Текст книги "Городской голова. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Прохор провёл её в коридор у спальни. Вошла она ко мне – без церемоний, сразу к делу. Большая, в платке, в тулупе, с красными руками, в которых она держала узелок.
– Дай Бог здоровья, Павел Андреич!
– Здравствуй, Настасья.
– Если б не ты – потопли бы! Ей-богу, потопли бы! Я там жила – на Рыбацкой, у самого края, у воды. Изба – последняя в ряду. Если б не дамба твоя – да твои мужики, что её держали, – снесло бы избу к чёртовой матери, прости, Господи. И меня. И Феньку с Гришкой, внуков моих. – Она перекрестилась. – Я – простая баба. Свечку поставлю в собор, как пройдёшь. И за тебя. И за всех твоих. Вот. И тебе принесла.
Она протянула узелок. Развязала на коленях. Внутри – печёная рыба, завёрнутая в холстинку. Большой кусок осетрины. И – банка с икрой, маленькая. Свежей.
– Бери. Свежее. Для здоровья. Сама готовила.
– Настасья, – сказал я, – это слишком много. Икра – это…
– Бери, голова. Это от меня. Это – спасибо. У меня внуки живы – благодаря тебе. Что мне твоя икра. – Она сунула узелок мне. – Ешь. Поправляйся. Городу – голова нужна. Живая.
И – поклонилась в пояс. Низко. Без подобострастия – а просто по-старинному, как кланяются равному, который сделал большое.
Я смотрел на неё. И не знал, что сказать. В Нижнеярске – за тринадцать лет – мне ни разу не кланялись в пояс. И не приносили икру. И не плакали при мне от радости, что внуки живы.
– Спасибо, Настасья, – сказал я. – Передай поклон внукам.
– Передам, голова. Передам.
Она вышла. Я лежал с узелком на одеяле. И – не мог открыть. Просто смотрел и думал.
Морозкин зашёл вечером того же дня. Неофициально – «по пути с базара». Сел у постели. Принёс новость:
– Павел Андреевич, в нижнем городе вас называют «наш голова». «Наш». Не «городской голова», не «Стрешнев», а «наш». Это – я первый раз слышу за десять лет, что я в Бережанске.
– И что это значит, Савва Парфёнович?
– Это значит, – Морозкин помолчал, и в голубых глазах за светлой бородой что-то блеснуло, – это значит, что вы – теперь в нижнем городе как святой. Не в богословском смысле, а в народном. Вас защитят. Вас не сдадут. К вам пойдут – с любым делом. Это… дорогого стоит, Павел Андреевич. Очень дорогого.
– Дорого мне стоило, – сказал я. И закашлялся. – Простуда – на десять дней.
Морозкин слабо улыбнулся:
– Цена приемлемая. Простуду переживёте. А репутация – она с вами останется.
Он посидел ещё минут десять. Молча. Потом – встал. У двери обернулся:
– Павел Андреевич. Я хотел вам сказать одну вещь.
– Скажите.
– Я раньше думал, что вы – один из тех голов, которые пришли – посидели – ушли. Как все прежние. Я к вам присматривался. Я знаю, вы это видели. – Он улыбнулся. – Так вот – я больше не присматриваюсь. Я… я с вами. Если вам что нужно – деньги, люди, поддержка – я с вами. По-настоящему.
Пауза.
– Это уговор?
Я смотрел на него. Старообрядец. Купец. Тридцатичетырёхлетний расчётливый человек. И – для которого «слово» – это всё, что у него есть, что сильнее любого контракта, любой бумаги, любой подписи. Он только что сказал «с вами». Это – больше, чем подпись на договоре. Это – клятва.
– Уговор, Савва Парфёнович, – сказал я. И протянул руку.
Он подошёл. Пожал. Рука – крепкая, тёплая, с жёсткими мозолями от работы (он, я знал, сам разгружал свои подводы – старообрядческая привычка не делить чёрной работы с мужиками).
– Уговор, Павел Андреевич.
И вышел.
Я лежал. И смотрел в потолок.
Сорок седьмой день. Бронхит. Анна. Сычёв. Серафим. Аграфена Тихоновна. Морозкин. Настасья.
Цена была – десять дней в постели и хрипы в груди, которые, может быть, останутся со мной до самой смерти. Но – союзники. Настоящие союзники. Не один – а пять человек. Шесть, если считать Кашина. Семь, если Вебера. Восемь, если Краснова.
Восемь союзников за сорок семь дней. В системе, в которой каждый союзник – это год работы, это очень неплохо.
Сорок седьмой день. Цукерман – впереди. Гордеев – впереди. Кирпичный завод – впереди. Воскресная школа – впереди. Газета – впереди.
Двадцать лет затягивания гаек – впереди.
Я закрыл глаза. И впервые за две недели – заснул легко. Без кашля. Без жара.
Город – выжил. Я – тоже.
Глава 16
Шестого мая я вернулся в управу.
Вебер – которого я уговаривал три дня – согласился выпустить меня из постели на условиях: «четыре часа в день, не больше, и никаких лестниц на второй этаж без отдыха». Четыре часа в день – это было мало, это было смешно, потому что в нормальный день у меня набегало по двенадцать, а во время паводка – по двадцать, – но четыре было лучше, чем ноль, и я согласился.
Ерофей отвёз меня к управе к десяти утра. Я спустился с дрожек – медленно, чувствуя каждый шаг в коленях, в груди, в голове, – и поднялся на крыльцо. Писари в канцелярии встали при моём появлении. Это было новое: раньше они тоже вставали, но механически, по уставу, а сейчас – в их глазах было что-то другое. Я не мог это назвать словами – но это было похоже на то, как смотрят младшие солдаты на ротного, вернувшегося после ранения.
Сычёв был в коридоре. Увидел меня – и тоже сделал движение, которое я не видел у него никогда: снял пенсне, протёр, надел, – и в этом жесте читалось волнение. Настоящее.
– Павел Андреевич-с! Рановато, рановато… Карл Иванович сердиться будет.
– Я договорился с Карлом Ивановичем, Фёдор Игнатьич. На четыре часа в день. Пройдёмте в кабинет.
Мы прошли. Кабинет – такой же, как десять дней назад: стол с зелёным сукном, чернильница с бронзовой крышкой, стопка бумаг. Правда, стопка – втрое выше: за десять дней моего отсутствия Сычёв копил всё, что требовало моей подписи, и теперь ждал, когда я вернусь.
На самом верху стопки лежала записка. Не на казённом бланке – на простой писчей бумаге, сложенной пополам. Сычёв заметил мой взгляд и кашлянул:
– Это – с утра-с. Нарочный принёс. Положил на стол самолично. Я не читал-с, конверт был запечатан, но… по почерку видно-с.
Я взял записку. Развернул.
'Уважаемый Павел Андреевич,
Узнав о Вашем выздоровлении и возвращении к делам городским, покорнейше прошу Вас назначить мне встречу для обсуждения дела нашего, которое, как Вы изволите помнить, требует разрешения. Я, со своей стороны, готов прибыть в удобное Вам время и место.
Ваш покорный слуга,
А. М. Цукерман.
Сего 6 мая 1881 года.'
Почерк – аккуратный, мелкий, с лёгким наклоном влево. Слова – вежливые. Тон – безупречно учтивый. И всё это вместе – напоминало тот сорт вежливости, которым кредиторы обращаются к должникам за полсекунды до того, как сдают дело судебному приставу. Мягкое бархатное бельё, под которым – железный прут.
Я посмотрел на Сычёва. Сычёв посмотрел на меня.
– Фёдор Игнатьич, – сказал я, – ответьте господину Цукерману. На этом же бланке. Завтра, седьмого мая, в три часа пополудни. У меня дома. Напишите от моего имени – под мою диктовку.
– Сию минуту-с. – Сычёв сел, взял перо. – Диктуйте-с.
Я диктовал. Сычёв писал – осторожно, не торопясь, и я видел, как он мысленно оценивает каждое слово. Когда закончили, он перечитал, кивнул и сказал:
– Павел Андреевич-с. Я смею предположить, о каком деле речь идёт?
– Смею предположить, что вы знаете, Фёдор Игнатьич. Потому что вы в управе двенадцать лет, и вы знаете о прежнем Стрешневе всё. Включая то, о чём он сам старался забыть.
Сычёв снял пенсне. Протёр. Надел. Долго молчал. Потом – очень тихо:
– Долг. Восемь тысяч. Из карт.
– Именно. Срок истёк в прошлом месяце. Насколько я понимаю.
– Тридцать первого марта-с. Но Аарон Моисеевич – человек аккуратный и не тороплив. Он понимает: у городского головы – паводок, обстоятельства. Он дал неделю. Две. Три. Но теперь – пришёл сам. Это значит… – Сычёв осёкся.
– Это значит – терпение кончилось. Я знаю, Фёдор Игнатьич. Я не буду просить у него ещё трёх месяцев – он не даст. Но попробую выторговать два с половиной. И процент – уменьшить.
– Цукерман торгуется всегда-с. Это его ремесло. Но он – справедливый. Если чувствует, что должник честен – уступит. А если чувствует, что хитрит – ни вершка-с. Будьте честны, Павел Андреевич.
– Я буду честен. Обещаю.
Сычёв кивнул. Записку отправили с нарочным из управы – с тем же, который принёс записку от Цукермана утром. Маленький мальчик-посыльный, лет тринадцати, из сычёвских «бегунков».
Седьмого мая, без четверти три, я сидел в кабинете в доме Стрешнева и ждал.
Кабинет – приведён в порядок. Бумаги – убраны. На столе – только папка с чистой бумагой, чернильница, перо, календарь. Я вытер зелёное сукно от чернильных пятен (пятна, впрочем, не оттирались – въелись в ткань за десятилетия службы), расставил стулья: один для себя, один для посетителя. На комоде в углу – графин с водой и два стакана. Кухонное распоряжение Глафире – «чай, если попросят». Предположение: не попросит. Ростовщики в гостях у должников чай не пьют – чтобы не смягчать себе дело.
Ровно в три часа Прохор ввёл гостя.
Я увидел – маленького старика. Настолько маленького, что я даже растерялся: по описаниям я ожидал «невысокого», но Аарон Моисеевич Цукерман был – совсем крошечный, метра полтора от силы, – аккуратный, компактный, собранный. Лысый – лысина начиналась со лба и уходила к затылку, оставляя по бокам серебристо-седые остатки волос, которые он подстригал аккуратно и коротко. Лицо – тонкое, с мелкими чертами, тщательно выбритое. Глаза – тёмные, глубоко посаженные, очень умные и очень усталые. Одежда – чёрный лапсердак, длинный, застёгнутый на все пуговицы, безупречно чистый. На голове – чёрная шляпа, которую он снял при входе. В руках – трость с серебряным набалдашником и – самое характерное – чётки. Простые, деревянные, тёмно-коричневые, которые пальцы перебирали непрерывно, машинально, как перебирают струны или как крутят в пальцах карандаш люди, привыкшие много думать.
– Павел Андреевич, – сказал он, и голос у него был тихий, высокий, с лёгким певучим акцентом, который я бы назвал «юго-западным» – черта людей, родившихся и выросших в черте оседлости, в каком-нибудь Бердичеве или Шполе, и переехавших во внутренние губернии уже в зрелом возрасте. – Благодарю вас за приём. Я понимаю – вы ещё не совсем поправились.
– Аарон Моисеевич, – сказал я, вставая. – Прошу, садитесь.
Он сел. Аккуратно. На краешек стула – но не из страха, а из привычки: человек, который не позволяет себе занимать лишнего пространства. Трость – положил рядом. Шляпу – на колено. Чётки – не выпускал. Пальцы – уже начали перебирать.
Я сел напротив.
Между нами лежало зелёное сукно.
– Как ваше здоровье? – спросил он. – Я слышал, Карл Иванович был весьма обеспокоен.
– Карл Иванович – замечательный врач. Я почти выздоровел.
– Хвала Всевышнему. Бережанску нужен живой голова. Особенно теперь, когда вы доказали, что такое – живой голова. – Пауза. Тонкая, точная улыбка – не извиняющаяся, не подобострастная, а – как у человека, признающего факт. – Я, к слову, тоже был на берегу. Во время паводка. Вы меня не заметили – я стоял в стороне, в толпе. Но я видел, как вы таскали мешки. Это произвело впечатление.
– Благодарю.
– Не благодарите, Павел Андреевич. Это не комплимент. Это – наблюдение. Я старый человек. Я в Бережанске живу тридцать один год. Я видел трёх городских голов. Ни один из них – ни один, вы слышите? – не полез бы в ледяную воду. Включая вас. Прежнего вас.
Он помолчал. Чётки сделали половину круга.
– Вы, Павел Андреевич, может быть, удивляетесь иногда, как я сюда попал. Еврей на Волге – редкое явление. Скажу вам, раз уж мы сегодня говорим о вещах серьёзных. Отец мой, Мойше Цукерман, был отставной николаевский рекрут. Тридцатилетний солдат Саратовской инженерной команды, отслужил с тридцать третьего по пятьдесят восьмой. Выслужил чин унтер-офицера и право жительства вне черты оседлости с семьёй – по манифесту пятьдесят восьмого. Привёз нас в Бережанск, потому что здесь у него был сослуживец из команды, купец Макушин, у которого был двор на Мещанской. Я родился ещё в Саратове, в пятьдесят пятом, но вырос здесь. По наследственному праву имею бессрочное жительство и свидетельство мещанина. Купеческой гильдии не беру – мне её не нужно, я веду своё дело иначе. Но право жительства у меня законнее, чем у некоторых купцов первой гильдии.
– Спасибо, что сказали, Аарон Моисеевич. Я этого не знал.
– Я и не обязан был говорить. Но вы сегодня со мной честно – я отвечу честно. Это правило.
Он посмотрел на меня – прямо, теми глубоко посаженными тёмными глазами – и я понял: Аарон Моисеевич Цукерман замечает не меньше, чем Аграфена Тихоновна и Сычёв вместе взятые. И, возможно, даже больше. Потому что ростовщик – это профессия, в которой видеть людей насквозь – не роскошь, а условие выживания.
– Может быть, я изменился, Аарон Моисеевич, – сказал я.
– Может быть. – Он чуть кивнул. И чётки в пальцах – сделали один полный круг. – Ну что же. Перейдём к делу, Павел Андреевич.
– Перейдём.
Он достал из внутреннего кармана лапсердака – не бумажника, а именно внутреннего кармана – сложенный вчетверо лист. Развернул. Положил передо мной. Я узнал почерк – стрешневский, мелкий, аккуратный. Долговая расписка. Та самая.
– Сумма основного долга – восемь тысяч рублей серебром, – сказал Цукерман. – Срок погашения – тридцать первое марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года. Процент – два в месяц, начисляется с момента взятия долга, то есть с пятнадцатого августа тысяча восемьсот восьмидесятого года. К сегодняшнему дню, седьмому мая, прошло почти девять месяцев. Проценты составляют одну тысячу двести рублей с небольшим. Округляю в вашу пользу: одна тысяча двести ровно. Итого – девять тысяч двести рублей.
Он произнёс это ровно, без нажима, как произносят выученные наизусть цифры, – и я оценил: он не достал записную книжку и не считал в уме при мне. Он знал точно. Носил в голове.
– Я признаю долг, – сказал я. – И сумму.
– Разумеется. Я в этом не сомневался. – Цукерман перебрал чётки. Ещё круг. – Но мы оба понимаем, Павел Андреевич, что девять тысяч двести рублей у вас сейчас нет.
– Нет.
– И не будет в ближайшие месяцы.
– Не будет.
– Что же вы предлагаете?
Пауза. Я выдержал его взгляд. Глубоко посаженные глаза – ничего не выражали, но всё замечали.
– Аарон Моисеевич, – сказал я, – я прошу отсрочки. Три месяца. До августа. За это время я найду способ погасить часть долга – может быть, треть, может быть, половину. Остаток – растяну на год. Это – самое честное, что я могу сказать.
Цукерман помолчал. Чётки – перебирал. Круг. Ещё круг.
– Три месяца – это много, Павел Андреевич. Очень много. Девять месяцев я уже ждал. Ещё три – это получается целый год без движения. Мои деньги – они работают только тогда, когда они движутся. Стоящие деньги – это мёртвые деньги.
– Я понимаю.
– Два месяца. До седьмого июля. И в эти два месяца – вы должны внести хотя бы часть. Задаток. Пятьсот рублей минимум – в знак добросовестности.
– Два с половиной, – сказал я. – До двадцатого июля. И – прошу уменьшить процент. Два процента в месяц – это очень много, Аарон Моисеевич. Полтора процента – и я соглашаюсь на любой срок, который вы назовёте, в разумных пределах.
Цукерман посмотрел на меня. Чётки – остановились. Впервые за весь разговор.
– Вы торгуетесь, Павел Андреевич.
– Торгуюсь.
– Это правильно. Не торговаться – это оскорбление кредитору: значит, должнику всё равно. А вам – не всё равно. Это видно. – Чётки снова двинулись. – Хорошо. Я уступлю. Не из-за того, что вы торгуетесь хорошо, – торгуетесь вы средне, я видал лучше. А потому, что я видел вас в воде с мешками. Ростовщик – старый человек; я имею право на одну слабость в год. Моя слабость на этот год – вы. Полтора процента в месяц. Два с половиной месяца. До двадцатого июля. С одним условием.
– Каким?
– До конца мая – внесёте пятьсот рублей. Это – задаток и знак серьёзности намерений. В последующие месяцы – ещё пятьсот ежемесячно. К двадцатому июля – я жду пересмотра графика. Не полного погашения, а – нового соглашения. Вы мне представите план: как и когда. План должен быть – честным. Не обещаниями, а цифрами.
– Согласен.
– Тогда – рукопожатие.
Я протянул руку. Цукерман – встал (он оказался ещё меньше, чем сидя, – макушка едва доставала мне до плеча), протянул свою. Рукопожатие было странное: сухое, тонкое, как будто пожимаешь пальцы подростка, – но внутри этой сухости и тонкости был вес. Вес серьёзного человека.
– До свидания, Павел Андреевич. Поправляйтесь.
– До свидания, Аарон Моисеевич. Спасибо.
– За что? – Он посмотрел на меня с лёгкой усмешкой. – Я ничего не простил. Я только подождал подольше.
– За то, что вы справедливы, Аарон Моисеевич.
Он наклонил голову – коротко, чуть-чуть, – и вышел. Я слышал, как Прохор провожал его до двери. Стук трости по дощатому полу, скрип двери, тишина.
Я остался один в кабинете.
Пятьсот рублей до конца мая. Ещё пятьсот в июне. Ещё пятьсот в июле. Итого – тысяча пятьсот к двадцатому июля. Плюс – к двадцатому июля я должен представить «план погашения», который должен быть «честным» и «с цифрами».
Я сел за стол. Достал из ящика чистый лист. Начал считать.
Доходы Стрешнева (легальные, из того, что я успел восстановить за сорок девять дней):
Жалованье городского головы – 3 000 рублей в год, или 250 в месяц.
Торговый доход – у Стрешнева была доля в одной баржевой компании, работающей на Волге, и небольшая лавка скобяными товарами, которую держал приказчик за процент. Годовой доход по этим двум статьям – около 2 500 рублей, не равномерно, а с пиками в навигацию (май – октябрь).
Аренда городского дома – нет, дом свой. Но в доме – комната, которую раньше сдавали студенту гимназии (Стрешнев сдавал), но сейчас пустует. Сдавать в приличном районе – рублей восемь в месяц. Мелочь, но плюс.
Итого – максимум 5 500 – 6 000 рублей в год.
Расходы Стрешнева:
Содержание дома (дрова, свечи, мелкий ремонт) – рублей 400 в год.
Питание (Глафира закупает продукты) – рублей 600.
Слуги: Прохор (жалование 12 рублей в месяц), Глафира (10 рублей), Дуняша (6 рублей), Ерофей (15 рублей и содержание лошади) – итого около 600 рублей в год с содержанием.
Обучение Николая в гимназии – 40 рублей в год.
Одежда, мелочи, визиты – рублей 300.
И – неучтённое: представительские расходы, пожертвования в церковь, именины-дни рождения-подарки, – рублей 200.
Итого – около 2 200 рублей в год обязательных расходов.
Свободных от обязательных – около 3 000 – 3 500 в год.
Но! К долгу Цукерману добавляется – теперь – долг городу, который я в первые дни обнаружил: те самые «откаты», которые Стрешнев получал от Мельникова, – и которые я собирался постепенно возвращать. Это – ещё около 4 500 рублей. Не срочно, не под проценты, и даже не публично – но в моей собственной бухгалтерии совести они лежали.
И – содержание московской линии. Катенька и Серёженька. Рублей 300 в год, чтобы женщина могла жить в Москве без унижений. Это – то, что настоящий Стрешнев обещал и не выплачивал. А я – возможно – должен был начать выплачивать. Не из чувства вины (не моя вина), а из чувства порядка. Ребёнок – не виноват, что его отец был Стрешневым.
Ещё – Бестужевские курсы для Анны – начиная с сентября, рублей 400 в год.
Итого – годовые свободные средства: 3 000, из которых нужно выделять 1 000 – 1 500 на «новые» обязательства (Цукерман ежемесячно, Анна, Катенька). Остаётся – 1 500 в год. Если экономить – максимум 2 000.
Долг Цукерману – 9 200. Плюс проценты. При полутора процента в месяц – 1 380 в год, то есть если я платить только проценты, сумма не уменьшается вовсе. Чтобы погасить тело долга – 1 500 в год надо вкладывать, и тогда долг уйдёт за… шесть лет. Шесть.
Шесть лет – невозможно. Два с половиной месяца до пересмотра плана. За два с половиной месяца мне нужно придумать, как значительно увеличить доход.
Я сидел и смотрел на цифры и думал: эта головоломка решается только одним способом. Не экономией. Не жалованием. А – новым источником дохода. Предпринимательским.
Я закрыл глаза. И позволил себе, впервые за все сорок девять дней, сделать то, чего старался не делать: вспомнить.
Нижнеярск. Моя квартира. Вечер, пустая кухня, ёлочка на зеркале, ноутбук на столе. Я сижу и читаю – по привычке, для удовольствия – историческую монографию. Одну из тех, что я читал раз за разом: «Городское хозяйство и промышленный подъём в пореформенной России. 1860–1900». Автор – Петербургский, университет, докторская тысяча девятьсот девяносто какого-то года. Глава – «Строительные материалы: от артельного производства к фабричному».
И в этой главе – конкретный пассаж: «Огромный скачок в производстве кирпича произошёл в семидесятые-восьмидесятые годы, когда крупные города начали массово строить каменные здания на замену деревянным. Спрос на кирпич рос на десять-пятнадцать процентов в год. Однако производство – преимущественно артельное, с примитивными напольными печами, дававшими выход не более двадцати тысяч штук в месяц и с высоким процентом брака. Революцию произвели кольцевые печи конструкции немецкого инженера Фридриха Гофмана, запатентованные в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году. Печь Гофмана – непрерывный обжиг в нескольких камерах, замкнутых в кольцо, – позволяла производить до пятидесяти-ста тысяч кирпичей в месяц при значительно меньшем расходе топлива и рабочей силы. В России первые печи Гофмана появились в семидесятые годы – в Петербурге, Москве, Риге. К концу восьмидесятых – в большинстве промышленных центров».
Печь Гофмана. Запатентована в пятьдесят восьмом. В России – с семидесятых. Значит – сейчас, в восемьдесят первом, технология уже известна, патент не действует (срок прошёл), и построить печь может любой, кто найдёт инженера с соответствующим опытом. В столице – это несложно. В уездном городе – сложно, но возможно.
Кирпич. Вот оно. Стройматериалы. Города растут – и будут расти ещё быстрее, когда начнётся промышленный подъём девяностых (тот самый, который я помнил из учебника: Витте, золотой рубль, железные дороги). Каменное строительство – вместо деревянного. Спрос – гарантирован.
Глина – дешёвое сырьё. Дрова для обжига – в Бережанском уезде есть леса, топливо относительно дешёвое. Рабочая сила – в нижнем городе сколько угодно, ищут работу, готовы на сорок копеек в день. Сбыт – сам Бережанск растёт (хотя медленно), плюс ближайшие уездные города по Волге: баржа легко возит строительные материалы.
Начальные вложения – я прикинул, по тем же монографиям, которые читал в Нижнеярске: печь Гофмана на среднюю мощность – тысяч пятнадцать. Помещения, земля, первичная артель – ещё тысяч десять. Итого – около двадцати пяти тысяч рублей начального капитала.
Двадцать пять тысяч рублей у меня не было. У меня не было даже пятисот, которые нужно было внести Цукерману до конца мая.
Но – был план. Первая часть плана: сбор заявок на кирпич от заинтересованных – чтобы показать возможным инвесторам, что спрос есть. Вторая: найти партнёра с капиталом – не на всю сумму, но хотя бы на половину. Третья: взять ещё один кредит (возможно, у того же Цукермана, возможно, у кого-то ещё – но под конкретный проект, а не под карты). Четвёртая: построить печь, наладить производство, выйти в плюс в первый же год.
Окупаемость – года два-три. Если всё идёт хорошо. Если не идёт – разорение, позор, каторга за долги.
Риск – большой. Но альтернатива – медленное угасание под процентами Цукермана и под ударами Гордеева, который рано или поздно выбьет меня с городского головы.
Нет. Рисковать – правильно.
Мне нужен кирпичный завод.
Это – первая большая идея, которая пришла мне в голову в этой жизни – не «как выжить» и не «как не разоблачиться», а – «как построить». Как создать что-то, чего здесь нет. Как воспользоваться тем самым преимуществом, которое у меня было: сто сорок лет знания того, что будет.
Я смотрел на чистый лист. Взял перо. Написал наверху – корявым, но уже узнаваемым «стрешневским» почерком:
«Кирпичный заводъ въ Бережанскомъ уѣздѣ. Предварительныя расчёты.»
И начал записывать.
Восьмого, девятого и десятого мая я – в те четыре часа в день, что разрешил Вебер, – расспрашивал Сычёва.
Сычёв был моим геологическим справочником, моей географической картой и моим статистическим бюро одновременно. Двенадцать лет в управе – это значит, что через руки Сычёва прошли все документы по уезду: купчие, аренды, налоговые описи, прошения, карты. Он не помнил всё – но помнил, где что искать.
– Фёдор Игнатьич, – начал я восьмого мая, – в нашем уезде есть месторождения глины?
Сычёв поднял пенсне. Задумался. Пожевал яблоко.
– Глины-с? Всякой?
– Пригодной для гончарного дела. Или – для строительного кирпича.
– Есть-с. Несколько. Самая известная – у деревни Глинки, в пятнадцати верстах к юго-западу от Бережанска. Оттуда крестьяне глину берут, горшки лепят, возят продавать на базар. Кустарно-с. Артельно. Глина, говорят, хорошая – жирная, красная, чистая. Веками берут, а не кончается.
– Пятнадцать вёрст – это близко. Подводами за день – туда и обратно. Кто владеет землёй?
– Под Глинками-с? Земля – казённая. Крестьяне Глинки – государственные, не помещичьи. Они платят подушный налог и пользуются землёй в пределах общинного надела. Но карьер – он вне общины, в стороне, на пустыре. Казённая. Крестьянам – никто не запрещал брать, но и разрешения формального нет-с. По обычаю берут.
– Казённая, – повторил я.
– Казённая-с.
– Значит – можно взять в аренду. У казны. Напрямую. С разрешения губернской казённой палаты, если я правильно помню «Уложение о казённых землях».
Сычёв снял пенсне. Протёр. Надел.
– Павел Андреевич-с… вы хотите взять карьер у Глинок в аренду?
– Да. Начните оформлять запрос. На долгосрочную аренду – двадцать пять лет. Участок – всё плато карьера, плюс прилегающая земля для постройки. Плата – сколько по нормативу положено, я не знаю.
– Четвертак за десятину в год-с, для казённой земли в аренду под промышленные нужды. Плюс гербовый сбор, плюс разрешение губернии-с, плюс… – Сычёв замолчал. И в пенсне его что-то блеснуло – не удивление, а – начало понимания. – Павел Андреевич. Аренду – для чего?
Я выдержал его взгляд.
– Для кирпичного завода, Фёдор Игнатьич.
Пауза была долгой. Сычёв смотрел на меня так, как человек, которому только что сообщили, что Волга поменяет русло и теперь будет течь в обратную сторону. Он открыл рот. Закрыл. Открыл снова. Потом – медленно, очень медленно, положил перо на стол.
– Кирпичного… – выговорил он. – … завода. В Бережанске. Вы. Павел Андреевич.
– Да.
– Но… – Он искал слова. – В Бережанске нет кирпичного завода. Никогда не было-с. В уезде нет. В губернии – два, оба в губернском городе. Кирпич мы возим из Саратовской губернии, баржами. Дорого. Поэтому и строим из дерева-с, в основном.
– Именно поэтому и нужен свой завод. Глина есть. Рабочие руки есть. Дрова для обжига – в уезде лесов достаточно. Сбыт – сам Бережанск растёт, плюс уездные города по Волге. Технология – известна, немецкая, печь Гофмана. Я читал о ней… в журнале.
– В журнале-с?
– В техническом. Давно. Детали помню.
Сычёв молчал. Я видел, как в его голове – за пенсне, за сушёным яблоком, за двенадцатью годами канцелярской осторожности – идёт работа: оценка. Новая, крупная, не похожая ни на что, что он видел. И – к моему удивлению – эта оценка была положительной. Не восторженной, нет, – но положительной.
– Павел Андреевич, – сказал он наконец тихо, – вы понимаете, что это – очень большие деньги-с?
– Понимаю.
– Тысяч двадцать-тридцать начальных.
– По моим прикидкам – двадцать пять.
– У вас их нет.
– Нет.
– Тогда – как?
– Партнёр. Морозкин – первый кандидат. Может быть, ещё кто-то. Кредит – у Цукермана или у другого кредитора. Но под конкретный проект, с бизнес-планом… – я осёкся. – С подробным расчётом доходов и расходов. Не под карты. Под дело.
Сычёв перебирал пальцами край своего пенсне. Долго.
– Это – очень смело, Павел Андреевич. Очень. Может получиться – огромное дело. Такое, после которого Бережанск будет не уездным городом, а – промышленным центром. Или – может не получиться. И тогда – разорение. Полное.
– Знаю.
– И вы идёте?
– Иду.
Сычёв помолчал ещё. Потом – сказал, и в голосе у него было что-то новое:
– Я… я помогу. Сделаю запрос в казённую палату. Подниму все документы по карьеру. Узнаю у крестьян Глинок – сколько они добывают, как качество, бывают ли перебои. К концу недели у вас будет полная справка.
– Спасибо, Фёдор Игнатьич.
– Но, – он поднял палец, – об этом – никому. Ни единой душе, Павел Андреевич. Не сегодня, не завтра – долго. Потому что если Тарас Лукич узнает раньше времени, что у вас есть такие планы, – он сделает всё, чтобы вы эти планы не осуществили. Всё. Понимаете-с?
– Понимаю.
– Молчим.
– Молчим.
Он кивнул. Собрал папку. Поднялся. У двери обернулся – уже в третий или четвёртый раз за наше знакомство, – и сказал:
– Павел Андреевич. Я вам скажу ещё одну вещь-с. Я двенадцать лет смотрел, как этот город медленно… медленно-с… гниёт. Я не знал слов, чтобы это сказать. Я говорил себе: «Это Россия, так везде». А теперь я думаю – может быть, не так. Может быть, есть другая Россия, в которой уездный город может иметь свой кирпичный завод, свою газету, своего нормального голову и воскресную школу. Я не знаю, есть ли такая Россия. Но если вы попробуете её построить – хоть кусочек, хоть один уездный город, – я буду с вами. До конца-с.
Он поклонился. Вышел.
Я сидел в кабинете. За окном – майский день, солнце, первые по-настоящему тёплые лучи. На столе – чистый лист с заголовком «Кирпичный заводъ в Бережанскомъ уѣздѣ» и черновик моих расчётов.
И – я почувствовал, впервые за сорок девять дней, – не тревогу, не страх, не усталость, а что-то другое: азарт. Профессиональный азарт менеджера, который видит большой проект и понимает – он возможен. Не гарантирован – но возможен.
Кирпичный завод в Бережанском уезде, тысяча восемьсот восемьдесят первый год. Павел Андреевич Стрешнев (формально) и Савва Парфёнович Морозкин (потенциально) как учредители. Двадцать пять тысяч начального капитала (предстоит найти). Печь Гофмана на пятьдесят тысяч кирпичей в месяц. Окупаемость – два-три года. Задачи на следующие два с половиной месяца: собрать заявки, провести переговоры с Морозкиным, подготовить полный план на бумаге, договориться о казённой аренде, найти инженера.
Задач – много. Времени – мало. Денег – нет.
Но – есть план.
А план – это уже половина дела.
Я взял перо и начал писать. Почерк теперь – не дрожал. Дыхание – не сбивалось. Я писал – и в каждом слове чувствовал то, чего не чувствовал почти два месяца: что я снова на своём месте. На месте менеджера, у которого есть проект.
В Нижнеярске – за тринадцать лет – я запускал десятки проектов. Мелких и крупных. Провальных и удачных. Я знал, что такое – начинать с нуля, без ресурсов, против сопротивления системы. Я знал – каждое движение руки, каждый шаг. Сначала – план. Потом – собрание заинтересованных. Потом – поиск инвестора. Потом – юридическое оформление. Потом – стройка. Потом – запуск. Потом – первые отгрузки. Потом – прибыль.




























