444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Солнце мёртвых (СИ) » Текст книги (страница 18)
Солнце мёртвых (СИ)
  • Текст добавлен: 31 августа 2026, 18:30

Текст книги "Солнце мёртвых (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Глава 44
Двое на след

Юг начался незаметно, как начинается всякая беда, – сперва поля пошли под уклон, потом уклон стал холмами, потом холмы сдвинулись, потемнели лесом, и однажды к вечеру Майоров, задремавший было в трясущейся машине, открыл глаза и увидел впереди, за лобовым стеклом, горы. Настоящие. Не тюрингский добродушный горб, а стену – сизую, зубчатую, с белым по верхам, встающую поперёк всей земли, будто кто провёл черту: досюда одно, а дальше другое.

– Приехали к красоте, товарищ майор, – сказал Тарасенко, не отрывая рук от баранки. – Швейцария почти.

– Швейцария, – проворчал Майоров. – В этой Швейцарии наш птенчик и залёг. Вот что мне в ней не нравится.

След они вели третий день, и вели не по картам – карты тут врали или кончались, – а по тому единственному, чем только и можно вести отступающего: по мусору, который он за собой роняет. А ронял отступающий немец много. Дорога на юг была замусорена войной, как берег после отлива: брошенные грузовики с распахнутыми капотами, из которых уже повытаскивали, что могли, местные; сожжённые на обочине штабные машины; чемоданы, лопнувшие, вывалившие наружу чьё-то бельё, письма, фотографии в рамках; и люди, люди – бредущие в обе стороны, серые, безразличные, потерявшие уже способность удивляться чему бы то ни было, хоть русскому майору на трофейной машине.

Майоров читал этот мусор, как охотник читает следы. И мусор говорил ему, что здесь прошло что-то большое, организованное и недавнее: не бегущая толпа, а колонна. Толпа роняет вещи как попало, а тут выходило иначе – тут бросали технику там, где она встала, аккуратно съехав на обочину, чтоб не мешала идущим сзади; тут кончилось горючее, а не дисциплина. Такое бросают не бегущие, а отступающие в порядке. А в порядке по этой дороге в последние дни отступал только один хозяин.

– Гуляев, – позвал Майоров на очередном привале. – Слазь-ка вон в ту машину, погляди.

Гуляев слазил и вернулся довольный.

– Гестапо, товарищ майор. Ихняя машина, штабная. Бумажки повыгребли, но я вот чего нашёл. – Он протянул измятую пачку сигарет и обгорелый клочок. – Курево ихнее, свежее. И бумажка – вроде путевой, только пожгли. Тут циферки уцелели, глядите: числа. Позавчерашние.

Липский взял клочок, разгладил на колене, всмотрелся сквозь очки.

– Позавчерашние, – подтвердил он тихо. – Товарищ майор, мы их нагоняем. Трое суток форы было, стало двое. Они идут медленно.

– Медленно, – кивнул Майоров. – Знаешь почему?

– Груз тяжёлый?

– Груз, – сказал Майоров. – И груз этот – люди. Технику бросил, сам налегке дошёл бы за день. А он тащит с собой профессоров, а профессор – не солдат, профессор в горы пешком не ходок, его вези да корми, да чтоб не помёр по дороге. Вот он и ползёт. – Майоров усмехнулся невесело. – Наша удача, что он их бережёт. Кабы бросил – искали бы ветра в поле. А он держит при себе, всех, живых. Значит, и нам есть за чем идти.

Он не сказал вслух того, что подумал следом: что человек, который тащит за собой через горы несколько сот бесполезных в бою профессоров вместо того, чтобы спасать свою шкуру налегке, – этот человек знает цену тому, что тащит. И держит их не из жалости. Держит, как держат мешок с золотом, – потому что собирается им расплатиться. Вопрос только, с кем.

Деревня попалась к ночи – десяток дворов в распадке, с острой кирхой, с геранью на подоконниках, тихая, будто войны тут и не бывало. Майоров решил заночевать: люди вымотались, машины требовали осмотра, а главное – в деревне всегда кто-нибудь да видел прошедшую колонну, и этого кого-нибудь стоило поискать.

Искать пошли Гуляев с Липским – один нюхом, другой языком. Вернулись затемно, и по лицу Липского Майоров сразу понял: нашли что-то, и что-то нехорошее.

– Ну?

– Была колонна, – сказал Липский, садясь. Он был бледен и говорил медленнее обычного. – Прошла позавчера к вечеру, встала на ночь вон в том дворе, крайнем. Хозяйка перепугана до сих пор, еле разговорил. Немцев было много, при них люди в штатском, тихие, из полиции, и с ними… она говорит, «господа». Штатские, замученные, под охраной. Держали их в риге, не выпускали. Утром ушли дальше в горы, к перевалу. И вот что важно, товарищ майор: они брали в деревне проводника, старика-пастуха, силком увели показывать дорогу. А перевал тут, говорит хозяйка, один – все тропы сходятся к одной седловине между вершинами, других проходов на этой стороне нет, кругом стены да пропасти. Кто в горы пошёл – тот только к ней и выйдет, какой тропой ни ползи.

– Одна дорога, – повторил Майоров, и в голосе его прибавилось твёрдости. – Это, брат, хорошо. Это значит – не разминёмся. В чистом поле он бы от нас в десять сторон ушёл, а тут его сами горы в горло загоняют, в одно. Нам бы только это горло не проворонить.

– Это хорошо, – сказал Майоров. – Это по нашему следу. Что ж ты смурной такой?

Липский поднял на него глаза.

– Товарищ майор. Она сказала ещё одно. Позавчера тут была колонна. А вчера – были другие.

Майоров медленно отставил кружку.

– Какие другие?

– Двое. На машине. – Липский говорил тихо, и оттого весомо. – Не немцы. Хозяйка божится – не немцы, говорили не по-ихнему. Расспрашивали про колонну: когда прошла, сколько, куда. Показывали ей карточку – фотографию человека, спрашивали, не было ли такого среди «господ». Дали ей за разговор шоколаду. Настоящего. Она мне его показала – вот. – Липский положил на стол плитку в незнакомой обёртке, яркой, глянцевой, каких в разорённой Европе не делали уже лет пять. – Такого шоколаду, товарищ майор, у нас нет. И у немцев нет. Такой шоколад – из-за океана.

В горнице стало тихо. Пшеничный перестал жевать. Гнатюк, сидевший в углу, чуть подался вперёд. Гуляев тихо, с чувством, выругался.

Майоров молча полез за пазуху и выложил на стол свою карточку – ту, что вёз от самого штаба, потёртую на сгибах. Немолодое лицо, высокий лоб, старый, ещё довоенный снимок: карточку эту, объяснили ему наверху, добыли из немецкого научного журнала за тридцать какой-то год, где тот, с высоким лбом, красовался среди прочих светил, не думая, что через десять лет за его лицом пошлют людей через полматерика.

– Погляди, инженер, – сказал Майоров. – Не тот ли?

Липский наклонился, сверил. Побледнел ещё больше.

– Похоже, товарищ майор. Очень похоже. Если у них та же карточка… значит, ищут того же. Одного человека ищем, и мы, и они.

Майоров взял плитку, повертел. Обёртка была весёлая, чужая, пахла сытой, далёкой, непонятной жизнью, и от этой весёлости в тесной немецкой горнице сделалось вдруг зябко.

– Американцы, – сказал он наконец, и слово легло на стол тяжело.

– Откуда? – не выдержал Гуляев. – Товарищ майор, дык они ж… нам говорили, они во Франции застряли! Не дошли! Откуда им тут-то взяться, за столько верст?

– Откуда, – повторил Майоров. Он положил плитку, отёр ладонь о галифе, будто испачкался. – А вот откуда, Гуляев. Армией они не дошли, это верно. Армией сюда и не дойти – тут пол-Германии между нами да ними, и вся она теперь наша. Армией – нет. А вот двоих ловкачей на одной машине, с фальшивой бумагой да с шоколадом в кармане, забросить по воздуху, ночью, – это дело нехитрое. Мы вон тоже не армией пришли. Семеро на двух драндулетах. Так и они.

– За тем же самым пришли? – тихо спросил Пшеничный.

– А ты как думаешь? – Майоров обвёл своих взглядом. – За тем же, ребята. За нашим птенчиком. Карточку показывали – стало быть, знают, кого ищут, знают в лицо. И идут по тому же следу, что и мы, только зашли с другого боку – с запада. И вот теперь считайте сами: колонна ползёт медленно, тащит профессоров. Мы догоняем сзади. Они догоняют… – он повёл рукой, – сбоку. Все трое к одной точке. К перевалу.

Он замолчал. За окном, в темноте, шумели невидимые горы – тем ровным, огромным шумом, каким шумит лес на большом ветру, и в этом шуме Майорову вдруг ясно представилось, как оно всё сходится: где-то там, впереди и выше, в снегу и камне, ползёт немецкая колонна с драгоценным своим грузом; следом, задыхаясь, лезут они, семеро; а с другой стороны, невидимые пока, идут те двое – а может, и не двое, может, их тоже семеро, – идут молча, ловко, ведомые тем же нюхом, и все они пока не видят друг друга, но с каждым часом сходятся ближе, стягиваются к одной горловине, как сходятся к водопою по разным тропам разные звери, ещё не знающие, что придут пить в один час.

– Плохо, товарищ майор? – спросил Гуляев, которому от молчания стало не по себе.

– Не плохо, – сказал Майоров и сам удивился, что сказал это почти весело. – Интересно. Одно дело – за зайцем по пустому лесу гнаться. А тут, брат, лес не пустой. Тут ещё охотник ходит, кроме нас. И заяц ему тоже глянулся. – Он встал, потянулся, хрустнул спиной. – А это, я тебе скажу, совсем другая охота. Тут уже не в зайце дело. Тут в том, чья возьмёт. Спать. Завтра лезем на перевал, и лезем быстро, покуда те, с шоколадом, нас не опередили.

Улеглись вповалку на соломе, в тепле, и уснули быстро, как спят измотанные люди, которым завтра рано вставать. Не спал один Майоров. Он лежал на спине, слушал горы за стеной и думал о человеке на фотографии, которого ни разу не видел и которого теперь так ловят с двух сторон, что впору тому пожалеть, что он такой ценный. Думал о генерале с железным именем, который ведёт колонну и наверняка уже чует затылком погоню – не мог не чуять, такие люди чуют. И думал о тех двоих, чужих, с той стороны, – кто они, каковы, так же ли вымотаны, так же ли злы, так же ли уверены, как он, что птенчик достанется именно им.

«Ну, здравствуйте, – подумал он им, невидимым, за перевалом, беззлобно, как думают равному. – Не свиделись ещё, а уж наследили. Ничего. Свидимся».

За стеной шумели горы, огромные и равнодушные, и было им всё равно, кто первый доберётся до горловины, – им, стоявшим тут до всякого немца, до всякой ракеты, до всякой войны и собиравшимся стоять после.

Но людям было не всё равно. И потому наутро, чуть свет, две пыльные машины уже ползли вверх по серпантину, к снегу, к камню, к перевалу, за которым всё и должно было решиться.

Глава 45
Кто здесь

К полудню серпантин кончился, просто уперся в снег, слежавшийся, синеватый, лежавший поперёк дороги языком в рост человека, и дальше машинам ходу не было. Дальше была тропа, камень и небо, слишком близкое и слишком холодное для мая.

– Всё, – сказал Тарасенко, заглушив мотор. – Дальше баранка не поможет. Дальше на своих двоих, товарищ майор.

Майоров вылез, огляделся. Дорога, по которой они ползли снизу, отсюда, с высоты, была видна далеко назад, петлями, до самой ночёвочной деревни в распадке; а вперёд уходил подъём, глухой, каменный, и где-то там, за плечом горы, прятался сам перевал – седловина между двумя вершинами, единственная горловина, через которую только и можно было перевалить на ту сторону.

– Машины – в укрытие, под скалу, – распорядился он. – Тарасенко, останешься при них с Кузьминым, держи связь, стереги. Остальные – груз на себя, и налегке. Берём оружие, патроны, сухарь, воду. Всё лишнее – тут. Полезем.

– Круто лезть, – заметил Пшеничный, задрав голову.

– Круто, – согласился Майоров. – Зато и им круто было. С профессорами-то. Они тут не вчера прошли и не бегом. Найдём, где они лезли, – по ним и пойдём. Гнатюк, ты глазастый, – ищи след.

Гнатюк нашёл. Не сразу, но нашёл – там, где тропа обходила скальный лоб, в снегу держалась выбитая многими ногами дорожка, обледенелая по краям, натоптанная, и по обочине её валялось то, что валяется за всякой большой изнурённой колонной: тряпьё, консервная банка, брошенный ремень, а раз – Гуляев подобрал, показал молча – оправа от очков, треснувшая, без стёкол. Профессорская оправа. Кто-то из тех, кого вели, обронил тут глаза и полез дальше слепым.

– По ним, – сказал Майоров, глянув на оправу, и сунул её в карман, сам не зная зачем. – След свежий. Полезли.

Тот, кого немцы между собой звали «американец», а на деле никакой не американец, а взятый ими в проводники местный, из здешних контрабандистов, знавших эти горы как свой двор, вёл группу третьи сутки и порядком от неё устал.

Их было шестеро. Командира звали Стайлз – сухой, поджарый, немногословный человек с выгоревшими бровями, в горной куртке без знаков, – и он не нравился проводнику тем, что никогда не суетился и никогда не объяснял. Он платил хорошо, платил вперёд, платил тем самым, из-за чего люди в разорённых горах готовы были лезть куда угодно, – но проводник, водивший через эти перевалы контрабанду ещё до всякой войны, чуял в Стайлзе то же, что чуял в жандармах и в полицейских ищейках: человека, для которого он, проводник, – вещь, полезная до поры.

– Далеко ещё? – спросил Стайлз на своём чистом, слишком правильном немецком, каким говорят выучившие язык по книгам.

– К вечеру перевал, – ответил проводник. – Если снег пустит. А там вниз, на ту сторону. Ваши немцы – они тоже туда идут, другой тропой, длинной, с грузом. – Он помолчал, глянул вверх, на белые верха, и покачал головой. – Была короткая тропа, через Волчью седловину напрямик, ею бы мы их и обошли. Да этой зимой сошёл сель, завалило. Теперь и нам общей дорогой, длинной. Кто первым дойдёт – то бабка надвое сказала. Ноздря в ноздрю пойдём.

Стайлз кивнул. Он всегда только кивал. За трое суток проводник не вытянул из него ни одного лишнего слова – ни куда, ни зачем, ни кто те немцы, за которыми они, не называя этого вслух, гнались. Знал только по обрывкам: ищут людей, не солдат, каких-то важных, и одного из них – главного – ищут особо, по карточке, которую Стайлз иногда доставал и разглядывал, будто сверяясь с памятью.

– Обгоним, – сказал Стайлз. – Веди.

И они полезли – молча, ходко, привычные к горам все шестеро, кроме одного, здоровяка-радиста, кряхтевшего под мешком со станцией. Полезли к той же седловине, к которой с другого бока, задыхаясь и оскальзываясь, лезли в эту минуту семеро русских, – и ни те, ни другие пока об этом не знали, а знал один проводник, да и тот молчал, потому что контрабандист живёт долго ровно до тех пор, пока говорит мало.

Свиделись они на перевале – и свиделись нехорошо.

Майоров вылез на седловину первым, вымотанный подъёмом до злого пота, и первое, что увидел, отдышавшись, – это что перевал не пуст. На той стороне седловины, шагах в двухстах, среди камней, двигались люди. Шли снизу, с запада, ему навстречу, растянувшись цепочкой по склону, – шестеро, с оружием, ходко. И передний, поджарый, в горной куртке, в ту же секунду увидел его, Майорова, застыл на камне тёмным силуэтом против низкого солнца – и оба они, командир и командир, разом поняли друг про друга всё.

Секунду стояла тишина, огромная, горная, в которой слышно было только ветер да собственную загнанную кровь в ушах.

Потом оба разом, не сговариваясь, сделали одно и то же – упали за камни.

– Ложись! – рявкнул Майоров своим, и рявкнул зря, потому что его орлы и так уже лежали, рассыпавшись за валунами, кто где успел; война въелась в них глубже всякой команды. – Гнатюк – вправо, за гребешок! Пшеничный, Гуляев – влево, держи низ! Липского – в яму, головой не высовывать! Липский, слышишь⁈ Голову!

– Слышу, – сдавленно отозвался инженер откуда-то из-за камня, и Майоров чуть отпустило: живой, спрятан.

С той стороны не стреляли. И он не велел стрелять. Оба поняли одно и то же и разом замерли, вжавшись в камень, потому что были не дураки, а первое, что делает не дурак, увидев чужую вооружённую группу в двухстах шагах, – это не палит сгоряча, а считает. Майоров считал. Шестеро. У него семеро, минус двое при машинах, – стало быть, наверху их пятеро, он сам да четверо. На одного меньше. И у тех оружие, и позиция не хуже, а солнце – солнце у них за спиной, бьёт ему в глаза, и это плохо, это они удачнее легли.

– Товарищ майор, – прошелестел рядом Гнатюк, уже устроившийся, уже поймавший переднего в прицел, дыша ровно. – Снять? Я переднего сниму, а Пшеничный…

– Не сметь, – тихо и жёстко сказал Майоров. – Отставить. Лежи и держи на прицеле, но не смей. Первым не мы.

– Почему, товарищ майор? – так же тихо. – Их шестеро, нас пятеро тут. Пока молчат – самое оно. После поздно будет.

– Потому, – сказал Майоров, не отрывая глаз от того, поджарого, залёгшего за камнем напротив, – что за нами, Гнатюк, догляд посильнее твоей винтовки. Начнём пальбу тут, наверху, – эхо на десять вёрст пойдёт. А впереди немец с профессорами, и немец этот только того и ждёт – услыхать стрельбу за спиной. Он тогда либо ходу прибавит, уйдёт, либо, того хуже… – Майоров не договорил, потому что не любил говорить дурное вслух. – Словом, спугнём дичь – оба останемся с носом, и мы, и эти. И они это знают не хуже нас. Гляди: тоже не стреляют. Тоже считают.

И вправду – с той стороны не звучало ни выстрела. Тёмный силуэт за камнем не шевелился, но Майоров кожей чуял: там сейчас идёт та же арифметика, тот же разговор вполголоса, и тот, поджарый, точно так же осаживает своего горячего, который просит разрешения снять русского командира, пока тот не спрятался.

Двое командиров лежали в двухстах шагах друг от друга, за камнями, на чужом холодном перевале, и оба держали палец на спуске, и оба не стреляли, потому что оба хотели одного и того же и оба понимали, что стрельбой этого одного не добыть.

– И чего теперь? – шёпотом спросил Гуляев слева. – Так и будем лежать, глазеть?

– Будем, – сказал Майоров. – Покуда солнце не сядет. В темноте разойдёмся – каждый за своим. Тут нам их не одолеть, не та позиция, да и незачем. Дичь-то не здесь. Дичь – там, за перевалом, у немца. Кто первый до немца доберётся, тот и в дамках. А эти… – он снова глянул на неподвижный силуэт напротив и вдруг, неожиданно для себя, ощутил к нему не злость, а что-то вроде мрачного уважения, как к сопернику, который лёг так же грамотно, как лёг бы он сам, – а эти нам теперь попутчики. До самого немца попутчики, будь они неладны. Врозь идём, а дорога одна.

Солнце садилось долго, по-горному медленно, заливая седловину красным, потом лиловым, потом синим. Две группы лежали друг против друга в камнях и ждали темноты, не стреляя, не сближаясь, – и было в этом лежании что-то от двух борцов, что схватились, но не могут повалить, и стоят, упершись лбами, копя силу для той минуты, когда один всё же дрогнет.

Стемнело разом, как всегда в горах. И когда упала тьма, обе группы, будто по уговору, снялись со своих камней и полезли дальше – вниз, на ту сторону, к перевалу, за которым в ночи, не зная ещё о своих преследователях, вставал лагерем на ночлег генерал Каммлер со своим драгоценным, замученным, полуживым грузом.

Майоров лез в темноте, ощупью, и слышал, как где-то справа, невидимая, лезет вниз чужая группа, – оскользнётся камень, звякнет металл, чертыхнётся вполголоса человек на чужом языке. Совсем близко. Рукой подать. И знали они друг о друге, и молчали, и спешили одинаково, а первым до немца должен был дойти кто-то один.

«Ну, – думал Майоров, цепляясь за холодный камень, обдирая ладони, – вот и познакомились. Теперь, брат, чей верх – того и птенчик. Только ты уж прости – птенчик наш».

Глава 46
Одна ночь

Лагерь они увидели сверху, с последнего гребня, уже за полночь. Он лежал внизу, в чаше между склонами, – не лагерь даже, а старая горная ферма, приземистые каменные строения вокруг двора, хлев да сеновал да длинный жилой дом с провалившейся местами крышей. Место глухое, забытое богом, из тех, куда и в мирное время забредали разве что пастухи. Каммлер выбрал с толком: одна дорога вниз, одна тропа вверх, кругом камень. Не крепость, но и не проходной двор – обложить трудно, уйти легко.

Внизу горели костры – два или три, скупых, притушенных, – и вокруг них угадывались фигуры. Часовые. Майоров лежал на холодном камне, считал огни, считал тени и складывал в уме то, что видел.

– Много их, товарищ майор? – выдохнул рядом Пшеничный.

– Солдат – с полста, поди. Может, меньше, растрёпаны. – Майоров говорил еле слышно. – Профессоров держат вон в том длинном доме, точно тебе говорю. Видишь – у дверей двое, и не наружу глядят, а внутрь. Не караул, а сторожа. Стерегут не от нас – своих стерегут, чтоб не разбежались. А на тропы – гляди – никого не выставил. Ни секрета, ни дозора. То ли некем – их у него в обрез, едва профессоров крыть, – то ли уверен, гусь, что за перевал за ним никто не полезет, что оторвался. Вот на этом мы его и возьмём. Он назад не смотрит. А мы – с затылка.

– Полста, – тихо присвистнул Гуляев. – А нас пятеро. Весёлая арифметика.

– Арифметика скверная, – согласился Майоров. – Оттого в лоб мы туда и не полезем. В лоб нас там и положат, всех пятерых, и профессоров заодно. Нет, Гуляев. Тут не силой. Тут головой.

Он замолчал, обдумывая, и в этой тишине Гнатюк, лежавший чуть выше, тронул его за рукав.

– Товарищ майор. Гляньте-ка вбок. Правее, по тому склону.

Майоров глянул. И увидел то, чего ждал и чего боялся: по дальнему склону, скупо, коротко мигнул и погас огонёк. Свет – прикрытый, воровской, каким переговариваются в темноте свои. Раз мигнул, другой.

– Они, – сказал Майоров. – Пришли. Тоже сверху высматривают. – Он выругался коротко, без злости, по-деловому. – Ну вот и всё, ребята. Кончилась наша фора. Теперь мы с ними ноздря в ноздрю. Кто первый вниз спустится да до того дома доберётся – того и профессора. – Он повернулся к своим, и в темноте они не видели его лица, но слышали, как переменился голос – стал короткий, твёрдый, командирский, без всякого юморка. – Значит, так. Ждать нечего. Пойдём сейчас, покуда и они не пошли.

План был отчаянный, но другого не было, а на хороший план не оставалось времени. Гнатюк с Пшеничным уходили вправо, в обход, к дальнему краю двора – их дело было в нужную минуту наделать шуму подальше от жилого дома: сорвать на себя часовых, стянуть суматоху в дальний угол. Майоров, Гуляев и Липский – Липского Майоров тащил с собой, потому что только Липский мог по-немецки сказать перепуганным профессорам то, что их не спугнёт, – шли прямо к длинному дому, к тем двоим сторожам у дверей, тихо, покуда шумели те, дальние.

– Инженер, – сказал Майоров Липскому перед тем, как поползти. – Слушай сюда. Стрелять не твоё дело, твоё дело – слово. Как войдём – говори им быстро, чтоб не орали, чтоб не металися. Скажи: русские, мол. Скажи: жизнь дарим, вывезем, не тронем. Что хочешь говори, лишь бы не подняли крик. Понял?

– Понял, – шепнул Липский. Голос у него дрожал, но не срывался. – А если… если тот, главный? Каммлер? Если он там?

– Тогда, – сказал Майоров, – тогда моё дело. Ты – слово, я – Каммлер. Полезли.

Поползли.

Дальше всё случилось быстро и разом, как всегда случается то, к чему долго крадёшься. На дальнем краю двора грохнуло, полыхнуло – Пшеничный подпалил сеновал, и сухое сено занялось сразу, взметнулось, и по всему лагерю разом вскинулись, заметались, закричали; часовые от длинного дома кинулись туда, на огонь, на крик, оставив дверь; и в эту-то прореху, в эти краденые секунды, и метнулись через двор трое – Майоров впереди, Гуляев за ним, Липский третьим, пригибаясь.

Двоих у дверей сняли молча, ножом, – те и вскрикнуть не успели, глядели на пожар. Майоров рванул тяжёлую дверь.

Внутри, в длинном низком помещении, при свете единственной коптилки, шевелилась, вставала, ахала испуганная толпа – старики, немолодые люди в измятом штатском, разбуженные, ничего не понимающие, жавшиеся к стенам. Профессора. Те самые. Десятки лиц – серых, худых, замордованных дорогой, и в каждом одно: покорный, тупой уже страх, привычка ждать беды.

– Липский! – крикнул Майоров. – Говори!

И Липский заговорил – громко, быстро, по-немецки, и Майоров, не понимая слов, слышал, как в них бьётся то, чему он его научил: русские, жизнь, спасём, тихо, тихо, ради бога тихо. Толпа качнулась, замерла, начала слушать.

А потом в дальнем конце помещения встал человек, которого Майоров узнал сразу, хотя ни разу не видел, – узнал по тому, как встал: не как испуганный профессор, а как хозяин. Это и был Каммлер.

Он был высок, худ, в сером глухом штатском, и лицо у него было спокойное – страшное именно спокойствием посреди этого крика и мечущегося света. В руке он держал пистолет, и держал его не на Майорова. Он держал его на профессоров. И Майоров в одну ледяную секунду понял всё: понял, что этот не станет ни драться, ни бежать, что для этого его добро – не люди, а карты в игре, и что если карты уходят к чужому, то он их не отдаст. Он их порвёт.

Каммлер что-то сказал – коротко, спокойно, по-немецки, – и повёл стволом вдоль жавшихся к стене стариков, выбирая. Липский задохнулся, дёрнулся вперёд:

– Он говорит – не отдаст! Говорит, лучше…

Договорить он не успел – всё решилось быстрее слова, быстрее мысли, на том чутье, что вбивается в человека за три года войны и живёт уже помимо головы. Майоров не успевал. Он был далеко, через всё помещение, с пистолетом, поднять и прицелиться – доля секунды, а у Каммлера ствол уже гулял вдоль стены, выбирая, на ком остановиться первым, и той доли, покуда он выберет, не было ни у кого.

Ни у кого, кроме Гнатюка.

Гнатюк, который должен был шуметь на дальнем краю, – Гнатюк, не утерпевший, пошедший следом за командиром против приказа, ослушавшийся во второй раз за ночь, – Гнатюк возник в дверях, вскинул винтовку одним слитным, отработанным до кости движением и выстрелил раньше, чем встал.

Каммлер уронил пистолет и стал валиться – медленно, удивлённо, всё с тем же спокойным лицом, будто до последнего не веря, что и его, распорядителя чужих смертей, кто-то может вот так, походя, вычеркнуть. Он упал, и профессора шарахнулись от падающего серого тела с воем, и Липский снова закричал по-немецки – тихо, тихо, всё уже, всё, вы спасены, – и толпа забилась, зарыдала, но не кинулась, удержалась, поверила.

– Живой⁈ – рявкнул Майоров, кидаясь к старикам, выхватывая взглядом одно нужное лицо, которое он знал по карточке, которое искал через полконтинента. – Гуляев, ищи его! Который с карточки! Липский, спрашивай – где такой-то!

Нашли. Он оказался немолодой, сутулый, с тем самым высоким лбом, что был на фотографии, – и он единственный не рыдал и не жался, а стоял и смотрел на русских спокойно, устало, с каким-то даже облегчением, как смотрит человек, для которого важно только одно: чтобы кончилась наконец эта дорога, всё равно в какую сторону.

– Он, товарищ майор, – выдохнул Липский. – Он самый. Взяли.

– Взяли, – эхом сказал Майоров и только тут перевёл дух. Оглядел набитое людьми помещение, десятки лиц, и понял разом всю арифметику: столько народу через горы, по снегу, пятерым не увести – не дойдут, поляжут на первом спуске, да и те, чужие, нагонят. – Всех не уведём, – сказал он жёстко, больше себе, чем людям. – И не надо всех. Голову берём и кто при ней первый, кто нужнее, – этих Липский пусть кажет. Остальные тут пусть ждут: земля наша, армия следом идёт, подберут, никуда с этой земли не денутся. Липский! Отбери мне тех, кого нельзя не взять, – и уходим, скорей, покуда те не опомнились!

Уходили в дыму, в суматохе, в зареве горящего сеновала, уводя с собою горстку отобранных – того, главного, и с ним человек шесть, кого Липский в спешке успел выдернуть из толпы как самых нужных, – вверх, к гребню, к тропе, по которой пришли. И почти уже ушли.

Почти.

На выходе из двора, в узкой каменной горловине, их всё же нагнали. Большей части немцев было уже не до погони: со смертью того полицейского генерала, на ком одном всё и держалось, охрана, и без того надломленная общим крахом, потеряла последнюю волю – солдаты тушили, метались, а иные, поняв, что генерала нет и всё кончено, попросту бросали оружие и растворялись в темноте, спасая себя. Но не все. Горстка самых упёртых, из тех, что дерутся уже не за приказ, а по злобе, кинулась-таки следом – а с ними, в дыму, поспели и те, другие, зашедшие с запада. В горловине вспыхнула короткая, злая, бестолковая свалка, и была секунда, когда всё могло качнуться в любую сторону.

Пшеничный принял эту секунду на себя. Он встал в горловине, огромный, спокойный, как та тюрингская гора, и не пустил – просто не пустил, заслонил собой узкий проход, дал своим протолкнуть спасённых наверх. Он-то и получил – в дыму, в упор, не разобрать чью. Получил и осел, привалившись к камню, и всё держал проход, покуда мог, покуда последний из стариков не проковылял мимо него вверх.

Когда Майоров дотащился до него, всё уже было ясно.

– Уходи, товарищ майор, – сказал Пшеничный тихо и спокойно, как говорил всё. – Уводи профессоров. Я тут… посижу. Прикрою.

– Я тебя тут не брошу, – сказал Майоров и сам услышал, как сел у него голос.

– Бросишь, – так же спокойно сказал Пшеничный. – Должен. Их вон сколько, а я один. Уводи. Ради чего лезли-то… Уводи.

И Майоров увёл. Потому что тот был прав, потому что командир должен, потому что за спиной у него ковыляли к спасению те немногие, ради кого всё и затевалось, и первый из них – та самая голова, за которой лезли через полконтинента. Он увёл. И это было самое тяжёлое, что он сделал за всю ту ночь и, может, за всю войну, – уйти, слыша, как позади, в горловине, ещё огрызается одиночными знакомый ствол, реже, реже, – и смолкает.

К рассвету они были высоко, за гребнем, в безопасности. Спасённые – те немногие, что шли с ними, измученные, плачущие, ничего ещё не понимающие своих спасителей, – сбились в камнях, отдыхивались. Липский, серый лицом, пересчитывал их, шевеля губами, – выходило немного, но выходил среди них тот, кто один стоил всех. Гуляев сидел на камне, уронив руки, и молчал – впервые за всю дорогу молчал. Гнатюк, снявший ночью Каммлера, глядел в одну точку и тоже молчал.

Майоров стоял на краю обрыва и глядел вниз, туда, откуда они пришли, где над горной чашей ещё стлался дым догоревшего сеновала. Где-то там остался Пшеничный. Где-то там, в дыму, бродили несолоно хлебавшие чужие – те, что зашли с запада, ловкие, упорные, равные, и всё-таки опоздавшие; опоздавшие на одну секунду, на один выстрел, на одного человека, вставшего в горловине.

Он взял то, ради чего пришёл. Он вырвал птенца из-под самой руки – и у немца, и у тех, других. Победа была полная.

И была она такая тяжёлая, что Майоров, старый солдат, стоял над обрывом, держал в кармане треснувшую профессорскую оправу без стёкол, подобранную вчера на тропе, и не чувствовал ничего похожего на радость. Чувствовал только усталость, гулкую и пустую, – ту, что наступает, когда дело сделано, всё равно какой ценой сделано, лишь бы сделано.

– Пошли, ребята, – сказал он наконец, не оборачиваясь. – Нам ещё их вниз вести. Далеко вести. Пошли.

И они пошли – вниз, на свою сторону, унося с собой чужое наследство, за которое было заплачено сполна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю