеческим олигархом, сделку с преступным миром, – и я не мог определиться, вычёркивать или оставлять одну строчку про вдову, с которой я провёл сорок минут.

В итоге – оставил. Мелким шрифтом. В самом низу листа. «На потом».

Потом сложил оба листа. Спрятал в папку. Папку – в потайное отделение. Туда же, где лежал дневник Стрешнева (тот, стрешневский, который я теперь понимал насквозь), тетрадка откатов (уже бесполезная – все эти карточки ушли в прошлое), расписка Цукермана (уже с первым взносом), и карточки досье на всех, с кем я имел дело.

Я встал. Подошёл к окну.

Открыл. Июньская ночь ворвалась в кабинет – тёплая, влажная, с тем особым воздухом, который бывает только в начале лета, когда день уже жаркий, а ночь ещё прохладная, и между ними тонкая граница, в которой весь мир пахнет сиренью, травой и речной водой.

За окном – Соборная площадь. Пустая. Масляный фонарь – тот самый, один из сорока двух, о которых я писал в своём первом отчёте, – горел на углу, и его неровный жёлтый свет освещал кусок булыжника и тень от столба.

Ночь была светлая. Не как в Петербурге, где в июне «белые ночи», – Бережанск лежал южнее, и у нас ночи были настоящие, тёмные, со звёздами. Но короткая. Уже к четырём утра на восточном горизонте начнётся заря, а к пяти – рассвет. Сейчас – около одиннадцати. Значит, до зари – пять часов.

Я смотрел на Соборную площадь.

С одной стороны – ратуша, где собиралась дума и где я провёл своё первое настоящее сражение с Гордеевым. С другой – собор, где Серафим перекрестил меня под берёзой после молебна и сказал «по-христиански». Между ними – фонарь, который мерцал, как будто тоже уставший от долгого дня.

Дальше – за домами – Волга. Я её не видел с этого окна, но знал, что она там. Серебряная лента в сумерках. Широкая, медленная, равнодушная к людям. Та самая, которая в апреле чуть не смыла нижний город. Та самая, на которой через два-три года будут баржи с кирпичом моего завода.

Ещё дальше – поля, леса, деревни. Глинки. Ново-Лыковская дача. Крестьяне, которые скоро – через месяц – придут мне работать. И Бережанский уезд. И Казанская губерния. И – вся Россия, огромная, неподвижная, полусонная, но постепенно – я знал, я помнил это из учебников – готовящаяся к большим переменам.

А в этом городе, в этой тёмной июньской ночи – я. Один. У окна кабинета в управе, с погасшей свечой, с папкой в ящике, с планом в голове. С надеждой. С тревогой. С какой-то странной, спокойной уверенностью, что завтра будет новый день, и в этот новый день – снова будет работа.

Я подумал о Ракитине. О Нижнеярске. О квартире, где на зеркале висела ёлочка-освежитель. О книге про городское самоуправление, которая лежала на пассажирском сиденье, когда фура. О Марине, бывшей жене. О Стёпе Лебедеве, коллеге, с которым я играл в покер по пятницам.

Всё это – было в другой жизни. Далеко. Непостижимо далеко. И – возможно, я никогда туда не вернусь. Может быть, я здесь навсегда, в этом теле, в этом городе, в этой стране. И тогда моя задача проста: построить здесь что-то такое, что будет стоить того, чтобы быть построенным.

Кирпич. Школу. Больницу. Газету. Завод. Город. Страну.

Невозможно. Всё – невозможно. Но – я начал.

И если через десять лет, через пятнадцать, через двадцать – если в Бережанске будет стоять кирпичный завод, работать воскресная школа, выходить еженедельная газета, принимать сорок пациентов в расширенной больнице, если Анна станет естественницей, Николай – юристом или врачом, Морозкин – моим партнёром в двух десятках проектов, Сычёв – правой рукой нового поколения, – тогда, может быть, это стоило всех усилий. И даже больше: стоило самой моей прежней жизни, которую я потерял в той аварии на трассе двадцать четвёртого года.

Я посмотрел на Соборную площадь, на фонарь, на тень столба, на пустой булыжник. Тишина – плотная, живая, дышащая.

– Ладно, Бережанск, – сказал я тихо, почти шёпотом, обращаясь не то к городу, не то к себе самому, не то к тому, кто, может быть, слушал: Бог, судьба, случай, моё собственное подсознание. – Поехали.

Я взял свечу – она ещё горела, её хватит, чтобы дойти до дверей. Закрыл окно. Пошёл к выходу.

В дверях – остановился. Обернулся. Посмотрел на кабинет. Стол с зелёным сукном. Стопка папок. Потайное отделение в тумбочке. Чернильница с бронзовой крышкой. Портрет нового императора на стене, без траурной ленты (её сняли неделю назад по официальному распоряжению – сорокоуст давно закончился).

Мой кабинет. В Бережанске. В тысяча восемьсот восемьдесят первом году.

– До завтра, – сказал я кабинету. И вышел.

Я спустился по лестнице. Сторож Никифор – старик лет семидесяти, бывший солдат, с седыми усами и одним выбитым зубом спереди – встал при моём появлении.

– Доброй ночи, Павел Андреевич.

– Доброй ночи, Никифор. Спасибо за службу.

– На том стоим, батюшка.

Я вышел на крыльцо. Ерофей с дрожками ждал меня – как всегда, молча, терпеливо, с зажжённым фонарём у коняка.

– Домой, Павел Андреич?

– Домой, Ерофей.

Дрожки тронулись. Мы поехали – через Соборную площадь, мимо собора, мимо ратуши, по ночной Торговой улице, к моему дому. За спиной оставался фонарь на углу управы. Перед глазами – ночной Бережанск, тихий, спящий, не знающий, что завтра начинается новая страница его истории.

Не знающий – пока. Но уже скоро узнает.

Сегодня был последний день того, что я называл про себя «первые четыре месяца». Первый тур. Разведка местности. Закрепление позиций. Первая победа в думе. Первый союзник. Первый паводок. Первый козырь против Гордеева. Первая обнявшая меня дочь.

Завтра – начинается второй тур.

Дрожки катились по ночной Торговой. Ерофей тихо напевал что-то себе под нос – по привычке, как напевают кучеры в долгие дороги, даже и в короткие. Копыта стучали по булыжнику – ровно, спокойно, в том ритме, в котором одно копыто сменяет другое, и под этот ритм можно было спать, или думать, или ничего не делать.

Я – не спал. Не думал. Просто – смотрел.

На небо – глубокое, тёмно-синее, почти чёрное, с рассыпанными звёздами. На дома Торговой – спящие, с закрытыми ставнями, с одним-двумя окнами, в которых ещё мерцали поздние свечи. На редких прохожих – двоих, троих, – которые возвращались от кого-то или куда-то, с котомками или с пустыми руками. На липовую аллею у дома купца Пышкина – листья были мокрые от вечерней росы, и в ночном фонарном свете они поблёскивали.

Это всё – было мне. Мой город. Мои улицы. Мои люди. Моя работа. Моя семья.

И – я был готов. Для того, что завтра. Для второго тура.

Дрожки повернули к дому Стрешнева. К моему дому. В окнах второго этажа ещё горел свет – значит, Анна ещё не легла, или Прохор оставил лампу в прихожей, чтобы мне не входить в темноту.

Я был готов.

Глава 23

Я вернулся в кабинет около полуночи.

Дом уже спал. Анна – у себя, Николай – у себя, Глафира – в своей каморке за кухней, Прохор – в передней на диване (он с семидесятого года спал в передней, чтобы слышать ночные стуки, и никакие мои уговоры перебраться в комнату для прислуги не помогали). Дуняша – у себя. Ерофей – в каретном сарае, при лошадях, как всегда.

Только я – не спал.

Я зажёг свечу на столе – не ту, что горела вечером, а свежую, тонкую, из стеариновых, которые Глафира покупала у Морозкина. Закрыл дверь кабинета. Задвинул щеколду – ту самую щеколду, которой никогда раньше не пользовался, и про которую впервые вспомнил, что она вообще есть.

Подошёл к шкафу. В нижнем отделении – под стопкой старых чертежей и подшивок «Московских ведомостей» – стояла шкатулка.

Деревянная, тёмная, с инкрустацией из светлого дерева в виде цветочного орнамента. Покойная Елизавета Семёновна, я знал из дневника, получила её в подарок от матери в день свадьбы – двадцать первого октября тысяча восемьсот шестидесятого года. Хранила в ней какие-то свои мелочи: ленты, гребни, письма сестёр. Когда она умерла, Стрешнев убрал шкатулку в шкаф и больше её не открывал. Я – нашёл её в первую неделю, заглянул, увидел – ленты, гребни, письма, всё как описано, – и тоже убрал. Не смотрел ещё раз до прошлого месяца.

А в прошлом месяце – когда я в сотый раз разбирал ящик стола с тетрадкой откатов, – у меня защемило в груди мысль: у купца первой гильдии должно быть место – тайное, не в ящике стола (стол – служебное, формальное), а именно личное, интимное, – где он держит то, о чём не знает никто. И я вспомнил про шкатулку. Пошёл, достал, открыл, вынул ленты и письма – и начал прощупывать дно. Через три минуты – нашёл. Двойное дно, с тонкой деревянной пластинкой, которая вынималась, если сдвинуть маленький штырь под нижней полоской. Классический тайник купеческой работы – у меня в Нижнеярске в одном антикварном салоне я видел точно такие же.

Под двойным дном – у Стрешнева лежала одна-единственная бумага: записка женским почерком, на три строчки, без подписи, без даты. «Павлуша, я не могу так больше. Если ты ко мне не приедешь до Покрова – я не знаю, что буду делать». И – маленькая засушенная веточка вереска, прижатая к бумаге.

Я эту записку – перечитал тогда, в мае, и убрал обратно. Это было – чьё-то горе. Не моё. Может, Катеньки, а может, другой женщины, о которой я не знал. Я не имел права ни выбрасывать её, ни читать больше одного раза.

Но место под запиской – оставалось пустым. И сегодня – тридцатого июня, в ночь на первое июля, в самую короткую летнюю ночь, когда за окном даже темнота была – не настоящей, а – сиреневой, – я положу туда своё.

Я достал шкатулку. Поставил на стол. Открыл. Вынул ленты и письма покойной Елизаветы – осторожно, стараясь не повредить. Положил на чистый лист бумаги рядом. Сдвинул штырь под нижней полоской. Вынул деревянную пластинку. Под ней – записка с вереском. Я её не тронул.

Рядом – положу свою.

Я взял чистый лист. Свежий. Тот самый, что специально купил сегодня у Морозкина – лист плотной белой бумаги, хорошего качества, на котором чернила не расплывались и не выцветали. Разгладил его ладонью. Обмакнул перо в чернильницу.

И – начал писать.

Медленно. Каждое слово – обдумывая. Не как городской голова пишет отчёт, а как узник пишет письмо, которое может быть его последним.

Я, Алексей Дмитриевич Ракитин, одна тысяча девятьсот восемьдесят шестого года рождения, уроженец и житель города Нижнеярска, Российской Федерации, пишу это в здравом уме и твёрдой памяти, тридцатого июня тысяча восемьсот восемьдесят первого года по старому стилю, в городе Бережанске Казанской губернии Российской империи.

Я нахожусь в теле купца первой гильдии Павла Андреевича Стрешнева, сорока двух – теперь уже сорока трёх – лет, городского головы Бережанска. Как это произошло – не знаю. Первого марта сего года я очнулся в его постели, в его доме, среди его вещей, и с тех пор – живу его жизнь. Возможно ли вернуться обратно – не знаю. Не пытался. Боюсь, что любая такая попытка – если она возможна – вернёт меня в мир, которого я, если честно, не так уж и хочу.

Это письмо – не отчаянный крик и не исповедь. Это – памятка. Себе самому. На случай, если я забуду. На случай, если однажды – через месяц, через год, через десять лет – я проснусь утром и подумаю, что Павел Андреевич Стрешнев – это я, а Алексей Ракитин – сон. Чтобы я смог прийти сюда, открыть шкатулку, вынуть двойное дно и прочитать – что я сам себе когда-то сказал.

Я пишу это, чтобы не забыть – кто я. И зачем я здесь.

Я остановился. Перечитал написанное. Перо висело над бумагой. В кабинете было тихо – только потрескивание свечи и далёкое ночное тявканье какой-то собаки на нижнем городе.

Я продолжил.

Итак. Кто я. Я – Алексей Дмитриевич Ракитин. Я родился в Нижнеярске, на Волге, но в других пропорциях: моего Нижнеярска здесь нет, он появится только лет через пятьдесят, когда построят железную дорогу и откроют нефтеносные поля. Мой отец был инженером. Моя мать – учительницей русского языка и литературы. Они умерли давно – отец от сердца в две тысячи девятом, мать от рака в две тысячи шестнадцатом. У меня была жена, Марина Сергеевна, которая ушла от меня в две тысячи девятнадцатом, потому что я «слишком много работал и слишком мало любил». У меня не было детей. У меня была квартира на третьем этаже панельного дома на улице Гагарина, с ёлочкой-освежителем воздуха на зеркале в прихожей, которую я там повесил, когда у меня была депрессия, и забыл снять.

Я работал в администрации Нижнеярска. Заместителем губернатора по городскому хозяйству. Тринадцать лет. Это – не слишком высокая должность в масштабах России двадцать первого века, но достаточно высокая, чтобы я понимал, как устроено управление, как устроена бюрократия, как устроена коррупция, как устроена реформа, и как устроено – главное – сопротивление всему этому.

Я ехал на работу двадцать восьмого февраля две тысячи двадцать четвёртого года, утром, в понедельник. У меня на пассажирском сиденье лежала книга про историю городского самоуправления в России девятнадцатого века – я читал её урывками, в перерывах между совещаниями. Я выехал на трассу, и в меня – во встречной полосе – влетела фура. Я помню – свет фар, скольжение по льду, удар. И – темноту.

А потом – я проснулся здесь.

Снова остановился. За окном – над Бережанском – шла та самая летняя почти-белая-ночь, которую я описывал Анне три дня назад, когда мы ужинали в гостиной. Небо было – бледно-серое, с отдельными звёздами, с намёком на рассвет уже в три часа.

Перо снова пошло по бумаге.

Теперь – зачем я пишу. Главное – не про прошлое. Главное – про будущее.

Я знаю, что будет дальше. Не детально – я не специалист, я не историк, я помню общие контуры, какие помнит образованный обыватель двадцать первого века, читавший учебники и научно-популярные книги. Но я помню – достаточно. Чтобы страшиться.

Через тринадцать лет, в тысяча восемьсот девяносто четвёртом, умрёт Александр Третий – тот самый, чей Манифест о незыблемости я слушал из окна моей спальни в конце апреля. На престол вступит его сын – Николай Второй. Он будет править двадцать два года и приведёт страну к катастрофе, которой – может быть – можно было избежать. Через двадцать четыре года, в тысяча девятьсот пятом, будет первая революция. Через тридцать три года, в тысяча девятьсот четырнадцатом, начнётся Первая мировая война. Через тридцать шесть лет, в тысяча девятьсот семнадцатом, будет вторая революция – и рухнет империя. Через сорок – начнётся гражданская война, в которой погибнут миллионы. Через пятьдесят – раскулачивание, коллективизация, голод в Поволжье, миллионы ещё. Через пятьдесят шесть – массовый террор, миллионы ещё. Через шестьдесят – начнётся вторая мировая, которую в моей стране назовут Великой Отечественной, – и в ней погибнет двадцать семь миллионов человек.

А потом – через семьдесят лет с небольшим – рухнет всё ещё раз. И ещё через тридцать – появится тот самый мир, из которого я пришёл. В котором всё заколочено, но в фундаменте – миллионы могил.

Я это помню. И я не могу это забыть.

Пауза. У меня немного дрожала рука – не от страха, а от того напряжения, с которым люди пишут вещи, которые не могут быть написаны никому, кроме самих себя.

Я не могу – один человек – изменить всё это. Это было бы – гордыней. Один человек в уездном Бережанске не поменяет ход российской истории. Никто один – не поменяет. Это было бы самообман, и если бы я говорил себе это как цель, я бы в какой-то момент либо сошёл с ума, либо сделал что-то отчаянное и разрушил то немногое, что у меня есть.

Но я могу – попробовать. В том масштабе, в котором могу. В этом городе. С этими людьми. С этими ресурсами.

Я могу попробовать построить в Бережанске – один кирпичный завод. Одну воскресную школу. Одну нормальную больницу. Одну газету, когда это станет возможно. Одно среднее учебное заведение для рабочих, когда накопится запрос. Одну дамбу, которая не прорвётся. Один водопровод. Один нормальный больнично-амбулаторный пункт. Я могу попробовать вырастить одно поколение детей в этом городе так, чтобы они были грамотнее, здоровее и умнее своих отцов. Я могу попробовать, чтобы одна дочь – моя, Аннушка – получила высшее образование и стала тем, кем она хочет быть. Я могу попробовать, чтобы мой сын Николай – не попал в народовольческий кружок и не оказался на эшафоте или на каторге.

И если это получится – в одном маленьком городе, – то, может быть, кто-то увидит. И повторит. В другом городе. И в третьем. И в тридцатом. И через двадцать, тридцать, сорок лет – таких городов станет достаточно, чтобы из них родилось – что-то другое. Не революция и не империя. А – Россия, в которой люди живут лучше, чем они живут в моём двадцать первом веке. И лучше, чем они жили в этом девятнадцатом. Это, может быть, – наивно. Но это – единственная карта, которая у меня есть на руках. И я её – разыгрываю.

Я остановился. Ещё одна пауза. Я подумал – нужно ли дописывать. Что-то ещё оставалось непроизнесённым.

Последнее – про себя.

За эти четыре месяца я понял одну вещь, которую – в Нижнеярске – не знал. Я там, в своей первой жизни, работал. Много. Упорно. Иногда – хорошо. Но – без смысла. Потому что смысл – это не работа. Смысл – это люди, для которых ты работаешь, и которые – знают тебя. И ты – знаешь их.

В Нижнеярске таких людей у меня было – двое. Коллега Геннадий Палыч, который пил со мной по пятницам, и уборщица Нина Михайловна, которая каждое утро говорила мне «доброе утро, Алексей Дмитриевич» с тем искренним выражением, с каким это говорят только люди, у которых хватает душевной щедрости на всех. Всё. Остальные – были знакомыми. Функциями. Частями системы, с которыми я взаимодействовал формально.

Здесь – у меня сейчас – восемь человек. Сычёв. Вебер. Морозкин. Краснов. Кашин. Серафим. Сапожников. Аграфена Тихоновна. И ещё девять имён, за которые я отвечаю напрямую: Анна, Николай, Прохор, Глафира, Дуняша, Ерофей, Потапов, Потап-старший. И ещё – двести семей нижнего города, которые смотрят на меня снизу вверх и говорят «наш голова». И – две тысячи жителей, которых я прямо или косвенно спас от затопления в апреле.

Это – в тридцать с лишним раз больше, чем у меня было в Нижнеярске. И это – настоящие люди. А не функции.

И поэтому – ради них – я работаю. Не ради «изменить историю». Не ради «оставить след». А ради них. Чтобы они – жили лучше, чем жили бы без меня. И чтобы их дети – тоже.

А «история» – пусть сама разбирается. Это слишком большая вещь, чтобы её нести на одних моих плечах. Я – несу свою часть. А дальше – как выйдет.

Я остановился. Почувствовал – всё, что я хотел сказать, сказано. Не всё, что мог бы. Но – всё, что важно.

Подписываюсь – обоими именами.

Алексей Дмитриевич Ракитин.

Павел Андреевич Стрешнев.

Тридцатого июня тысяча восемьсот восемьдесят первого года. Бережанск. Полночь.

Я перечитал. Один раз, медленно. Исправлений – не стал делать: пусть будет как есть, с неровностями, с повторами, с тем живым дыханием, с которым писалось. Сложил лист вдвое. Потом – ещё вдвое, чтобы поместился в тайник. Получился – маленький плотный квадратик.

Положил его рядом с запиской Стрешневу – рядом с той тремя строчками и веточкой вереска. Два письма, принадлежащие двум разным людям, которые оба побывали в этом теле и в этой жизни. Каждый – по-своему.

Вставил деревянную пластинку обратно. Сдвинул штырь – он щёлкнул, закрывая механизм. Аккуратно уложил наверх ленты и письма покойной Елизаветы. Закрыл шкатулку. Поставил обратно в шкаф, под стопку чертежей и газет.

Всё.

Я обернулся к окну. За окном – та самая почти-белая-ночь, которую я описывал вечером. Небо – бледное, с отдельными низкими звёздами. Где-то – пропела ранняя птица. Какая – я не знал. В Нижнеярске я не отличал по голосу ни одной птицы, кроме ворон. Здесь – учусь. Пока не научился.

Я подошёл к свече. Посмотрел на неё – маленькое пляшущее пламя, дающее ровно столько света, сколько нужно, чтобы видеть страницу и больше ничего.

Подул.

Темнота.

Не полная – через окно пробивалась та бледно-серая предрассветная сиреневость, которая делала темноту – не чёрной, а – синей. Комната – оставалась читаемой: шкаф, стол, стул, шкатулка в шкафу, – всё было на своих местах, только без цвета.

Я постоял минуту. Потом – пошёл к двери. Отодвинул щеколду. Вышел.

В коридоре – тихо. Все спят. Я поднялся по лестнице в свою спальню – ту самую, в которой я проснулся сто двадцать один день назад в чужом теле. Разделся. Лёг.

И – в первый раз за всё это время – закрыл глаза с мыслью не «я попал», не «я выживаю», не «я работаю», а – «я дома».

Темнота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю