444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Солнце мёртвых (СИ) » Текст книги (страница 14)
Солнце мёртвых (СИ)
  • Текст добавлен: 31 августа 2026, 18:30

Текст книги "Солнце мёртвых (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Глава 33
Ночной гость

Его привезли в Кремль во втором часу ночи, кружным путём, в машине с зашторенными окнами, и провели не через те двери, через которые водят послов, а через другие, о которых послы обыкновенно не знают вовсе. Всё было обставлено так, чтобы наутро никто не мог сказать, что граф Чиано был в Москве; и сам Чиано, человек, всю жизнь проживший на виду, при свете люстр и вспышек, понимал эту механику ночных дверей лучше, чем ему хотелось бы, и от понимания ему было не по себе.

Сталин принял его в малом кабинете, один, если не считать переводчика, сидевшего в стороне, у стены, так тихо, что о нём забывалось. Не поднялся навстречу, но и холода не выказал: указал на кресло, спросил, как долетели, не угодно ли чаю. Чиано, ждавший чего угодно: надменности, попрёков, торга с порога, – не был готов именно к этой ровной, домашней сухости, и она смутила его сильнее всякой резкости.

– Вы проделали неблизкий путь, граф, – сказал Сталин, когда с чаем было покончено и молчать дальше стало нельзя. – И проделали тайно. Люди вашего положения не летают тайно через пол-Европы ради того, чтобы справиться о нашем здоровье. Я вас слушаю.

Чиано начал так, как начинают дипломаты, издалека, красиво, о том, что история порой сводит вчерашних противников быстрее, чем те успевают опомниться, что Италия и Россия никогда не имели меж собой природной вражды, что нынешняя война была для Италии чужой войной, в которую её втянули обстоятельства и союзнические обязательства, ныне себя исчерпавшие. Сталин слушал, не перебивая, глядя в стол, и по лицу его нельзя было понять, доходит ли до него хоть слово; и ровное это молчание сбивало Чиано с накатанного, заставляло говорить дольше и глаже, чем следовало, и он сам чувствовал, что тонет в собственном красноречии, но остановиться уже не мог.

– Граф, – сказал наконец Сталин, и негромкий голос его перерезал плавную речь, точно нож. – Всё это верно и всё это красиво. Но я старый человек, и час поздний. Давайте я скажу за вас коротко то, на что вам нужно ещё десять минут. Италия видит, что немец проиграл. Италия хочет выйти из войны прежде, чем проиграть вместе с ним. И Италия пришла узнать, на каких условиях мы позволим ей выйти, не будучи раздавленной. Так?

Чиано помолчал. Потом наклонил голову.

– Так, – сказал он. – Вы избавили меня от лишних слов.

– Тогда перейдём к делу. Что Италия кладёт на стол?

И Чиано разложил товар – уже без предисловий, коротко, по-деловому, как купец, поверивший, что перед ним купец же, не вельможа. Промышленность: оптика, равной которой немного в мире; точное машиностроение; авиационные моторы; верфи; торпеды, лучшие из существующих. Инженеры, лицензии, оснастка – всё, что можно вывезти и передать. Далее – то, что граф подал уже осторожнее, без нажима, будто и сам знал ему цену: Италия выходит из войны, и у Бека оголяется юг, и немец, лишившись южного плеча, оседает быстрее, чем оседал бы сам. И, наконец, глаза: Средиземноморье, порты, перемещения, всё, что видит держава, сидящая посреди этого моря.

Сталин слушал и молчал, и Чиано, кончив, ждал ответа, и ответа не было долго.

А Сталин в это время считал – про себя, холодно, отсекая красивое от настоящего, как привык всю жизнь.

Оптика, станки, торпеды. Хорошо. Только завод не чемодан. Пока его снимут с фундамента, пока протащат через воюющую Европу или морем мимо чужих эскадр, пока соберут, пустят, обучат людей, пройдут годы, а к тому времени война кончится, и половину можно будет взять у побеждённого даром, без всяких графов и ночных дверей. Значит, полезно, но не срочно и не редкостно.

Торпеды да верфи – морское. А он заперт в двух морях, ему нужнее пушка да мотор, чем торпеда. Значит, ополовинить и это.

Обвал юга. Вот это дороже станков; да только кто в ту дыру войдёт? Его дивизий на юге нет и быть не может, а заокеанский с немцем хоть и воюет, да воюет на западе, в Атлантике; в Средиземное ему хода нет: там ворота британские, а Британия под Беком. Выходит, юг у немца оголится, а занять его сразу некому: дыра, в которую никто не шагнёт. Беку убыток, а прибытку ни ему, Сталину, ни даже американцу. Заплатить придётся живым товаром нынче, а выигрыш если и будет, то не скоро и не наверняка.

Он поднял глаза на Чиано.

– Хороший товар, граф, – сказал он спокойно. – Не спорю. Только вот беда: почти весь он либо не к спеху, либо не мне. Заводы ваши доедут ко мне через три года, а немца мы к тому времени и без ваших торпед доломаем сами. А юг, который у вас так славно обвалится, – в него нынче и войти-то некому. Мои войска до него не дотянутся, а заокеанский в ваше море не пройдёт, там британские ворота. Немцу дыра, а мне с той дыры ни тепло ни холодно. Выходит, платить я должен нынче и живым товаром, а прибыль моя – где-то за горизонтом, если вообще будет. Неважный из меня выйдет купец, если я на такое пойду.

Чиано побледнел – не от обиды, а оттого, что услышал ровно ту мысль, которую вёз в самой глубине и надеялся, что её не разглядят так скоро.

– Вы могли бы… – начал он.

– Я мог бы, – перебил Сталин, – сказать вам «нет» и не потерять ничего. Немец рухнет и так. И заметьте, граф, с немцем я бы и говорить не стал – вот так, ночью, за чаем. С немцем у нас счёт такой, что его чаем не сводят. А с вами говорю. Потому что за вами, при всём при том, такого счёта нет, и вы это знаете не хуже меня, оттого и решились прилететь. Но одно дело – что я с вами говорю, и совсем другое – что я вам что-то должен. Италию мы возьмём потом, вместе со всеми, на общих основаниях, и брать будем не мы одни, и торговаться вам придётся уже не со мной, а с тем, кто сидит в вашем море. И условия он вам выставит не мои. Он потребует, чтобы ваш дуче ушёл, чтобы флот ваш разоружили, чтобы страну перебрали сверху донизу чужими руками. Вот что вас ждёт, если я скажу «нет». Иначе вы бы ко мне не летели, граф. К тому, у кого товар, ходят торговаться. А вы прилетели ночью через Стокгольм не торговать – вы прилетели проситься. Потому что от него вам спасенья нет, а от меня, может, есть.

В кабинете стало очень тихо. Переводчик у стены переводил вполголоса, ровно, и в паузах слышно было, как за окном, во дворе, скрипит по гравию шаг часового.

И вот тут, в этой тишине, Сталин поймал то, ради чего, если по совести, и стоило принимать графа среди ночи; то, чего не показывал никакой купеческий счёт.

Дело было не в заводах и не в юге. Дело было в том, к кому ляжет Италия. Юг сегодня занять некому, верно. Но война кончится, и вот тогда-то всё и начнётся: тогда станут делить, и делить будут не пушками, а тем, кто под кем лёг. И вот если Италию отпустить самотёком, она ляжет под американца, не завтра так через год: средиземноморская держава, с флотом, с портами, с базами, готовый южный кус того западного блока, которого он загадывал наперёд и боялся больше немца. А бояться стало чему: две недели назад заокеанский засветил над своей пустыней то же солнце, что он сам засветил над Босфором, и теперь этот блок, если сложится, сложится не с пустыми руками. Каждый лишний в нём – как лишний заряд на весах у той стороны: сегодня Италия, завтра ещё кто, и однажды наберётся столько, что его собственная гиря перестанет держать чашу.

Не за юг, который сегодня пустой, и не за оптику, которая доедет через три года. За то, чтобы средиземноморская держава после войны оказалась не в той чаше, а если не в его, то хотя бы ни в чьей. Перехватить её, пусть без выгоды, пусть себе в убыток нынче, значило оставить в мягком подбрюшье будущего Запада занозу, которую не он, так его преемники ещё не раз помянут с благодарностью.

А проглотить, если разобраться, было легче, чем казалось: итальянец не немец. Ходил в чужом обозе, воевал не за совесть, а по указке, но того шлейфа, что тянется за Берлином, за ним нет: ни лагерей, ни выжженных деревень в счёт, какой предъявляют немцу. С таким за стол сесть можно, не запачкавшись так, чтобы после не отмыться. Он покупал не оптику. Он покупал, чтобы не досталось тому, – и вот за это, пожалуй, стоило.

Он не сказал этого вслух. Он вообще ничего не сказал ещё с минуту, сидел, глядя на пожилого, побледневшего графа, приехавшего продавать тонущую страну, и думал, что бухгалтерия тут против, а что-то поверх бухгалтерии за, и что решать, как всегда, придётся не по счёту, а по тому глухому чутью, которое давно заменило ему всё остальное.

– Впрочем, – сказал он наконец, и Чиано вздрогнул от перемены в его голосе, – не будем спешить с «нет». Дурной купец торопится. Давайте-ка, граф, ещё чаю, и поговорим подробно. Не о том, что вы кладёте на стол, – про это я уже понял. А о том, чего вы за это просите. Вот с этого и надо было начинать.

Глава 34
Цена

Принесли ещё чаю, и Чиано, отпив, заговорил о том, ради чего, собственно, и летел, – о том, что Италия хочет получить за свой выход.

Он и тут начал издалека, но Сталин уже понял его манеру и не мешал: пусть выкладывает всё, с запасом, как выкладывают на восточном базаре, заламывая втрое, чтобы было с чего уступать. И Чиано выложил.

Италия, сказал он, выходит из войны, но выходит не побеждённой, а как держава, которая просто сочла войну исчерпавшей себя. И за собой она оставляет то, что взяла в этой войне честно, силой оружия. Список был длинный. Мальта – прежде всего Мальта, ключ ко всему Средиземному морю, за которую пролито столько итальянской крови, что отдать её теперь было бы предательством памяти павших. Ливия, связанная наконец в одно с Тунисом, – вся южная полоса, от Триполи до Бизерты. Корсика, искони италийская землёй и кровью. Ницца и Савойя, отнятые когда-то у Италии и ныне возвращённые. Далматинский берег с островами. Ионические острова, Крит. Он перечислял это ровным голосом дипломата, привыкшего произносить чудовищное буднично, и с каждым названием клал на воображаемый стол ещё один кусок чужой земли, и кусков этих набиралось на добрую империю.

Сталин слушал, глядя в стол, и считал.

Он считал не квадратные вёрсты, а то, у кого это отнято. И выходило прелюбопытно. Мальта веками принадлежала англичанам. Тунис и Ниццу с Савойей Италия вырвала у французов, Корсику – у них же. Далмацию нахватала из того, что осталось от растерзанной Югославии. Крит и острова отбила у британского флота. Куда ни ткни – почти всё, что граф с таким аппетитом раскладывал перед ним, было отобрано не у русских и даже не у немцев, а у англичан и французов. У тех самых англичан и французов, которые, когда всё кончится, встанут по одну сторону с заокеанским, в том самом западном блоке, которого он ждал и боялся.

И тут ему сделалось почти весело, той сухой, внутренней весёлостью, какую он позволял себе редко и никогда наружу. Граф думал, что просит непомерного и что сейчас начнётся торг, что русский станет урезать, отрезать, сбивать. А русскому урезать не хотелось вовсе. Наоборот. Пусть забирает – и Мальту, и Тунис, и подавится Корсикой с Критом, потому что каждый кусок британского и французского добра в итальянских руках не итальянский аппетит, а заноза, которую он, Сталин, задаром вгоняет в подбрюшье будущего Запада. После войны Лондон с Римом пусть грызутся из-за Мальты, а Париж с Римом – из-за Ниццы, и западный блок, не сложившись ещё, уже трещит по этим швам. Он, Сталин, эти швы сейчас не зашивать будет, а, напротив, прокладывать поглубже.

Только показывать этого было нельзя. Даровая уступка ничего не стоит в глазах того, кому её дарят; человек ценит лишь то, что вырвал с бою. И потому Сталин, вместо того чтобы согласиться легко, нахмурился и помолчал долго, будто аппетиты графа его покоробили.

– Много просите, граф, – сказал он наконец, тяжело. – Половину Средиземного моря просите. Вы отдаёте себе отчёт, что всё это – чужое? Что за каждый ваш остров с вас спросят – не я, так другие?

– Мы взяли это в бою, – сказал Чиано твёрдо, и в первый раз за ночь в нём проступил не проситель, а посол победившей державы. – Взятое в бою не выпрашивают обратно за столом. По праву войны это наше.

– По праву войны, – повторил Сталин задумчиво. – Право войны – вещь такая, граф: пока война идёт, оно у того, кто сильнее. А как война кончится, за стол сядут и те, кто на море вам уступил, но за спиной у которых встанет кое-кто посильнее вас. И вот тогда ваше право войны будет стоить ровно столько, сколько за вас заступятся за тем столом.

Он дал этой мысли повисеть. Чиано был неглуп и понял сразу, понял, куда клонит русский, и понял, что именно за этим, в сущности, и летел через пол-Европы: не за тем, чтобы русский признал итальянские захваты – русскому они и даром не нужны, – а за тем, чтобы русский на будущей конференции не дал отобрать их наскоком в пользу Лондона и Парижа. За голосом. За тем, чтобы за итальянской спиной на дележе стоял хоть кто-то, кроме самой Италии.

– Вы хотите сказать, – произнёс Чиано медленно, – что удержать взятое мы сможем лишь в том случае, если за нас будет кому вступиться.

– Я ничего не хочу сказать, – ответил Сталин мягко. – Я старый человек, я только рассуждаю вслух. Рассуждаю о том, что вопрос ваших приобретений – не сегодняшний вопрос. Сегодня война, сегодня их у вас никто не отнимет, у всех руки заняты немцем. А вот когда немца не станет и соберётся конференция – тогда и решится, что ваше, а что вернут прежним хозяевам. И решаться это будет голосованием тех, кто за тем столом сядет. Я там сяду. Это я вам обещать могу.

– А как вы будете голосовать? – спросил Чиано прямо.

– А это, граф, – сказал Сталин, и впервые за ночь чуть усмехнулся, – будет зависеть от того, чем окажется к тому дню Италия. Другом, который вёл себя как друг, – или так, перекати-полем, что при первом западном ветре покатилось под чужую руку. За друга я на конференции вступлюсь. Он удержит своё. За перекати-поле вступаться мне резона нет.

И вот тут они наконец подошли к настоящему, к тому единственному, что Сталин хотел от Италии на самом деле, и что стоило дороже всех оптик и торпед на свете.

– Мне от вас, граф, нужно немногое, – сказал он. – Выйдите из войны. Тихо, без перехода на нашу сторону – воевать против вчерашнего союзника я вас не прошу, это дело грязное и вам не по силам. Просто выйдите и станьте в стороне. И до конференции – не ложитесь под заокеанского. Он к вам придёт, непременно придёт, и станет сулить признание, и защиту, и место среди победителей. Не ложитесь. Постойте в стороне, сами по себе, до того дня, когда сядут делить. Сделаете так – и на том дележе за вашей спиной буду стоять я, и Мальту вашу, и Тунис, и что вы там ещё нахватали, вы за собой удержите, потому что я так проголосую. А качнётесь к нему до срока – пеняйте на себя, тогда торговаться о Мальте будете уже не со мной.

Он отставил стакан.

– Вот вам вся цена, граф. Я не прошу у вас ни земли, ни флота, ни заводов. Заводы ваши и оптику мы, если сговоримся, купим отдельно и за деньги, как честные люди. А за выход я прошу одного: постойте в стороне и не продавайтесь Западу раньше времени. Дёшево прошу. Дешевле не бывает.

Чиано молчал, и по лицу его видно было, что он лихорадочно пересчитывает и не находит подвоха, и от того, что не находит, тревожится ещё больше, потому что не бывает, чтобы великая держава просила так мало и давала так много, и за этим непременно должно что-то стоять. А стояло за этим только одно, чего Чиано разглядеть не мог: что русскому и вправду не нужно от Италии ничего, кроме как чтобы она не досталась другому. Но этого Сталин ему не сказал. Это он оставил себе.

– Мне нужно снестись с Римом, – произнёс Чиано наконец.

– Снеситесь, – сказал Сталин, поднимаясь и давая понять, что ночь окончена. – Только недолго, граф. Немец слабеет с каждой неделей, и с каждой неделей выход ваш стоит дешевле, а к тому дню, когда он рухнет совсем, не будет стоить уже ничего – тогда с вами и говорить никто не станет, возьмут даром. Товар ваш портится быстро. Торопитесь продать, пока покупают.

Графа увели теми же тихими дверями, какими привели. Сталин слышал, как затихли в коридоре шаги, как хлопнула где-то далеко внизу дверца машины, как заурчал и ушёл в ночь мотор, – и остался один.

Он не стал звать никого. Подошёл к окну, отвёл штору. За стеклом лежал предутренний Кремль, серый, стылый, с той особой пустотой, какая бывает в этот глухой час между ночью и рассветом, когда даже часовой у стены стоит как неживой. Сталин любил этот час, и не за красоту, красоты в нём не было, а за то, что в этот час никто ничего от него не хотел, и можно было думать без свидетелей.

А подумать было о чём. Он проиграл эту партию начисто, так, что противник ушёл, уверенный, будто выиграл, и в этом-то и состоял выигрыш. Чиано увозил в Рим ощущение чуда: русский, у которого он готовился вымаливать снисхождение, вместо снисхождения отдал ему полсредиземноморья и не взял ничего. Пусть везёт. Пусть в Риме радуются и не могут поверить своему счастью. Чем сильнее итальянцы уверятся, что обвели русского вокруг пальца, тем крепче сделают то единственное, что ему от них нужно, – выйдут из войны и станут в стороне. Человек бережёт то, что считает своей удачей, вдвое ревнивее, чем то, за что заплатил.

И всё же спокойствия не было. Была та сосущая неуверенность, которую он не позволял себе при госте и которая наваливалась теперь, в пустом кабинете, всей тяжестью. Он отдал слово. Пообещал вступиться на конференции, которой ещё нет, за приобретения, которых, если разобраться, и удержать-то нельзя будет без драки с Лондоном. А слово, данное сегодня, придётся держать завтра, в мире, которого он ещё не видел и которым не он один будет распоряжаться. Он играл на то, что немец рухнет так, а не иначе; что заокеанский поведёт себя так, а не иначе; что итальянцы устоят и не качнутся к Западу в первый же трудный час. Слишком много «если» для одного обещания. Живой Чиано, сидевший вот тут, в этом кресле, час назад, был вещью надёжной; а всё, на чём держалось данное ему слово, было ещё впереди, в тумане, и ни одной из этих будущих вещей Сталин не держал в руках так же твёрдо, как только что держал разговор.

Он поймал себя на том, что уже прикидывает, чем подпереть обещание, если оно начнёт шататься: где надавить, чем пригрозить, что посулить, чтобы удержать Италию в стороне, когда американец придёт её обхаживать, – а придёт он непременно. И от того, что мысль эта пошла сама, привычной колеёй, стало чуть легче. Значит, не в тупик сыграл. Значит, у обещания есть подпорки, есть чем его крепить, есть куда тянуть ниточки. Просто тянуть их придётся долго, годами, и не ему одному, а тем, кто станет после, – и вот в этом, в том, что расплачиваться по сегодняшнему слову будет, может статься, уже не он, и было единственное, что по-настоящему грызло его в этот стылый предутренний час.

Он опустил штору. За окном начинало сереть по-настоящему. Ночь кончилась, а с нею кончилась и та её половина, что принадлежала только ему; дальше начинался день, и день этот был уже расписан по минутам, и в расписании не было строки для сомнений.

– Что ж, – сказал он вслух, пустому кабинету. – Посмотрим, граф, кто из нас нынче кого перехитрил.

И пошёл к столу, где под лампой ждала его следующая папка, та, которую он отодвинул ради ночного гостя и которую теперь, до прихода первых людей, ещё успевал прочесть.

Глава 35
Рим

Обратный путь занял двое суток – через ту же Швецию, потом кружным, нелепым маршрутом, какой приходится выбирать человеку, которого официально не существует, – и всё это время Чиано не спал, перебирая в голове ночной разговор, и чем больше перебирал, тем меньше понимал, выиграл он или проиграл.

С одной стороны, всё выходило неслыханно удачно. Русский не потребовал ни капитуляции, ни перехода на свою сторону, ни даже флота: русский вообще ничего не потребовал, кроме того, чтобы Италия вышла из войны и постояла в стороне. За это он сулил на будущей конференции держать сторону Италии и оставить за ней всё, что она нахватала. Таких условий Чиано, ехавший готовым к унижению, не смел и вообразить.

С другой стороны, именно эта лёгкость и не давала ему покоя. Он был дипломат старой выучки и знал твёрдо: если великая держава просит мало и даёт много, значит, настоящую цену она спрятала, и цена эта такова, что о ней не говорят вслух. Он так и не сумел эту цену нащупать, и оттого вёз в Рим не радость, а смутную тревогу, ощущение человека, которому продали слишком дёшево слишком хорошую лошадь.

Рим встретил его огнями и музыкой. Город праздновал, но не что-нибудь определённое, а вообще, по инерции последних лет, когда флот приносил победу за победой и каждую полагалось отмечать; на Корсо горели витрины, у фонтанов сидела молодёжь, из открытых дверей тратторий тянуло вином и жареным, и на площадях ещё висели, выгорая под южным солнцем, плакаты с картой Средиземного моря, обведённого гордой итальянской чертой, – mare nostro, наше море. Город не знал ничего. Город был уверен, что победил, и праздновал, и Чиано, проезжая в закрытой машине сквозь эту беспечную, ничего не подозревающую толпу, думал о том, что везёт ей за пазухой, и что праздновать ей осталось недолго.

Муссолини принял его в тот же вечер, в Палаццо Венеция, в огромном зале, где дуче любил заставлять посетителей идти через всю его гулкую пустоту к дальнему столу, – но Чиано был зять, и для зятя пустоту сокращали, принимали ближе, у окна. Дуче постарел за эти годы; победы, которые ему приносил флот, шли ему меньше, чем он рассчитывал, и он всё чаще поглядывал на карту не как хозяин, а как игрок, который сорвал большой куш и теперь не знает, как унести его из-за стола, покуда не отыгрались.

Чиано доложил всё, ничего не смягчая: и лёгкость условий, и свою тревогу за этой лёгкостью.

– Он не берёт с нас ничего, – сказал дуче, выслушав, и в голосе его была та же оторопь, что мучила самого Чиано. – Ничего. Только уйти и не продаваться американцу. И за это отдаёт нам Мальту.

– Он не отдаёт нам Мальту, – поправил Чиано осторожно. – Он обещает не отнимать её на конференции. Это не одно и то же. Мальта останется нашей ровно до тех пор, пока русскому выгодно, чтобы она была нашей. А выгодно ему это будет лишь до тех пор, пока мы держимся в стороне и не ложимся под Вашингтон.

– То есть он покупает нас, – сказал Муссолини.

– Он покупает нас, – согласился Чиано. – Дёшево, но покупает. Заводы наши, оптику, оснастку он берёт отдельно, за деньги, как берут у торговца, – это его не смущает, за это он платит честно. А вот за самый выход не платит ничем, кроме обещания. А обещание, дуче, – товар, который дорожает или обесценивается сам собой, смотря по тому, как повернётся дело. Если немец рухнет быстро и русский войдёт в силу – обещание его будет золотом. Если что-то повернётся иначе – оно не будет стоить ничего, и мы останемся одни, поссорившись и с немцем, и с американцем разом.

Муссолини встал, прошёлся к карте, поглядел на неё, на синюю чашу Средиземного моря, ставшую наконец итальянским озером, на Мальту, на ливийско-тунисскую полосу, на острова, – на всё то, что он взял и чего ещё вчера не смел бы взять.

– А если не выходить? – сказал он, не оборачиваясь. – Если досидеть с немцем до конца?

– До какого конца, дуче? – тихо спросил Чиано. – Немец проиграл. Это видно уже не только нам – это видно и в Берлине, оттого Бек и дерётся теперь не за победу, а за то, чтобы сложиться подороже. Если мы досидим с ним до конца, мы сложимся вместе с ним, и на конференцию нас позовут не делить, а отвечать. И тогда Мальту у нас отберут в первый же день, и Тунис, и Корсику, и посадят на нашу землю чужие гарнизоны, и спросят с нас за эту войну по полному счёту. Русский предлагает нам единственную дверь, через которую можно выйти не побеждёнными. Дверь узкая и, может быть, с подвохом. Но других дверей нет вовсе.

Дуче долго молчал, глядя на карту.

– Есть ещё одна забота, – сказал он наконец, и голос его сделался глуше. – Немец.

И вот тут они подошли к тому, о чём оба до сих пор говорить избегали.

Потому что выйти из войны на словах легко, а на деле итальянская земля была полна немцев. Дивизии Кессельринга стояли на севере и в центре, координационный штаб сидел в самом Риме, немецкие гарнизоны держали порты, аэродромы, узлы дорог, под видом союзной помощи, а на деле держа страну за горло на тот самый случай, если союзник вздумает соскочить. Немец был не дурак. Немец помнил, что бывает с коалициями, когда одна из сторон чует конец, и держал Италию не только договором, но и штыком, воткнутым ей между лопаток.

– Есть признаки, – сказал Чиано, – что он насторожился. Не знает ещё ничего – знать неоткуда, канал наш чист, – но чует. Кессельринг третьего дня задал нашему человеку в штабе странный вопрос: отчего это в Швейцарию зачастили лица, которым в Швейцарии делать нечего. Спросил вскользь, будто между прочим. Но такие люди вскользь не спрашивают. Он принюхивается, дуче. Он ещё не уверен, но уже принюхивается.

– Сколько у нас времени, прежде чем он уверится?

– Не знаю. Недели. Может быть, дни. Чем дольше мы тянем с решением, тем вернее он догадается, потому что нерешительность пахнет предательством сильнее любого перехваченного письма. Если мы решаемся – надо решаться быстро и выходить разом, одним движением, чтобы застать его прежде, чем он застанет нас. Промедлим – и однажды утром проснёмся с немецкими танками на римских улицах, и никакой русский нам тогда уже не поможет, потому что помогать будет некому.

Муссолини отошёл от карты и сел тяжело, как садится человек, которому только что назвали цену и цена оказалась выше, чем он готов был платить, но и не платить нельзя.

– Значит, так, – сказал он. – Либо мы выходим – быстро, тайно, разом, – и рискуем, что немец успеет раньше. Либо сидим и тонем вместе с ним наверняка. Риск против верной гибели.

– Так, дуче.

Муссолини не ответил сразу. Он поднялся, отошёл к окну, за которым лежал его Рим, всё ещё гудящий, всё ещё празднующий, и постоял к зятю спиной, и Чиано видел только грузную неподвижную фигуру на фоне вечернего света и не смел прервать это молчание.

Дуче было тяжело, и Чиано понимал отчего. Не за страну он сейчас боялся, вернее, не только за страну. Все эти годы он был победителем. Впервые за всю историю новой Италии её флаг стоял над всем этим морем, и это он, он поднял его туда, он один; толпы внизу славили его имя, и славили не зря. Выйти из войны значило признать, и признать вслух, перед всем светом и перед самим собой, что игра сыграна, что триумф кончился, что дальше будет уже не победа, а спасение остатков, торг, отступление, старость. Победитель не хочет уходить из-за стола победителем: ему всё кажется, что вот сейчас пойдёт ещё карта, ещё одна, самая крупная. И надо было иметь мужество не игрока, а хозяина, чтобы встать в тот единственный миг, когда встать ещё можно, и унести выигранное, не поставив его снова на кон.

Мужество это у дуче, при всех его слабостях, всё-таки нашлось, а может, не мужество, а тот трезвый животный инстинкт, что живёт в удачливых игроках и в нужную секунду дёргает за рукав сильнее всякого рассудка. Он отвернулся от окна, и лицо у него было уже не тоскующее, а тяжёлое и решённое.

– Готовь выход, – сказал он. – Тихо. Никому, кроме тех, без кого нельзя. И сообщи русскому, что мы согласны. Пусть держит своё слово наготове – оно понадобится нам скоро.

Помолчал и прибавил, глуше, будто про себя:

– Я поднял этот флаг над морем. Мне его и снимать, покуда не сняли другие. Лучше уж своей рукой.

Чиано наклонил голову и вышел через всю гулкую пустоту зала, которую для него на этот раз не сократили, и шаги его отдавались под сводами громко и одиноко, как отдаётся всё, что делаешь в одиночку и на свой страх.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю