444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Передел мира (СИ) » Текст книги (страница 10)
Передел мира (СИ)
  • Текст добавлен: 30 сентября 2026, 19:00

Текст книги "Передел мира (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

Глава 20
Осмотр

Профессора Виноградова привезли на дачу к полудню, и хозяин встретил его не в мундире, а в накинутом поверх рубахи стареньком кителе без погон, домашнем, обмявшемся, и в мягких кавказских сапогах, и от этого сделался вдруг похож не на вождя, а на немолодого дачника, которого оторвали от грядок ради докучного дела.

– А, доктор, – сказал он без особой радости. – Приехали. Ну, приехали так приехали. Мучьте.

Виноградов мучить не собирался. Был он человек основательный, старой профессорской выделки, крупный, седобородый, с той спокойной уверенностью в себе, какая даётся не чином, а полувеком у постели больных, и вождя он, конечно, уважал, но не робел перед ним так, как робели прочие, потому что для него это был прежде всего пациент, сердце и лёгкие, а сердце и лёгкие чинов не различают.

– Раздевайтесь до пояса, – сказал он буднично, доставая из саквояжа трубку и раскладывая свои докторские снасти на застланном столе. – И садитесь вот сюда, к свету.

– Командуете, – заметил он, стягивая китель. – В своём доме, а командуете вы.

– В болезни, – сказал Виноградов невозмутимо, – командует доктор. А вы уж потом, во всём прочем.

Волков хмыкнул, но подчинился. Сел, куда велено, подставил спину и грудь, и профессор долго и обстоятельно слушал его, передвигая холодную трубку, велел дышать, не дышать, дышать глубже, кашлянуть, и он дышал и кашлял, косясь на профессора и пытаясь по лицу угадать, что тот там наслушал. Но лицо у Виноградова было непроницаемое, профессорское, и по нему ничего не читалось.

– Ну, что там, – не выдержал он. – Что молчите, как рыба? Помру или ещё погожу?

– Погодите, – сказал Виноградов, не отрываясь от дела. – Помереть я вам пока не позволю. Не всё ещё выслушал.

Он мерил давление, щупал пульс, заглядывал в горло, оттягивал веко, смотрел язык, стучал согнутым пальцем по спине и по груди, вслушиваясь в звук, и всё это делал не спеша, основательно, будто и не вождя перед ним посадили, а обыкновенного больного, каких у него за жизнь прошли тысячи. И хозяину эта его невозмутимость, эта докторская дотошность, не признающая ни чинов, ни спешки, была, против ожидания, приятна. Он не любил, когда перед ним лебезили, а Виноградов не лебезил.

– Руки покажите, – велел профессор. Хозяин показал. Виноградов оглядел их, надавил на ноготь, подержал, следя, как возвращается краска. – Так. А ноги к вечеру отекают?

– Бывает, – нехотя признал он. – Есть немного.

– Есть немного, – повторил Виноградов с укоризной. – А спите сколько?

– Сколько дела оставят, столько и сплю.

– То-то и оно, что сколько дела оставят. А дела вам, я вижу, спать не оставляют вовсе. – Профессор поглядел на него внимательно, поверх очков, тем особым докторским взглядом, что видит не мундир и не должность, а живого усталого человека под ними. – Вы себя, я вам скажу, не бережёте вовсе. Совсем. Другой бы с вашим сердцем давно уж лежал да охал, а вы работаете за троих, спите за полчеловека, курите за десятерых да ещё волнуетесь с утра до ночи. Так нельзя. Так ни одно сердце не выдержит, будь оно хоть трижды богатырское.

– А как надо? – спросил Волков не без вызова.

– А надо себя жалеть. Хоть немного. Вы страну жалеете, людей жалеете, а себя – нет. А ведь вы стране-то, может, нужнее иного завода.

Волков на это ничего не сказал, только хмыкнул, но что-то в лице его дрогнуло – задело его, видно, это простое докторское слово, что он себя не жалеет. Не привык он, чтобы о нём так говорили, по-человечески, будто и он тоже живой и его тоже беречь надо.

– Ну вот что, – сказал наконец профессор, отставляя трубку и садясь напротив. – Скажу вам прямо, как есть.

– Скажите прямо, – согласился он, натягивая рубаху. – Прямо я больше люблю.

– Сердце у вас, – сказал Виноградов, – не молодое. Изношенное сердце. И давление высокое, выше, чем хотелось бы. И сосуды не те, что в тридцать лет. Всё это не смертельно, если беречься, и очень даже скверно, если не беречься. Вам сейчас, – он поглядел на хозяина поверх очков, – беречься надо.

– Беречься, – повторил Волков с неудовольствием. – Слыхал я это слово. Все доктора его говорят. А что оно значит?

– А значит оно вот что. – Виноградов стал загибать пальцы, обстоятельно, как загибал бы, диктуя рецепт. – Спать по ночам, а не работать. Ложиться в одиннадцать, а не в четыре. Меньше сидеть, больше ходить, гулять на воздухе. Есть поменьше жирного и солёного. Волноваться поменьше. И курить бросить.

– Бросить курить, – сказал он таким тоном, будто ему предложили бросить дышать. – Это вы, доктор, хватили. Это уж вы чересчур.

– Ничего не чересчур. Трубка ваша – первый враг вашему сердцу. Бросить, и совсем.

– Нет, – сказал хозяин твёрдо. – Совсем не брошу. И не проси, доктор, не брошу. Я, может, всю жизнь с трубкой думаю. Отними её – и думать перестану, вот тебе и вся политика. Что ж это будет за держава, у которой вождь без трубки думать разучился?

Виноградов вздохнул. Он знал эту породу упрямых стариков, что скорее помрут, чем расстанутся с давней своей привычкой, и знал, что тут напирать без толку, а надо торговаться.

– Хорошо, – сказал он. – Совсем не брошу – так хоть меньше. Сколько вы в день выкуриваете?

– Не считал, – соврал Волков.

– А вы посчитайте. Много. Так вот: вполовину меньше. Это моё докторское условие.

– Вполовину – много просишь. – Хозяин прищурился, и в глазах его мелькнуло что-то торговое, азартное, будто и не о трубке шёл спор, а о какой-нибудь спорной провинции на большом столе. – Вполовину не согласен. На треть меньше – вот моё слово.

– На треть мало.

– На треть, доктор, и ни трубкой больше. Бери, пока даю, а то и вовсе раздумаю.

И Виноградов, поглядев на это хитрое, упрямое, торгующееся лицо, вдруг рассмеялся – не сдержался, засмеялся коротко, по-стариковски, и махнул рукой.

– Ну вас совсем. С вами не сердце лечить, с вами на базаре торговать. На треть так на треть. Но чтоб честно.

– Честно, честно, – довольно сказал он, выигравший, как ему казалось, эту маленькую войну. – Слово даю. На треть меньше. И гулять буду, и спать буду. Иногда.

– Иногда, – проворчал Виноградов. – Знаю я ваше «иногда».

Дело было сделано, осмотр кончен, и профессор стал складывать свои снасти обратно в саквояж, собираясь уходить. Но хозяин уходить ему не дал.

– Куда заторопился, – сказал он. – Осмотрел – теперь чаю попей. Не по-людски это – приехал, помучил человека и убежал. Валя! – крикнул он в сторону кухни. – Чаю нам поставь. И того, знаешь, к чаю. Груздей достань, что ли. Профессора грибами угостим.

Валя пришла скоро – немолодая уже, полная, тихая женщина, что вела на даче всё хозяйство и к которой хозяин привык, как привыкают к своим, не замечая. Она внесла самовар, расставила чашки, достала варенье, груздочки в глубокой миске, хлеб, масло, всё расставила ловко, привычно, и хозяин глядел на неё с тем спокойным домашним удовольствием, с каким глядят на что-то давно и надёжно своё.

– Вот, Валя, доктор говорит, помирать мне пора, – сказал он ей, посмеиваясь. – Сердце, говорит, никуда.

– Типун вам на язык, – отозвалась Валя, не оборачиваясь, расставляя ложки. – Наговорите тоже. Кушайте вот лучше, а не помирайте. Грузди свежие, вчера открыла.

– Слыхал, доктор? – Волков подмигнул профессору. – Вот у кого учись лечить. Никаких тебе диет: кушай да не помирай, вся наука.

– Народная медицина, – согласился Виноградов серьёзно, накладывая себе груздей. – Иной раз вернее нашей.

Валя, довольная, ушла к себе, а два немолодых человека, вождь и профессор, остались сидеть друг против друга и пить чай, и это было хорошо, по-домашнему, тихо. Груздочки, солёные, со смородиновым листом да с укропным зонтиком, оказались хороши необыкновенно, и Виноградов, человек к столу неравнодушный, похвалил их искренне, а хозяин был доволен похвалой, как бывает доволен всякий, у кого похвалили домашнее, своё.

– Вот вы мне что скажите, доктор, – начал хозяин, отхлёбывая из чашки и явно подбираясь к чему-то, что занимало его давно. – Вы ведь не одного меня пользуете. Вы там всех наших смотрите, наверху которые. Всё начальство наше.

– Многих смотрю, – согласился Виноградов осторожно. Он сразу почуял, что чай чаем, а разговор пойдёт не пустой.

– Ну и как они? – Хозяин поглядел на него в упор. – Как здоровье-то у моего хозяйства? Ты мне, доктор, не крути, не бойся. Я не выпытывать. Я по-хозяйски спрашиваю. Мне ведь с ними страну тащить, а какие они, крепкие ли, надолго ли их хватит – это мне знать не мешает.

Виноградов помолчал, помешивая ложечкой в чашке. Говорить о здоровье одних больших людей с другим большим человеком было делом тонким, деликатным, и он в таких делах привык быть осторожен. Но спрашивал хозяин без хитрости, по-простому, и врать ему или отделываться было бы и глупо, и ни к чему.

– Что вам сказать, – начал он неспешно. – Люди вы все немолодые. Это ведь как: держава молодая, а те, кто её держит, – старики. И каждый своё нажил за жизнь. Один сердцем слаб, другой печенью, третий нервами вымотан так, что его самого лечить надо, а он работает.

– Это ты про кого сейчас? – прищурился он.

– А это я вообще, – уклонился было Виноградов, но хозяин поглядел на него так, что стало ясно: вообще его не устроит.

– Ты не крути, доктор. Я ж не сплетни собираю. Мне по делу. Вот, к примеру, – он назвал негромко одного, из самых близких, из тех, что вели хозяйство изо дня в день, – этот как?

Виноградов помолчал, но, видя, что деваться некуда, ответил по совести:

– Этот себя не жалеет. Сердце уже пошаливает, а он спать не спит, ест на ходу, весь на нервах, весь как струна натянутая. Такие горят ярко, да недолго. Ему бы месяц покоя – а он месяца дня не выкроит.

– Не выкроит, – согласился Волков. – Работник. А тот, другой, – он назвал второго, – про которого говорят, будто закладывает?

– Про того верно говорят, – вздохнул Виноградов. – Печень у него никуда. Я ему сколько раз толковал: брось, погубишь себя. А он смеётся, отшучивается. Крепкий с виду, здоровяк, а внутри всё уже подточено. Такие до поры бодрятся, а потом разом сваливаются, и не поднимешь.

– А третьего смотрел? – Волков назвал третьего, старого, из самых заслуженных.

– Смотрел. Этот старее всех вас годами, а держится, пожалуй, крепче иных молодых. Порода. Такие двужильные бывают, их сама земля не берёт. Но и он не вечен. И ему беречься надо.

Хозяин слушал всё это внимательно, кивая, и Виноградов, разговорившись, махнул рукой на осторожность и сказал уже прямо, что думал:

– Народ вы, я скажу, изношенный. Кто по тюрьмам да ссылкам смолоду здоровье оставил, кто в Гражданскую, кто на этой войне себя не жалел. Всякий на своём горбу вынес столько, что на трёх хватило бы. А организм не казённый. Он счёт ведёт. Что смолоду взял в долг – то к старости и предъявит.

Хозяин слушал внимательно, не перебивая, и лицо у него сделалось серьёзное, ушла с него всякая усмешка.

– Предъявит, – повторил Волков тихо. – Это верно. Это ты, доктор, верно сказал. Организм счёт ведёт.

– Ведёт, – подтвердил Виноградов. – И у вас ведёт, и у товарищей ваших. Вот вы про них спросили – а я вам так отвечу: беречь их надо. Всех. Работой не жечь без меры, отдыхать давать, к докторам гонять силком, потому что сами они не пойдут, некогда им, все в делах. А не станете беречь – начнут выходить из строя один за другим, и скорее, чем вам бы хотелось.

Хозяин долго молчал, глядя в свою чашку, и думал о чём-то своём, и мысли эти, судя по лицу, были невесёлые. Он думал о том, что вот сидит перед ним доктор и говорит простые докторские вещи – сердце, печень, нервы, – а за этими простыми вещами встаёт то, о чём сам он думал давно и с тревогой: что держится вся эта огромная страна, весь этот полмира, на горстке немолодых, изношенных людей, которых он знает наперечёт, с которыми прошёл всё, и что люди эти смертны, и уйдут, кто раньше, кто позже, и заменить их будет некем. Молодые росли, да не те, не той закваски, или он им не верил, а верил только этим, старым, проверенным, – а старые старели и изнашивались, и доктор был прав: организм ведёт счёт.

– Слушай, доктор, – сказал он наконец, подняв голову, и в голосе его была уже не тревога, а та спокойная хозяйская твёрдость, с какой он отдавал распоряжения. – Ты вот что. Ты их лечи получше. Всех наших. Не жалей ни сил, ни лекарств, ничего. Что надо – проси, всё дам, любые средства, любых людей, любые заграничные снадобья выпишем. А ты лечи. Держи их на ногах, сколько можешь.

– Стараюсь, – сказал Виноградов. – Мы все стараемся.

– Мало стараться, – сказал он. – Ты уж расстарайся. Они мне, доктор, знаешь как нужны? Каждый на вес золота. Такого человека, проверенного, тертого, выучить – это годы нужны, десятилетия. А сносить его – раз, и нету. И на его место сажай кого хочешь – а такого же нету, не выросло ещё. Вот и береги мне их. Это я тебе не как больной прошу. Это я тебе как хозяин поручаю. Важнее иного государственного дела твоё докторское дело, вот что я тебе скажу.

Виноградов наклонил седую голову. Он понял, что за шутливым этим чаем, за груздями да за торговлей о трубке ему поручили сейчас дело нешуточное, и понял, отчего вождь про здоровье товарищей своих расспрашивал так дотошно, – не из праздного любопытства, а из той же хозяйской заботы, с какой печётся рачительный хозяин о добром своём инструменте, зная ему цену и зная, что нового не купишь.

– Сделаю, что смогу, – сказал он серьёзно. – А что не в моих силах – того уж не обессудьте. Против природы, – он развёл руками, – и доктор бессилен. Годы есть годы. Их ни вылечить, ни отменить.

– Годы, – согласился Волков и невесело усмехнулся. – Это ты опять верно. Против годов лекарства нету. – Он помолчал и прибавил тише, будто про себя: – Кабы было – я б его, может, дороже атомной бомбы ценил.

Он проводил профессора до крыльца, чего не делал почти ни для кого, и это была честь, и Виноградов её оценил. Постояли на крыльце, подышали вечерним воздухом. Смеркалось, тянуло с сосен смолой и прохладой, где-то на участке стучал дятел, и было тихо, покойно, хорошо.

– Так на треть, – напомнил Виноградов на прощанье, садясь в машину. – Уговор.

– На треть, на треть, – отмахнулся он. – Помню. Иди уж, доктор. Лечи народ.

Машина ушла, а хозяин ещё постоял на крыльце, докуривая трубку – ту самую, которую обещал курить на треть меньше и которую сейчас, назло уговору, курил с особым удовольствием, как курят запретное. Постоял, поглядел на темнеющий лес, послушал дятла. Потом выбил трубку о перила, спрятал в карман и пошёл в дом – работать. Было ещё не поздно, всего одиннадцать, самое время, по его разумению, засесть за бумаги, а по разумению доктора – самое время ложиться спать. Разумения эти сходиться не желали, и хозяин, как всегда, выбрал своё.

Глава 21
Баня

Молотов приехал под вечер, когда доктор уже отбыл, а хозяин ещё сидел на крыльце, докуривая ту самую трубку, и думал о своём.

Приехал он не по делу – по делу приезжали в Кремль, а на дачу, вот так, запросто, под вечер, ездили не по делу, а по-свойски, и хозяин, увидев подъезжающую машину, обрадовался, потому что после докторского разговора на душе у него было смутно и одному сидеть не хотелось.

– А, Вячеслав, – сказал он, поднимаясь навстречу. – Вовремя. А я тут с доктором воевал полдня. Знаешь, что удумал? Трубку велел бросить. Совсем.

– И как, бросили? – спросил Молотов, поднимаясь на крыльцо.

– Держи карман. На треть уговорил меня скостить, и на том спасибо. – Хозяин усмехнулся. – Хитрый доктор, торговаться умеет. Ну да я хитрее. – Он оглядел Молотова, приехавшего усталым, серым после долгого дня в наркомате, и решил вдруг. – Знаешь что? Баня протоплена. Пойдём попаримся. А то ты сидишь в своих бумагах, света белого не видишь, весь зелёный стал. Пар из тебя эту канцелярию-то и выгонит.

Молотов согласился. От бани он не отказывался никогда – любил, и хозяин это знал.

Баня стояла в глубине участка, в соснах, рубленая, ладная, и была уже жарко натоплена, ждала. Они разделись в предбаннике, не спеша, по-стариковски, и хозяин, глядя, как раздевается Молотов, отметил про себя мельком, невольно, то, о чём весь день ему толковал доктор. Немолод был Вячеслав. Совсем немолод. Тело у него было белое, рыхлое, кабинетное, с брюшком, с обвисшими уже плечами, и весь он, голый, без своего вечного костюма, без пенсне, был не грозный нарком, наводивший трепет на послов, а просто пожилой усталый человек, каких много, и было в этом что-то и жалкое, и трогательное.

Да и сам он, хозяин, был не лучше. Он поглядел на себя – на обрюзгшее тело, на сухую руку, на седину, – и подумал, что вот сидят сейчас в предбаннике два старика, два немолодых, битых жизнью человека, а держат в руках полмира. И держать больше некому.

В парной было хорошо. Жар охватил сразу, плотный, тяжёлый, и хозяин, охнув от удовольствия, полез на полок, и Молотов за ним, и они сидели рядом в этом жару, потея, отдуваясь, и первое время молчали, потому что в бане поначалу не до разговоров, а надо прогреться, привыкнуть, размякнуть.

Потом хозяин взял веник, размочённый уже в шайке, и стал охаживать себя, а после велел лечь Молотову и прошёлся веником по нему, по спине, по ногам, не сильно, любя, и Молотов кряхтел и ахал, и было им обоим славно, как бывает славно старым людям, когда тело, весь день ноющее и тяжёлое, вдруг отпускает в тепле и делается лёгким.

– Хорошо, – сказал Молотов, отдуваясь. – Отпускает.

– То-то, – сказал хозяин. – Баня, брат, лучше всякого доктора. Доктор тебе латынь разводит, а баня – она напрямую, к костям.

Они спустились с полка, окатились, посидели внизу, где попрохладнее, отдыхая. И вот тут, в этой банной размягчённости, когда с потом выходит из человека вся дневная дурь и корка, когда сидят двое голые, равные, без чинов и должностей, – вот тут и пошёл тот разговор, ради которого, может, хозяин Молотова в баню и потащил, сам себе в том не признаваясь.

– А ведь мы с тобой старики, Вячеслав, – сказал хозяин негромко, глядя в пол, на мокрые доски. – Вот доктор нынче то же самое сказал, только по-своему, по-учёному. Изношенные, говорит. Сердце, говорит, у вас не молодое. А я слушал его и думал: а ведь верно. Старики мы.

Молотов промолчал, но не так промолчал, как молчат, не соглашаясь, а так, как молчат, когда сказали вслух то, о чём сам давно думал, да не решался выговорить.

– Ты не молчи, – сказал хозяин. – Ты ведь тоже это чувствуешь. По себе. Раньше как было? Ночь не поспал – и опять как огурчик. А теперь? Теперь ночь не поспишь – и весь день разбитый ходишь, и всё из рук валится. А? Есть такое?

– Есть, – признал Молотов негромко. – Есть, Коба. Годы.

– Годы, – повторил хозяин. – Вот и доктор так сказал. Против годов, говорит, лекарства нету. – Он помолчал, глядя, как стекает вода по доскам. – И вот я, Вячеслав, что тебе скажу. Что меня, признаться, гложет последнее время, а поговорить не с кем, кроме тебя. Мы-то с тобой ладно. Мы своё, считай, отработали, дай бог ещё сколько-то протянуть да дела довести. А после нас – что? После нас кто?

Молотов поднял на него глаза.

– Есть люди, – сказал он не очень уверенно.

– Есть, – согласился хозяин. – Люди всегда есть. Только какие? Ты погляди на них, на молодых наших, что в Москве при нас крутятся. Гладкие, ловкие, слова говорят правильные. А присмотрись – пустые. Аппаратчики. Паркетные. Всю жизнь по кабинетам, по бумагам, наверх глядят, чего начальство хочет угадать, тем и живут. А чтобы дело своё, живое, за которое головой отвечаешь, – этого нет. Такому дай страну – он её и просидит в кресле, как штаны просиживает.

Он говорил с досадой, с той стариковской горечью, что копится у человека, много повидавшего и разуверившегося в тех, кто идёт следом.

– Я, Вячеслав, не про то боюсь, что помру, – сказал он тише. – Помереть не страшно, дело житейское. Я боюсь, что оставлю всё это, – он повёл рукой, будто обнимая невидимое, всю эту страну, весь мир, – оставлю в руки, которые не удержат. Что придут вот эти гладкие, паркетные, и просидят, проболтают, растеряют по кусочку всё, что мы кровью брали. Вот чего боюсь. А не смерти.

Молотов слушал серьёзно. Он понимал, о чём речь, и сам о том думал, но не так остро, не так болезненно, как хозяин, потому что не на нём одном всё держалось.

– Так что же делать? – спросил он.

– А делать вот что, – сказал хозяин, и голос его переменился, ушла из него горечь, а вошла деловитость, та самая, с какой он брался за всякое дело. – Растить надо. Загодя. Не ждать, покуда припрёт, а сейчас, покуда время есть, покуда мы с тобой ещё на ногах, – брать молодых и растить под себя. Не тех гладких, а других. Настоящих. Из народа, из фронта, из работы. Тех, кто сам себя сделал, а не при нас вырос на готовом.

– И есть у тебя такой на примете? – спросил Молотов, уже догадываясь, что не просто так завёл хозяин этот разговор.

– Есть, – сказал хозяин. – Один есть. Приметил я его.

Он помолчал, собираясь, а потом стал рассказывать, обстоятельно, как рассказывают о деле обдуманном.

– Молодой ещё. Сорока нет. Войну прошёл – не в штабах отсиживался, а на передовой, комиссаром, под пулями. На Малой земле, слыхал, был, в самом пекле. Не из трусливых, значит, и людей на войне повидал, цену им знает. А после войны кинули его область поднимать, из разрухи. Оккупацию немец там прошёл, всё пожёг, всё разграбил – а он приехал и поднял. И завод пустил, и людей накормил, и порядок навёл. Не карал, не гремел, а строил. Работник, понимаешь? Настоящий работник, а не крикун.

– Как звать-то его? – спросил Молотов.

Хозяин назвал.

– Не слыхал, – сказал Молотов.

– И не мог слыхать. Он пока невелика птица, областного полёта. Оттого и хорош, что не затёрся ещё, не испортился в московской-то мельнице. Свежий. – Хозяин поглядел на Молотова. – И вот что я надумал, Вячеслав. Хочу его наверх взять, поближе. Но не сразу, не рывком – так только испортишь человека, вскружишь голову. А потихоньку. И вот тут ты мне нужен.

– Я? – Молотов чуть удивился.

– Ты. Ты у меня самый надёжный. Самый обстоятельный. На тебя я больше всех полагаюсь, ты знаешь. Вот я и хочу его тебе отдать. Возьми его к себе, в помощники, по своей линии, по иностранной, по политической. Погоняй его. Присмотрись. Поучи. Ты дело знаешь, как никто, – вот и передай ему, покажи, что и как. А заодно и проверь, из чего он сделан. На большом-то деле человек виден насквозь.

Молотов подумал, помешкал.

– А если не потянет?

– Не потянет – вернём в область, и вся недолга, – сказал хозяин спокойно. – Невелика беда, попробовали и ладно. А потянет – будем растить дальше. Помаленьку, со ступеньки на ступеньку. Торопиться нам некуда, время, слава богу, есть. Доктор вон обещал, ежели беречься, ещё поскриплю. – Он усмехнулся. – Вот и побережёмся, и вырастим, кому после нас страну оставить. Чтоб не гладкому какому досталась, а работнику. Чтоб удержал.

Они посидели ещё молча. Пар редел, оседал, банное тепло стояло вокруг ласковое, нежаркое уже, и было хорошо, покойно, и разговор этот, тяжёлый по сути, лёг легко, по-банному, без надрыва.

– Ну что, возьмёшь? – спросил хозяин.

– Возьму, – сказал Молотов. – Отчего не взять. Пришли его. Погляжу на твоего работника.

– Вот и добро, – сказал хозяин, довольный. – Вот и сговорились.

Он поднялся, кряхтя, и потянулся за шайкой.

– А теперь ещё разок поддадим, – сказал он, повеселев, – да веником, да как следует. Чтоб уж всю старость из костей вон. Ложись, Вячеслав, я тебя ещё разок пройду. По-хозяйски.

И плеснул на камни, и пар взвился к потолку, горячий, свежий, и два старика, только что говорившие о смерти да о преемниках, о конце своём и о том, кому оставить полмира, снова кряхтели и ахали под веником, и радовались простому банному теплу, и жили, покуда жилось, и не думали пока о конце, потому что конец был ещё не завтра, а сегодня была баня, и пар, и старый друг рядом, и это было хорошо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю