Текст книги "Городской голова. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
– Недорого.
– Да. И она пишет – что можно поступить с сентября, если написать прошение к концу июля. Для тех, у кого есть свидетельство об окончании женского училища, – особых экзаменов нет, только собеседование с директором курсов. Это – формальность, она говорит. Они принимают всех, у кого есть свидетельство и кто может платить.
Она замолчала. Смотрела на меня – с тем внимательным, одновременно требовательным и робким взглядом, который я видел у неё только дважды за все три месяца: в тот день, когда она сказала «вы другой», и сейчас.
– Папа, вы думали? Как мы и договорились?
– Думал, Аннушка. Много думал. И – решил.
– Что?
– Поедешь в сентябре.
Она – на секунду замерла. Не потому, что не ожидала, – ожидала. А потому, что услышать это вслух – это другое, чем думать об этом. Это как прыжок: в голове ты готов, а тело всё равно не верит до последнего момента.
– Правда?
– Правда.
– Вы – серьёзно?
– Абсолютно серьёзно. Но – на условиях. Слушай.
Она слушала. Руки – сжаты на коленях. Глаза – широко открыты.
– Первое. Ты будешь жить в общежитии для слушательниц, как пишет Наташа. Никаких отдельных квартир, никаких «съёмных комнат у знакомых знакомых» – общежитие, с другими девушками, под наблюдением куратрисы, если такая есть. Это – условие безопасности: и моральной, и физической.
– Согласна.
– Второе. Ты будешь писать мне – раз в неделю. Подробные письма. Не «у меня всё хорошо», а – с деталями: что изучаешь, с кем общаешься, как проходит день, какие книги читаешь, какие лекции были интересные. Я хочу – участвовать в твоей жизни, даже через расстояние. А ты должна – помнить, что у тебя есть отец, который о тебе заботится.
– Согласна. Буду писать.
– Третье – и это самое важное, Аннушка. Петербург сейчас – сложный город. После убийства государя – там неспокойно. Полиция ищет народовольцев, охранное отделение проверяет всех, особенно студенчество. Среди слушательниц курсов – я не сомневаюсь – есть те, кто связан с кружками. Политическими. Некоторые – опасны. Некоторые – просто неосторожны. Я прошу: не связывайся с кружками. Ни с какими. Ни даже «из любопытства». Ни даже «ради подруг». Учись. Занимайся химией, физикой, биологией. Читай. Но – политика – не для тебя. Не сейчас. Не в эти годы.
– Папа… – Она посмотрела на меня с лёгкой обидой. – Я не ребёнок. Я понимаю, что опасно. Я не полезу в бомбы.
– Я не говорю про бомбы. Я говорю – про любые кружки. Даже самые безобидные. Любая группа, где обсуждают «как изменить Россию», «как помочь народу», «что делать», – это риск. Потому что такие группы – всегда под подозрением. И если в группе окажется провокатор (а провокаторы в каждой такой группе есть – я это знаю), – все её участники попадают в списки. И твоя жизнь – закончится, как только ты окажешься в списке. Университеты – закрыты. Карьера – невозможна. Брак – сложен, потому что никто не захочет родниться с политически неблагонадёжной. Всё – рухнет. Из-за одного безобидного кружка, в котором ты пила чай и слушала, как умный собеседник читает стихи Некрасова.
Анна помолчала. Потом – медленно, серьёзно:
– Я понимаю, папа. Я обещаю.
– Обещаешь – твёрдо?
– Твёрдо.
– Спасибо, Аннушка.
Пауза. Она смотрела на меня. Потом – встала. И – сделала то, чего она не делала ни разу за все три месяца, что я был в этом теле: обошла стол, подошла ко мне и обняла.
Обняла – осторожно, сначала одними руками, потом – крепче. Её голова легла мне на плечо. Я обнял в ответ – так же осторожно, потому что я боялся сломать что-то, чего я не понимал. Мы стояли так – секунд десять, может, двадцать. Не больше.
И я – чувствовал.
Чувствовал то, чего не чувствовал за все девяносто с лишним дней в этом теле: тепло. Настоящее. Не метафорическое. Тепло человеческого тела, прижавшегося к моему. Тепло дочери, которая обнимает отца. Тепло, которое в Нижнеярске мне подарить было некому – я был один, Марина ушла, детей не было, и единственное человеческое тепло, которое я знал, было тёплое пожимание руки коллеги и случайное касание продавщицы в магазине.
А это – было другое. Это было – родственное тепло. И оно – не было моим. Стрешнева. Но – в этом теле – стало моим. Потому что Анна обнимала не Ракитина и не Стрешнева. Она обнимала – отца. Того, кто сейчас здесь. Того, кого она постепенно приняла как отца – не потому, что он Стрешнев, а потому, что он – её отец. Новый, изменившийся, пока непонятный, но – её.
И я – обнимал свою дочь. В первый раз в двух жизнях.
– Спасибо, папа, – сказала она очень тихо. И отпустила меня. Вышла из гостиной. Я слышал – по лестнице, наверх, к себе.
Я остался у стола. Ужин – забыл. Сидел и думал: вот. Вот ради чего это всё. Не ради дамбы, не ради кирпичного завода, не ради воскресной школы, не ради двадцати лет затягивания гаек. А – ради этого. Ради того, чтобы девушка, которая в начале марта называла меня «вы» с тем холодом, от которого замерзала вода в стакане, – сегодня обняла меня и сказала «спасибо, папа».
Это – был смысл.
А остальное – обёртка для смысла.
На следующий день – тринадцатого июня, воскресенье, после обедни – Краснов пришёл ко мне домой. Не в управу – в дом. С папкой бумаг. Я принял его в малой гостиной – той самой, где уже привычно принимал Вебера.
– Павел Андреевич, – сказал Краснов, – я закончил проект воскресной школы. Как вы просили. Вот.
Он положил папку на столик. Я открыл.
Внутри было двадцать страниц. Программа, устав, расчёт расходов, список учеников (предварительный – Краснов по собственной инициативе обошёл нескольких мещан и спросил, стали бы они отправлять детей в воскресную школу, и в списке значилось сорок два имени мальчиков и двенадцать – девочек), распорядок занятий. Всё – аккуратным почерком, с исправлениями от руки, но в окончательном чистовом виде.
Я читал. Краснов сидел напротив – напряжённый, в том же заплатанном сюртуке, с бородкой клинышком, с толстыми стёклами очков, – и ждал.
Программа была – хорошая. Для начального уровня, но продуманная:
Арифметика: четыре действия, дроби простые, задачи на измерения (для торговли и ремёсел). Занятие – один час в воскресенье.
Чистописание и грамота: русский алфавит, письмо слов, письмо простых предложений, чтение. Занятие – один час в воскресенье.
Основы права и городского устройства: что такое городская дума, что такое управа, как подать прошение, какие права имеет мещанин и крестьянин, что такое купчая, расписка, завещание. Занятие – раз в две недели.
Основы гигиены и здоровья (с возможным приглашением земского врача в качестве лектора): чистота, вода, болезни и их предупреждение. Раз в месяц.
Закон Божий: катехизис, краткое толкование заповедей. Один час в две недели. – Примечание Краснова: «Этот предмет – обязательный, согласно духовному ведомству. Предлагаю пригласить отца Серафима или одного из его диаконов».
Я читал – и видел, что Краснов не только составил программу. Он – продумал институциональные моменты. «Закон Божий» – не потому, что он сам считает его нужным, а потому, что без него школа не получит разрешения. Это – тактический шаг, аккуратный, без идеологического спора. Именно то, что я от него ожидал – но всё равно приятно удивил.
– Пётр Фомич, – сказал я, – это – отлично. Я одобряю в основном.
– В основном?
– Да. У меня есть – только одна поправка.
– Какая?
– Арифметика – главнее чистописания. У вас – они в одном объёме, по часу в неделю. Я бы предложил – арифметика два часа, чистописание и грамота – час. Причина: рабочим и мастеровым в первую очередь нужно уметь считать. Деньги в руках. Мерить аршины, фунты, пуды. Проверять расчёты с работодателем. Без арифметики – они обманутые каждый день. Без чистописания – да, они не умеют подписать расписку, но это – меньшая беда, чем неумение проверить, сколько им должны.
Краснов подумал. Потом – кивнул.
– Вы правы. Я это перепишу. Арифметика – два часа, грамота и чистописание – один.
– И ещё: я думаю, основы права – тоже очень полезны. Оставьте раз в две недели, как у вас сейчас. Когда бедняк знает, что такое «прошение» и как его правильно подать, – это уже большая защита.
– Согласен.
– Открываемся – к октябрю. К началу промысла. Когда урожай будет собран и мужики вернутся в город из деревень, тогда у них будет время на обучение.
– К октябрю. Я буду готов.
– Помещение – я вам нашёл. Вы знаете это.
– Знаю. Отец Серафим. Подвал приходского дома.
– Он мне сам это предложил. Это – его инициатива, не моя. Считайте это – знак того, что в Бережанске церковь готова поддерживать просвещение, если оно не мешает вере.
Краснов посмотрел на меня – с тем же выражением, с каким он смотрел, когда я ему в первый раз сказал «я беру разрешение на себя». Это было выражение недоверия пополам с благодарностью пополам с растерянностью.
– Павел Андреевич, – сказал он, – я не знаю, как я попал в такой город. В Саратове – у меня было отчаяние. Когда меня сослали в Бережанск, я думал – всё кончено, здесь я сгнию. А оказалось – здесь у меня впервые за всю взрослую жизнь есть возможность делать настоящее дело, которое мне близко. И меня поддерживают – и городской голова, и священник, и земский врач. Это – не то, во что я верил. Это – что-то лучше.
– Это – Бережанск. Маленький город, где всё случается. Хорошее – и плохое.
– Я – буду работать. По максимуму.
– Я знаю.
Мы обсудили ещё несколько деталей: как будут набираться ученики (через объявления на базаре и через Сапожникова, который обещал «пустить слух» в нижнем городе), как будут проводиться занятия (два часа утром в воскресенье – после ранней литургии, когда народ ещё не расходится), как будет оплачиваться работа Краснова (я буду платить ему три рубля в месяц из городской казны – это не много, но для Краснова, у которого другой доход – двадцать рублей в месяц в приходской школе, – это существенная прибавка).
Краснов ушёл к вечеру. Я остался с папкой документов и – с ощущением, что ещё один кирпич лёг в основание того здания, которое я строил.
Вечером – в тот же день – я написал письмо Веберу:
'Карл Иванович,
Простите за беспокойство в воскресенье. Я сегодня был с Саввой Парфёновичем Морозкиным в Глинках – осмотрели карьер, всё подтвердилось: глина хорошая, места много, крестьяне готовы работать. Мы с ним договорились о совместном предприятии. Теперь нам нужен инженер – человек, который может построить печь Гофмана по моему примерному чертежу и довести до ума. Вы упоминали, что у вас кузен в Дерпте – строитель. Могу ли я попросить вас написать ему – с вопросом, не заинтересует ли его работа на Волге, сроком на год-два? Мы готовы предложить приличное жалование (до ста пятидесяти рублей в месяц, плюс содержание), участие в проекте (небольшая доля от прибыли первого года), и всё необходимое для работы.
Надеюсь, это не затруднит вас.
С уважением, П. Стрешнев.'
Запечатал. Отправил с писарем на следующий день.
И – сидел в кабинете. Смотрел на свечу. Думал.
Кирпичный завод – Морозкин в деле, глина есть, место есть, инженер – ищется. Воскресная школа – Краснов с проектом, Серафим с помещением, ученики – будут. Анна – едет в Петербург. Николай – пока под контролем, хотя линия Залесского ещё не закрыта (и это будет одна из задач на ближайшие дни – завершить дело Залесского, хотя бы предупредив его). Вебер – союзник. Сычёв – уже не просто союзник, а – близкий соратник. Кашин – на нейтральной стороне, убрал Зубова, что было подарком. Серафим – в поддержке. Гордеев – заморожен на год. Цукерман – ждёт следующего платежа, но платёж – уже найден (скоро отдам первые пятьсот).
И – Анна обняла меня в первый раз.
Это было – невероятно много. Для девяноста трёх дней. Но – впереди ещё больше.
Я погасил свечу и пошёл спать. Завтра – понедельник, и завтра – ещё один день работы. И ещё один шаг к тому городу, который я хочу построить. И – к той жизни, которая, может быть, когда-нибудь – станет моей.
Окончательно.
Глава 22
Цукерман жил в маленьком сером доме на Мещанской улице – узкой, почти незаметной, но в самом сердце верхнего города, в двух кварталах от управы. Дом – одноэтажный, с двумя окнами на фасаде, закрытыми простыми деревянными ставнями. Ничего, что выдавало бы род занятий хозяина. Ни вывески, ни украшений. Только на дверном косяке – маленькая мезуза, прибитая наискосок.
Двадцать первого июня, в понедельник, в одиннадцать утра, я приехал к Цукерману сам, без предварительной записки. Это было нарушение всех правил: должник не приезжает к кредитору неожиданно, если у него нет денег. А если есть деньги – тем более извещает заранее. Я нарушил правила сознательно. Мне нужно было – застать Цукермана врасплох. Не по злому умыслу, а потому что я хотел, чтобы мой визит оставил впечатление.
Открыла – женщина. Пожилая, в чёрном платье и платке, с серьёзным лицом. Вероятно – родственница, скорее всего, старая сестра, о которой я знал из обрывочных сведений.
– К Аарону Моисеевичу.
– По какому делу?
– По частному. Скажите – пришёл Павел Андреевич Стрешнев.
Она посмотрела на меня с тем неслышным удивлением, с которым родственницы ростовщиков встречают должников, пришедших самостоятельно. Кивнула. Ушла. Через минуту вернулась:
– Проходите.
Я прошёл – через маленькую переднюю, через скромную гостиную (две ветхих кушетки, круглый стол, самовар в углу), в кабинет. Кабинет – тоже маленький, тоже скромный, но обставленный педантично: письменный стол со стопкой бумаг, шкаф с чёрным кожаным блоком бухгалтерских книг, два стула для посетителей, маленький сейф в углу за занавеской, которая неплотно прикрывала его (я заметил – но специально не смотрел). На стене – отпечатанный еврейский календарь. В углу – семисвечник, не зажжённый: день будний.
Пахло – сложно: старая бумага, чернила, воск свечей, чуть – лекарственные травы. Запах жизни одинокого старика, который читает много документов и мало выходит.
Цукерман сидел за столом. В том же чёрном лапсердаке, что и в прошлый раз, только в домашнем варианте – без признаков формальности. На голове – тонкая чёрная кипа, которую в прошлый раз я у него не видел (тогда он был в шляпе). Чётки – в руках, как всегда.
Он встал.
– Павел Андреевич. Неожиданно.
– Аарон Моисеевич. Простите за неожиданность. У меня – срочное дело.
Он жестом пригласил сесть. Я сел. Он – тоже.
– Дело, – повторил он. – Надеюсь, не плохое?
– Совсем наоборот. Первое: я пришёл выплатить первую часть долга – пятьсот рублей – сегодня. Как мы с вами договаривались. До конца мая.
– Сегодня – двадцать первое июня.
– Да. Я задержался. Извиняюсь. Паводок, восстановление, переговоры с партнёром по одному новому делу – отвлекли. Но – задержка была невольная, и я готов сегодня внести первую часть.
– В деньгах?
– В ассигнациях. Пятидесятирублёвыми кредитными билетами.
Я достал из кармана сюртука свёрток. Развернул. Десять кредитных билетов по пятьдесят рублей. Положил на стол. Цукерман не прикоснулся – просто посмотрел.
– Хорошо, – сказал он. – Я вижу. Благодарю.
– И второе, Аарон Моисеевич. Я пришёл пересмотреть график.
Он моргнул. Чуть.
– Уже?
– Уже. Мы договорились о пересмотре к двадцатому июля. Но у меня сейчас – возможность представить вам план, подробный, серьёзный, – и я хочу это сделать сейчас, а не через месяц. Потому что если мы договоримся раньше – это будет выгоднее нам обоим.
– Что за план?
Я достал второй лист – на этот раз не пустой, а с расчётами. Положил перед ним.
– Смотрите. Я договорился с купцом второй гильдии Морозкиным о совместном предприятии. Мы строим кирпичный завод. На казённой земле в пяти верстах от города, а глина – из карьера у деревни Глинки, мы её уже осмотрели и образцы взяли. Анализ – ждём, но по первому осмотру глина отличная. Морозкин вкладывает двадцать тысяч рублей. Я вкладываю организацию, переговоры, управление и ещё около пяти тысяч – часть которых придётся занимать. Печь – немецкая, по схеме Гофмана, непрерывного обжига. Окупаемость – два-три года. Потом – чистая прибыль шесть-восемь тысяч в год на мою долю.
Цукерман слушал. Чётки – двигались в пальцах. Он не перебивал.
– Вот расчёт. На этом листе. Капитальные затраты, производительность, продажные цены, предполагаемая прибыль, разбивка по годам. Эту бумагу я даю вам – вы её изучите.
Он взял лист. Медленно. Положил перед собой.
– И что вы предлагаете в связи с этим?
– Предлагаю: пересмотреть график. Сейчас я должен вам восемь тысяч основных плюс проценты. Первые пятьсот – сегодня у вас. По полтора процента в месяц – это примерно сто тридцать рублей процентов в месяц. Если я буду платить по пятьсот в месяц – из них сто тридцать на проценты, триста семьдесят на основной долг, – весь долг погашу примерно за полтора-два года.
– Приблизительно.
– Приблизительно. Но я хочу предложить другое: увеличить ежемесячные выплаты до тысячи рублей, начиная с осени, когда – если всё пойдёт, – кирпичный завод даст первые реальные доходы. Да, это будет не сразу. До этого – по пятьсот, как договорились. После – по тысяче. Тогда весь долг – погасится к лету следующего года. Ровно через год от сегодня.
– А процент?
– Процент, Аарон Моисеевич, останется полтора, как мы договорились. Я не прошу снижения. Для меня важнее – уменьшить срок. Процент – это бумажное бремя. Срок – это груз на плечах.
– Это умное рассуждение.
– Я так считаю.
Он ещё помолчал. Потом сказал:
– Павел Андреевич, я должен вас кое-что спросить.
– Спрашивайте.
– Когда вы в первый раз пришли ко мне – тогда, в мае, когда я согласился на два с половиной месяца отсрочки и на полтора процента, – я тогда сказал, что сделал это из слабости. Что я имею право на одну слабость в год, и в этом году моей слабостью были вы. Так вот – я не жалею. Ни о чём. Потому что вы пришли – не через два с половиной месяца, а через полтора. С первой выплатой. И с расчётом на второе дело. Это – не то поведение, которое я обычно вижу от должников. От должников я обычно слышу: «Аарон Моисеевич, я задержусь ещё на месяц, ещё на два, ещё на три, обстоятельства вынуждают». А вы – пришли раньше срока. И с планом.
– Аарон Моисеевич, я стараюсь делать то, что обещаю.
– Это – редкое качество. – Он помолчал. – Мы договорились. Ваш график принят. Полтора процента, пятьсот в месяц до октября, тысяча в месяц с октября, полное погашение к лету следующего года. Я запишу. Обе стороны подпишут. Это – сделаю на неделе.
– Благодарю.
– А теперь – второй вопрос. – Он посмотрел на меня. – Если я вам нужен буду – не как ростовщик, а как купец с капиталом, – вы можете ко мне обратиться. Для вашего нового дела. Я готов рассмотреть участие.
Это меня удивило. Я не ждал.
– Участие – в кирпичном заводе?
– В этом или в другом. Я в Бережанске тридцать один год. Моё дело – даёт мне доход, но – я уже старый, и моё дело – нисколько не расширяется. Деньги лежат. А деньги не должны лежать. Если вы, Павел Андреевич, в будущих своих проектах захотите пригласить меня как соинвестора – я буду рассматривать предложения. Не по-родственному, а – как делец. С расчётами и с процентами. Но – не откажусь просто так, как отказал бы другим.
Цукерман – сам – предлагал участие. Без моего запроса. Это было – невероятно. И это было – новое звено в цепочке моих союзников.
– Спасибо, Аарон Моисеевич. Я обязательно это запомню. И – в следующий раз я приду не «с рукой», а с проектом. С цифрами.
– Именно так.
Я встал. Он – тоже. Мы пожали руки. В этот раз его сухое тонкое рукопожатие было крепче, чем в мае. Не из вежливости – из признания.
– До свидания, Аарон Моисеевич.
– До свидания, Павел Андреевич. И удачи с кирпичным заводом.
Двадцать третьего июня я пришёл в бережанскую мужскую гимназию. Впервые.
Гимназия стояла на Дворянской улице – двухэтажное каменное здание жёлтого цвета, с колоннами у входа (подражание петербургскому классицизму), с большим двором, огороженным решёткой. Мой приезд был деловой: я сказал Николаю за завтраком, что «хочу посмотреть, как учатся в гимназии, и познакомиться с учителями», – это было легко объяснимо, потому что городской голова имел право (и, по обычаю, обязанность, хотя прежний Стрешнев её не исполнял) посещать учебные заведения в своём ведомстве.
Директор гимназии – Аполлинарий Николаевич Крестовский, старик лет шестидесяти, с седыми бакенбардами и тем холодно-вежливым выражением лица, которое бывает у педагогов, проведших на службе тридцать лет и потерявших способность удивляться, – встретил меня у крыльца.
– Павел Андреевич, добро пожаловать. Редкость, редкость. Городской голова в наших стенах.
– Аполлинарий Николаевич, я давно собирался. Паводок, восстановление, – всё откладывал. Теперь – пришёл.
Мы прошли по коридорам – с тем особым запахом старых школ, который не меняется от века к веку: чернила, мел, детский пот, полированное дерево парт. Заглянули в три класса. В одном шёл урок истории (преподаватель – молодой, лет тридцати, бритый, усатый, рассказывал о Петре Великом), в другом – урок математики (старый учитель, ровесник директора), в третьем – пустом, потому что был перерыв, – я увидел Николая. Он сидел за партой с товарищем и что-то ему рисовал в тетради. Увидел меня – удивился, быстро спрятал тетрадь, поднялся. Я кивнул ему коротко, без слов, и пошёл дальше за директором.
– А латынь? – спросил я у Крестовского. – Кто у вас преподаёт латынь?
– Виктор Альбертович Залесский. Молодой, но очень способный педагог. Я его взял в прошлом году, из Петербурга. Некоторые считают, что он слишком «увлекается», но я ценю его за знания.
– Можно познакомиться? Мой сын его очень хвалит.
– Сейчас он должен быть в учительской, перерыв. Пройдёмте.
Мы пришли в учительскую – комнату с большим столом, стульями, самоваром, шкафом с бумагами. За столом сидели три преподавателя, пили чай, разговаривали. Один из них – я узнал сразу, ещё до того, как Крестовский его назвал.
Худой. Очень худой, почти болезненно. Бледный – с той болезненной бледностью, которая бывает у чахоточных и у долго не спавших. Длинные тёмные волосы – зачёсанные назад, на лбу выступала жилка. Глаза – большие, тёмные, лихорадочные, с тем характерным блеском, который бывает у идейных людей, у больных лихорадкой и у употребляющих крепкий чай вместо сна. Лет двадцать девять. Одет – аккуратно, но небогато.
Классический народоволец. Не террорист – такого не взяли бы в гимназию. А – пропагандист, из тех, кто работает с подростками и молодёжью, подталкивая их медленно, аккуратно, к «сочувствию». Именно такой тип я и ожидал увидеть.
– Виктор Альбертович, – сказал Крестовский, – познакомьтесь. Павел Андреевич Стрешнев, городской голова.
Залесский встал. Поклонился – коротко, неловко. Я видел, как в его лихорадочных тёмных глазах промелькнуло напряжение: он знал, что я отец Николая.
– Очень приятно, Павел Андреевич.
– Мне тоже, Виктор Альбертович.
Я протянул руку. Он пожал – рука у него была тонкая, холодная, с чуть влажными пальцами. Нервозность.
– Мой сын вас очень уважает, – сказал я ровно. – Говорит, что вы лучший преподаватель латыни в гимназии.
– Я… благодарю. Стараюсь.
– Виктор Альбертович, – я посмотрел на него прямо, – позвольте мне два слова наедине.
Крестовский деликатно отошёл в сторону, к другим преподавателям. Мы с Залесским остались у окна. Я говорил тихо, так, чтобы другие не слышали. Но отчётливо.
– Виктор Альбертович, мой сын Николай очень вас уважает. Ходит не только на ваши уроки, но и – как я понимаю – на дополнительные беседы после уроков. Где вы с учениками читаете Плутарха, Цицерона, обсуждаете античную литературу. Это – достойное занятие.
Он молчал.
– И я надеюсь, – продолжил я тем же ровным тоном, – что эти дополнительные беседы не дадут моему сыну повода для лишних волнений. Ни вам, ни ему. Я – отец. У меня к сыну большая привязанность. Я не хотел бы, чтобы что-то, даже самое благородное и самое бескорыстное, нарушило его юность. Вы понимаете, что я имею в виду, Виктор Альбертович?
Пауза. Долгая. Залесский смотрел на меня. Лихорадочные глаза – широко раскрыты. Бледное лицо – ещё бледнее.
– Что… вы имеете в виду, Павел Андреевич? – сказал он. Голос чуть дрожал.
– Виктор Альбертович, – сказал я и встретил его взгляд, – я думаю, вы знаете, что я имею в виду. Я не буду говорить конкретно. И я не буду – подчёркиваю это – никому докладывать о своих предположениях: ни исправнику, ни губернскому жандарму, ни кому бы то ни было. Я пришёл сюда не для того, чтобы нанести кому-то вред. Я пришёл, чтобы попросить вас об одном: если мой сын придёт к вам за чем-то, что выходит за рамки преподавания латыни, – пожалуйста, отклоните. Скажите ему, что это не его дело. Что для него ещё рано. Что если он захочет – потом, через пять-десять лет, когда будет в университете. А сейчас – пусть учит латынь. И читает Плутарха. Это – всё, о чём я прошу.
Я замолчал. Залесский – долго – молчал тоже. Я видел, как в нём борются эмоции: страх, гордость, идеологическое сопротивление, и – где-то глубоко – благодарность: потому что я сказал «не буду никому докладывать», и это означало, что он в безопасности на одну проверку больше.
Наконец он очень тихо сказал:
– Павел Андреевич, я педагог. Мои обязанности – в преподавании предмета. Я никогда и ни при каких обстоятельствах не пытаюсь вовлекать учеников в то, что им не положено по возрасту. Это моё твёрдое правило. Я уважаю это правило. И уважаю отцовские чувства родителей моих учеников. Никаких «обсуждений», выходящих за рамки гимназической программы, с вашим сыном больше не будет. Даю слово.
– Благодарю, Виктор Альбертович. И я вас запомнил. Хорошо. Не как угрозу – а как благодарность. Если вам когда-нибудь понадобится помощь в каких-то житейских делах – в рамках моего как городского головы, – я готов её оказать.
– Благодарю.
Мы ещё немного посмотрели друг на друга. Потом я кивнул Крестовскому, что закончил, и мы пошли дальше по коридору, к выходу.
У выхода Крестовский спросил:
– Надеюсь, Павел Андреевич, вы остались довольны?
– Доволен, Аполлинарий Николаевич. Гимназия хорошая. Преподаватели достойные.
– Приятно слышать.
Мы попрощались. Я вышел. Сел в дрожки.
И думал: предупреждение сделано. Залесский понял – я не буду доносить. И он понял – я хочу защитить только сына. И согласился. Если у него есть хоть капля инстинкта самосохранения, он будет держаться подальше от Николая. Не сразу откажется, но постепенно. А Николай – в том возрасте, когда месяц без прямого влияния означает, что интерес остывает, и на его место приходит что-то другое: девушки, экзамены, новые друзья.
Мина – разведена. Не обезврежена навсегда, но – отведена от моего сына.
Двадцать пятого июня я получил записку от Сычёва: «Павел Андреевич, необходимо продлить контракт на поставку тканей для управы. Бывший поставщик, купец Рязанцев, умер в прошлом году, его дело ведёт вдова, Варвара Алексеевна Рязанцева. Она хотела бы встретиться с вами лично. Могу прислать её к вам, или вы сами зайдёте к ней. Её дом – на Торговой, 14».
Я решил зайти сам. Двадцать седьмого июня, после обеда.
Дом Рязанцевой был – каменный, двухэтажный, с отдельным входом. На первом этаже – магазин мануфактуры, на втором – жилые комнаты. Вывеска над входом: «Мануфактура В. А. Рязанцевой. Основана въ 1874 году».
Я вошёл в магазин. В торговом зале работал приказчик – немолодой, седой, с аккуратной бородкой. Увидел меня, поклонился.
– Павел Андреевич? Чем могу услужить?
– Мне к Варваре Алексеевне. По делу.
– Одну минуту.
Он ушёл на второй этаж. Через минуту вернулся:
– Прошу за мной.
Я поднялся по лестнице на второй этаж. Небольшая гостиная – скромная, но обставленная со вкусом: книжный шкаф (я успел заметить корешки – Тургенев, Гончаров, «Отечественные записки»), стол, два кресла, небольшой столик с самоваром. Стены оклеены светлыми обоями. На стене – одна картина: акварель, вид Волги с какого-то моста.
И – вошла хозяйка.
Тридцать два года. Выглядела она именно на эти тридцать два: не моложе, не старше. Тёмные волосы, собранные в гладкую причёску. Тёмное платье – траурное, с минимумом украшений (только простая брошь у воротника). Бледная кожа – не болезненно-бледная, как у Залесского, а здоровая, но не загорелая: лицо женщины, которая много времени проводит в помещении, работая с бумагами. Рост – средний, фигура – статная. Руки – с длинными пальцами, без колец (кроме обручального). И глаза.
Глаза были – серые, ясные, прямые. Не уклончивые. Не кокетливые. И не робкие, как у вдов, привыкших к подчинённому положению. А – твёрдые. Такие глаза я видел у Устиньи Прокопьевны Морозкиной – и у Анны в моменты, когда она решала что-то важное. Это был взгляд женщины, которая знает, чего хочет, и которая не боится смотреть на мужчину как на равного.
– Павел Андреевич, – сказала она, и голос у неё был ровный, чёткий, без той певучей вежливости, к которой я привык у жён купцов. Сразу по делу. – Прошу садиться. Вы, я полагаю, пришли по поводу контракта на поставку тканей для управы?
– Именно так, Варвара Алексеевна.
– Тогда – к делу. Чай?
– Благодарю, не откажусь.
Она налила мне сама, не звала прислугу. И себе налила. Села напротив меня.
– Прежний контракт, – сказала она, открывая папку, которая лежала на столе рядом с ней, – был заключён моим покойным мужем в семьдесят восьмом году и был продлён в восьмидесятом. Он истекает в июле этого года. По этому контракту мы поставляли в городскую управу: пятьдесят аршин холста в год (на скатерти, обтяжку, мелкий ремонт), сто аршин белой полотняной ткани (для больницы – бинты, простыни, рубашки больным), десять аршин тонкого белого льна (для торжественных случаев – скатерти при приёме губернатора). Итого – сто шестьдесят аршин. Общая сумма – восемьдесят четыре рубля в год. Поставка – два раза в год, к маю и к ноябрю. Оплата – по факту, без задержек.
Она говорила это наизусть. Без запинок. Не глядя в бумагу. Я слушал – и понимал, что у меня перед собой не просто вдова, которая «ведёт дело покойного мужа». У меня – настоящий торговец: женщина, которая знает каждую строчку своего контракта, каждую цифру, каждое условие.
– Варвара Алексеевна, – сказал я, – позвольте мне задать прямой вопрос. Вы лично ведёте все сделки, или у вас есть помощник?
– Я лично, – ответила она без промедления. – Помощник у меня – приказчик, Иван Прокофьевич, которого вы видели внизу. Но переговоры с заказчиками я веду сама. Я училась бухгалтерии у моего отца, а покойный муж, когда болел, учил меня всему своему делу: закупка тканей на ярмарках в Нижнем и в Казани, складской учёт, отношения с покупателями. Когда он умер – я продолжила. Дело давало доход и ему, и мне.
– А помощник – почему не он ведёт переговоры?
– Потому что Иван Прокофьевич – отличный приказчик в магазине, но не переговорщик. А я умею торговаться и умею видеть цифры. Это важнее для дела.




























