Текст книги "Солнце мёртвых (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Глава 18
Сводку с Вислы принесли под утро, и Сталин прочёл её дважды, прежде чем отложить. Цифры были такие, каких он и ждал: не лучше, не хуже, ровно те, что выходили из его же собственного счёта три дня назад, когда он раскладывал по бумаге, во что обойдётся форсирование: столько-то на переправе, столько-то на плацдарме, столько-то в первые часы, пока сапёры не навели понтоны. Совпадение расчёта с явью не радовало и не огорчало. Оно означало одно: что война пока идёт так, как он её видел, а не так, как ей вздумается.
Он вызвал Антонова к семи, и тот явился с картой, ещё пахнущей типографской краской, свежую линию нанесли ночью, и Сталин, не тратя времени на приветствия, сразу указал на плацдарм.
– Держат?
– Держат, товарищ Сталин. Немец бил три дня, вчера выдохся, сегодня к обеду затих совсем. Судя по перехватам, оттягивает то, что осталось от контратакующих частей на переформирование. На неделю, может, на две у нас передышка на этом участке.
– Цена?
– Убитыми и пропавшими – тысяча сто, товарищ Сталин. Ранеными – около трёх тысяч. Больше всего на переправе потеряли, в первый час, пока понтоны наводили под огнём. Потом, на самом плацдарме, легче пошло, там уже окопались.
Сталин слушал, не перебивая, глядя на карту, где красная линия плацдарма выглядела тонкой, почти игрушечной по сравнению с той толщей немецкой земли, что ещё лежала впереди.
– Тяжело, – сказал он наконец. – Но терпимо. Терпимо, потому что мы за эту цену купили не клочок земли, а вход. Дверь. А дверь, раз пробита, держать легче, чем ломать заново. Что дальше по плану?
– Второй эшелон подтягивается, тылы налаживаем, к плацдарму сводим ещё две переправы, чтобы не зависеть от одной. Через неделю, если немец не соберётся с духом раньше срока, начнём расширять полосу и готовить бросок в глубину.
– Через неделю, – повторил Сталин. – Хорошо. Пусть будет через неделю. – Он отошёл от карты, сел за стол, взял свежий чай, которого ещё не успел остыть. – А что там с тем мостом, о котором мне докладывали? С подпольем?
– Мост держится, товарищ Сталин, сапёры проверили, мин не нашли, движение по нему уже сутки как не прерывается. А люди, что его взяли, оказались не случайные, у них там, в городке этом, целая сеть работала два года, и не только мост – телефонную станцию взяли, склад, комендатуру. Помогли фронту больше, чем иная дивизия.
– Вот это и запиши себе, Алексей Иннокентьевич, для памяти, – сказал Сталин. – Не в сводку, а для себя. Мы туда шли с одной силой, армией, а оказалось, что земля эта не пустая была все эти два года, что на ней люди сидели и ждали своего часа, и час пришёл – они сами, без приказа, нам его расчистили. Вот тебе и лишнее подтверждение, что мы правильно рассудили: некуда было эту землю немцу оставлять. Она ждала не немца.
– Учтём, товарищ Сталин. Может, стоит по всей полосе разослать: где подполье есть, пусть держится наготове, ждёт своего часа так же?
– Не стоит, – сказал Сталин. – Приказом такое не подымешь и не остановишь, оно само знает, когда ему подниматься. А вот что нашим частям стоит помнить: чем ближе фронт подходит к такому городу, тем немцу там становится жарче с двух сторон разом, и войска наши это тоже должны знать и этим пользоваться, а не удивляться, если немецкий тыл вдруг сам собой начинает рушиться. Это допиши в разъяснение штабам, коротко, без лишнего.
– Сделаю, товарищ Сталин.
– А теперь докладывай другое. Что с тем, о чём мы договорились молчать.
Антонов чуть замялся: знал слишком хорошо и не любил докладывать плохие вести с утра.
– Разведка донесла из Франции, товарищ Сталин. Через нейтралов, кружным путём, но донесение надёжное, проверено дважды. Тот корпус, что высадился, – не рвётся к немцу на восток. Стоит в глубине, обустраивается основательно: склады, аэродромы, госпитали на тысячи коек, будто не на подмогу пришли, а на зимовку лет на десять. И ещё одно, товарищ Сталин, самое неприятное. Наши люди отметили: между их штабом и немецким командованием обмен сведениями идёт скупо, куда скупее, чем должен идти между настоящими союзниками. Немцу дают карты позиций, но общие, устаревшие. О своих планах молчат вовсе.
Сталин отставил стакан и с минуту молчал, глядя не на Антонова, а мимо него, в стену, будто там, за штукатуркой, можно было разглядеть тот самый французский берег.
– Кто принёс? – спросил он наконец. – Тот человек, что и в прошлый раз, или новый?
– Тот же, товарищ Сталин. Человек проверенный, у нас на связи третий год, ошибался редко и всегда по мелочи. В этот раз докладывает так же сухо, как обычно, без своих домыслов, только то, что видел сам да что подтвердили ещё двое, независимо друг от друга.
– Значит, верить можно, – сказал Сталин.
Он поднялся, обошёл стол, остановился у окна, спиной к Антонову, и заговорил уже не сразу, а помедлив, будто взвешивал каждое слово прежде, чем его выпустить.
– Значит, я не ошибся.
– В чём, товарищ Сталин?
– В том, что дружба эта – не дружба. Смотри, Алексей Иннокентьевич, что получается. Пришли они вроде как воевать за немца. А сами и оружия толком не дают, и планов не открывают, и карты присылают такие, по каким только заблудиться можно. Так союзника не снаряжают. Так снаряжают того, кого собираются использовать один раз, а после бросить или того хуже.
Антонов помолчал, обдумывая.
– Значит, они его тоже?..
– Значит, тоже, – сказал Сталин. – Только у них времени больше нашего, и спешить им некуда. Немец пока нужен – держит фронт, отвлекает нас, тратит своё железо и своих людей. Пусть тратит. А когда перестанет быть нужен – тогда и поглядим, что за корпус там на самом деле стоит и для чего.
Он подошёл к окну. За стеклом майское утро уже вошло в силу, и в этом обычном, спокойном утреннем свете, там, где не было ни фронта, ни карт, ни донесений, город жил своей утренней жизнью: где-то стучал трамвай, кто-то торопился на службу.
– Что делать будем, товарищ Сталин? – спросил Антонов. – Донесение это дальше пускать? Молотову докладывать?
– Молотову скажешь, – сказал Сталин, не оборачиваясь. – Он должен знать, у него своя работа с этим. А больше пока никому. Пусть это тоже полежит в тишине, рядом с прочим, что мы бережём.
– А если они раньше срока себя покажут? Если немец раньше нас поймёт, с кем спит в одной постели?
Сталин обернулся.
– Тогда, Алексей Иннокентьевич, немцу станет не до нас на время, и это тоже нам на руку, хоть и не по-хозяйски так рассуждать. А не покажут себя раньше – тем лучше, тем спокойнее нам будет заканчивать своё дело в Польше, покуда те двое, немец и заокеанский, разбираются между собой, кто кого больше обманул. – Он придвинул к себе сводку с Вислы, снова заглянул в неё, будто искал там что-то, чего не заметил в первый раз. – Мы своё дело делаем не спеша, но и не медля. Пусть остальные решают свои счёты сами. Нам с ними считаться ещё придётся, но не сейчас.
– А когда, товарищ Сталин?
– Когда Польша будет наша, – сказал Сталин просто, будто речь шла о самом обыкновенном деле. – Тогда и поглядим, кто остался в дураках: немец, что впустил чужого солдата к себе в дом, или тот, кто в этот дом набился. Может статься, оба. – Он усмехнулся коротко, без веселья. – Ладно. Про плацдарм ты мне доложил, про Францию доложил. Что ещё?
– Юг спокоен, товарищ Сталин. Заслон держит, турок не шевелится. С юга больше ничего забирать не будем, там и так голо, но и подкреплений оттуда, считайте, выкачали всё, что было.
– Хорошо. Значит, всё, что можно было выжать из юга, уже здесь или на подходе. – Сталин кивнул сам себе. – Тогда у нас с тобой на сегодня главная забота одна: чтобы плацдарм не дрогнул эти семь дней, покуда подтянется остальное. Держи с ним связь ежечасно, каждую контратаку мне докладывай, даже мелкую. Немец сейчас пробует нас на прочность, и если решит, что мы там слабы, ударит снова, и уже собранно, а не с колёс, как в первый раз.
– Понял, товарищ Сталин.
– И ещё, – сказал Сталин, когда Антонов уже взялся за карту, чтобы унести. – Ты мне только что цифры назвал, тяжёлые цифры, а сам не спросил, стоило ли оно того. Не спросил – и правильно сделал, потому что ответ ты и сам знаешь. Но я тебе всё равно скажу, чтоб ты его не забывал в трудную минуту, если такая ещё будет. Стоило. Всякий раз, когда встаёт вопрос, брать реку или не брать, – стоило, если река ведёт туда, куда всё равно идти. А эта ведёт.
Антонов кивнул, свернул карту под мышку и вышел, а Сталин остался один, глядя на сводку, на те самые цифры, что три дня назад существовали только в его расчётах, а теперь стали живыми людьми, оставшимися на берегу или ушедшими под воду. Он не позволял себе задерживаться на этом дольше, чем требовалось для дела: задержишься, и работа встанет, а работа стоять не могла. Но и не позволял себе забыть их вовсе, и потому всякую такую сводку читал дважды: один раз как военачальник, второй раз как человек, который эту цену назначил.
За долгие годы этой войны он выучился одному счёту, которому не учат ни в одной военной академии: счёту, где по одну сторону лежит то, что потеряно сегодня, а по другую то, что не потеряется завтра, если сегодня заплатить сполна. Иные считали иначе, берегли каждую цифру так, будто её можно было не тратить вовсе, и от этой бережливости теряли потом вдесятеро больше, растягивая войну на лишний год, на лишние сотни тысяч. А он знал, что война не прощает такой бережливости, что она требует платить вперёд, разом, чтобы не платить после, дольше и страшнее. Это знание досталось ему не даром, оно стоило многих бессонных ночей вроде этой, и оно же теперь позволяло ему сидеть над сводкой с Вислы спокойно, не отводя глаз. Он отложил бумагу, придвинул новую, чистую, и стал писать распоряжение по второй переправе. Впереди было ещё семь дней до срока, который сам же и назначил.
Глава 19
Заслон
Через неделю после Вислы дивизион Северцева уткнулся в оборону, какой не встречал ещё за всю войну, и первые же сутки этой новой войны показали ему, что лёгкий, стремительный май остался позади.
Началось с малого: с того, что пехота, третий день продвигавшаяся почти без сопротивления, вдруг застряла перед безымянной высоткой, каких на карте было десятки, и застряла не на час, а на весь день, потеряв людей больше, чем за все предыдущие три дня наступления вместе взятые. Северцев, вызванный на подмогу, развернул орудия и с первых же минут понял: это не тот немец, что бежал от него в начале мая.
– Товарищ капитан, тут не разъезд стоял, тут дивизия окопалась, – доложил разведчик, приползший с передовой в исцарапанной, мокрой от пота гимнастёрке. – Три линии траншей, доты бетонные, минные поля перед каждой линией, и всё пристреляно так, что не подступиться.
Северцев поглядел в бинокль на высотку, ничем не примечательную с виду, и не увидел ничего, что подтверждало бы слова разведчика, и это само по себе было хуже всего. Хорошо укрытая оборона не показывает себя раньше времени.
– Огонь по площадям? – спросил Кузьменко, стоявший рядом.
– По площадям – снаряды на ветер, – сказал Северцев. – Тут работать надо точно, по каждой точке отдельно, а для этого сперва надо эти точки найти. Дай сигнал наблюдателям, пусть засекают вспышки, будем бить по огню, не по угадке.
Первый день ушёл на то, чтобы вскрыть немецкую оборону хотя бы наполовину: методично, дот за дотом, накрывая то, что удавалось засечь, и подставляясь под то, что засечь не удавалось. К вечеру дивизион потерял два орудия и семь человек, и высотка так и осталась немецкой.
– Не сдвинулись, – сказал Кузьменко устало, когда стемнело и стрельба поутихла. – Первый раз за весь май не сдвинулись, товарищ капитан.
– Первый раз, – согласился Северцев. – И, боюсь, не последний. Помнишь, я тебе в первый день говорил: пока немец не опомнился, легко идём, а как опомнится – труднее будет. Вот он и опомнился.
На следующее утро пришёл приказ из штаба полка, короткий и сухой: атаку высотки не повторять, обходить с флангов, беречь людей, потому что впереди, судя по всем данным, была не одна такая высотка, а целая цепь укреплённых рубежей, эшелонированных в глубину. Немец, видно, успел за минувшие недели построить не заслон, а настоящую полосу обороны, рубеж за рубежом, и брать её в лоб означало платить за каждую версту той же кровью, что заплатили за первую высотку.
Северцев, выслушав приказ, только покачал головой.
– Умно строит, – сказал он вслух, ни к кому в особенности не обращаясь. – Значит, у немца там тоже кто-то не дурак сидит. Понял, что отступать больше некуда, вот и вгрызся в землю всерьёз.
Следующие дни превратились в ту самую тяжёлую, кровавую, метр за метром работу, которую Северцев предвидел ещё в первый вечер наступления. Дивизион перебрасывали с участка на участок, где обозначался слабый проблеск в немецкой обороне: брали одну высотку, чтобы упереться в следующую, брали одну линию траншей, чтобы за ней открылась вторая, такая же основательная. Немец не бежал больше, немец дрался за каждый метр, контратаковал грамотно, минировал всё, что мог заминировать, и отходил только тогда, когда позиция становилась совсем невозможной для обороны. Но и тогда отходил организованно, огрызаясь, а не бросая технику и оружие, как бросал в первые дни мая.
– Разное войско воюет, – сказал как-то Кузьменко, когда дивизион в очередной раз перегруппировывался под вечер после тяжёлого дня. – В начале мая одно было, а теперь другое, будто подменили.
– Не подменили, – сказал Северцев. – Опомнились. Тогда, в мае, они не ждали удара, растерялись, побежали. А теперь ждут, знают, что мы идём, и подготовились. Это, старшина, самое трудное в нашем деле: не первый удар, который всегда застаёт врасплох, а второй, третий, когда враг уже понял, с кем имеет дело, и научился обороняться.
Пленный, взятый на одном из рубежей, молодой, испуганный, но державшийся с той дисциплинированной прямотой, которую в него вбили годами муштры, на коротком допросе подтвердил то, что Северцев и без него уже понял по характеру обороны.
– Приказ фронтового командования, – сказал переводчик, выслушав пленного. – Держать каждый рубеж до последнего, отход только с личного разрешения командующего. Говорит, у них теперь целая система таких рубежей, готовили спешно, но по всем правилам, минные поля, доты, всё как положено. И ещё говорит, что за оставленный неповреждённым мост командира отдают под трибунал, поэтому они теперь всё минируют заранее, не дожидаясь отхода.
Северцев выслушал перевод и невесело усмехнулся.
– Вот и весь секрет, – сказал он Кузьменко. – Кто-то у них там наверху приказал стоять насмерть и не разбрасываться мостами. Оттого и стоят, оттого и мосты нам больше не достаются целыми, как тот, что взяло подполье, о котором ты слыхал.
– Слыхал, – сказал Кузьменко. – Подполье там мост взяло, говорят, раньше наших подошло.
– Раньше и взяло, – подтвердил Северцев. – А теперь так просто не возьмут, немец учёный. Каждый мост уже заминирован загодя, только кнопку нажать останется. Значит, нам с тобой, старшина, попроще способа искать: либо обходить, либо самим разминировать под огнём, а это работа не для гаубичного дивизиона, это уже сапёрам достанется, дай бог им здоровья.
Подтверждение этому пришло на третий день, когда дивизион, поддерживая пехоту на очередном безымянном рубеже, попал под контратаку, каких Северцев не видел с самого первого дня наступления. Немец ударил не наспех собранными резервами, а свежей, полнокровной частью, с танками, с приданной артиллерией, и ударил расчётливо, туда, где полоса, которую держал дивизион, была растянута тоньше всего.
– Танки, товарищ капитан! – крикнул наблюдатель, не отрываясь от стереотрубы. – Десятка полтора, идут по лощине, за ними пехота на бронетранспортёрах!
Северцев быстро прикинул дистанцию, отдал команду перенести огонь на лощину, и дивизион ударил по танковой колонне беглым, стараясь не дать ей развернуться в боевой порядок раньше времени. Два передних танка встали, окутавшись дымом, но остальные шли дальше, рассредоточиваясь, и снаряды гаубиц, не приспособленных для стрельбы прямой наводкой по подвижной цели, ложились то с недолётом, то с перелётом, выигрывая только время, а не бой.
– Не остановим одной артиллерией, товарищ капитан, – сказал Кузьменко, глядя в бинокль на приближающуюся колонну. – У пехоты РПГ есть, да толку с них на такой дистанции: труба бьёт от силы на полсотни метров, а танки ещё на подходе, по лощине. Пока подпустят на верный выстрел, полколонны до наших окопов дойдёт.
Северцев уже думал о том же и уже отправил связного к соседям с просьбой о поддержке, но помощь, если она и придёт, придёт не раньше, чем через четверть часа, а танки будут у позиций дивизиона через пять минут. Он принял решение, которое принимал не первый раз за эту войну и всякий раз ненавидел принимать заново: приказал двум орудиям снизить прицел и бить по головным танкам прямой наводкой, открыто, зная, что расчёты, выдавшие себя такой стрельбой, станут первой целью для всего, что уцелеет из немецкой колонны.
Расчёты сработали быстро и хладнокровно, как учил их два года Северцев, и головной танк остановился с перебитой гусеницей, второй загорелся следом, но в ответ по позиции ударили немецкие орудия, точно накрывшие оба выдавших себя расчёта, и Северцев, оглянувшись, увидел то, чего ждал и боялся: там, где только что стояли его люди, теперь была воронка и то, о чём он привык не думать в разгар боя, чтобы не сбиться в работе.
Контратака в тот раз захлебнулась: подоспела поддержка с соседнего участка, немецкая пехота, оставшаяся без танкового прикрытия, залегла и откатилась. Но цена этого часа легла на Северцева тяжелее, чем цена всей первой недели наступления, потому что тогда потери были ценой стремительного, почти лёгкого движения вперёд, а теперь были ценой одного удержанного, но не продвинутого вперёд рубежа.
Так прошла неделя, потом другая, и линия фронта, ещё недавно катившаяся вперёд по сорок вёрст в день, теперь ползла со скоростью версты, а то и меньше, и каждая эта верста стоила крови, и Северцев, засыпая на короткие часы между боями, всё чаще ловил себя на мысли, что первый, лёгкий май был не подарком, а лишь передышкой перед тем, ради чего их на самом деле сюда везли: перед этой самой тяжёлой, упрямой, невыгодной для наступающего войной, в которой каждый метр требовалось отвоёвывать заново, как в первый раз.
Немец больше не бежал. Немец учился, немец окапывался, немец платил той же монетой, что платили ему, и от этого сознания у Северцева не было ни отчаяния, ни злости, а было только то же самое рабочее, злое, упрямое чувство, с каким он встретил самый первый час наступления: работа предстояла тяжёлая, но она была его работой, и бросать её на середине он не собирался.
– Ничего, старшина, – сказал он однажды вечером, когда дивизион в очередной раз занял позицию для новой, ещё не начавшейся артподготовки. – Немец крепко сел, но и мы не первый месяц воюем. Возьмём. Медленно, дорого, а возьмём. Иначе зачем нас сюда столько дней тайком везли.
Кузьменко ничего не ответил, только поправил ремень гимнастёрки и пошёл проверять расчёты, потому что до рассвета оставалось не так много времени, а рассвет, как и все последние дни, обещал новую работу.
Глава 20
Второй пожар
Инженер Каспер Родович тридцать лет проработал на этой станции и знал каждый стрелочный перевод, каждый тупик, каждый склад так, как иной знает собственный дом, и потому, когда немцы полтора года назад назначили его старшим по путевому хозяйству, оставив на прежнем месте под своим надзором, он не удивился и не обрадовался: понял просто, что незаменимых на такой узловой станции не бывает, а бывают только те, без кого дело встанет, и что немцу дело стоять не с руки.
Узел был большой, один из главных на этом направлении: сюда сходились четыре линии, отсюда немец гнал на восток эшелоны с подкреплением и снаряжением и отсюда же, в последние недели, эшелоны потянулись назад, на запад, гружённые не солдатами, а тем, что солдаты бросают, когда отступают в спешке: разбитой техникой, ранеными, канцелярией штабов. Родович эти составы считал, и счёт этот, который он вёл про себя, для одного себя, был красноречивее любой сводки: раньше на восток шло по двенадцать эшелонов в сутки, теперь едва по три, да и те шли неохотно, с остановками, будто машинисты сами не были уверены, что довезут груз до места назначения.
О том, что где-то восточнее, у большой реки, русские взяли плацдарм и застряли перед новой немецкой обороной, Родович знал не из газет (газеты немецкие врали безбожно), а из тех же составов: раненых теперь везли не пачками после большого сражения, а ровным, непрерывным ручейком, что означало долгие, затяжные бои, а не один решающий удар. И из этого ручейка Родович, тридцать лет читавший станцию как книгу, сделал свой собственный вывод, которым ни с кем, кроме двоих самых доверенных, не делился: наступление застряло, и застряло надолго, если только кто-нибудь не поможет ему сдвинуться.
Помочь он мог одним-единственным способом, и способ этот он обдумывал уже вторую неделю, с того самого дня, как получил через связного короткую, зашифрованную весть от людей, о существовании которых узловая станция даже не подозревала: явиться было приказано ждать сигнала и готовиться, потому что затор на фронте отчасти держался и тем, что через эту самую станцию немец продолжал перебрасывать резервы на угрожаемые участки, пусть и не в прежнем количестве.
– Если мы станцию остановим, – сказал Родович своему главному помощнику, седому путевому мастеру Барчику, с которым делил не только работу, но и те два года тайной, осторожной ненависти к оккупанту, что копилась под спокойным, служебным лицом, – если мы станцию остановим хоть на сутки, немец не сможет ни подкрепления гнать на фронт, ни раненых с фронта вывозить, ни снаряды подвозить. А сутки на войне – это, Барчик, иной раз целое сражение.
– Остановить станцию не штука, – сказал Барчик, – штука в том, чтобы немец нас за это не расстрелял раньше, чем мы успеем хоть что-то сделать. Тут охрана, тут комендантский взвод, тут на каждой стрелке патруль.
– Патрули я тебе покажу, где слабые, – сказал Родович. – Тридцать лет тут хожу, знаю, где немец бдит, а где для виду ходит. А расстрела бояться нам поздно, Барчик. Мы с тобой два года под немцем прожили, каждый день рискуя, что кто-то донесёт, что кто-то проговорится. Чем дальше молчим и ждём, тем больше шанс, что нас всё равно возьмут, не за дело, так за подозрение. Так лучше уж за дело.
Сигнал пришёл на исходе второй недели, коротким условным словом через связную девушку, что торговала на станционном рынке пирожками и от которой немец не ждал ничего, кроме сдачи с покупки. И в тот же вечер Родович собрал тех немногих, кого мог собрать без риска для всего дела: шестерых путевых рабочих, двоих стрелочников, самого Барчика и ещё троих со стороны, приведённых связной девушкой, чьих имён Родович не спрашивал, потому что незнание чужого имени было лучшей защитой от чужого предательства.
– Слушайте меня внимательно, потому что повторять времени не будет, – сказал он, разложив на щербатом столе путевого барака схему станции, начерченную по памяти, без единой бумажки, что могла бы выдать замысел, если бы кто-то нашёл её раньше срока. – Станция живёт на четырёх нитках. Перекроем стрелочные переводы на всех четырёх разом, испортим так, чтобы одним ключом не отвернуть, а вдобавок подорвём водокачку, потому что без воды паровозы через час встанут сами, немец хоть все стрелки чини – толку не будет.
– А если немец пришлёт ремонтную бригаду с фронта? – спросил один из стрелочников. – Починят за сутки, и всё наше дело коту под хвост.
– Пусть присылает, – сказал Родович. – Бригаду с фронта – это, считай, ещё людей, которых немец с фронта снимет. Нам того и надо. Каждый солдат, каждый инженер, что немец сюда для ремонта пришлёт, – это солдат и инженер, которого не будет там, на передовой, откуда наши на нас – то есть на немца – давят второй месяц. Мы тут не просто станцию портим, мы у немца людей с фронта оттягиваем, вот в чём весь расчёт.
Барчик хмыкнул одобрительно, и остальные закивали, потому что расчёт был прост и понятен, той военной, немудрёной ясностью, какая ценится людьми дела больше всякого красноречия.
Ночь операции выдалась беззвёздная, тёмная, с моросящим дождём, что заглушал шаги и скрадывал видимость. И Родович, ведя свою маленькую группу вдоль путей, тем же путём, каким тридцать лет ходил на смену и со смены, впервые в жизни ощущал этот путь не привычным, а чужим, наполненным опасностью, которую сам же и создавал.
Первую стрелку испортили быстро и тихо: сунули в механизм заранее приготовленные клинья, залили в него же кислоту, добытую с большим трудом ещё месяц назад, и отошли прежде, чем патруль, обходивший этот участок раз в двадцать минут, успел бы что-то заметить. Вторую и третью стрелки взяли те трое, что пришли со связной девушкой, и Родович о том, как у них дело прошло, узнал только потом, по условленному сигналу фонариком с дальнего края станции. Четвёртую, самую охраняемую, брал сам Родович вместе с Барчиком, и здесь без стычки не обошлось: часовой, обходивший именно этот участок чаще положенного, потому что станция была ему поручена особо, заметил движение раньше срока и вскинул винтовку, и Барчик, не раздумывая, ударил его гаечным ключом, тем самым, каким тридцать лет чинил рельсы, и часовой упал без звука, а Родович, чьи руки дрожали так, что он едва совладал со стрелочным механизмом, подумал мельком, что вот и он, путевой инженер, дважды дед, тихий человек всей своей прежней жизни, стал этой ночью тем, кем не думал становиться никогда. Но додумать эту мысль было некогда, потому что оставалась ещё водокачка.
Водокачку подорвали последней, зарядом, что Родович прятал в путевом бараке под ложным полом почти месяц, и взрыв этот, хоть и не громкий по меркам настоящей войны, разнёсся над спящей станцией так, что немецкий гарнизон поднялся по тревоге весь разом, и группа Родовича, выполнив своё дело, растворилась в темноте и дожде тем же путём, каким пришла, оставив за собой станцию без воды, без исправных стрелок на всех четырёх направлениях, и немца, метавшегося в панике среди составов, что уже не могли ни выйти, ни развернуться.
К утру, когда Родович, уже в своей обычной путевой форме, с обычным озабоченным лицом старшего по хозяйству, докладывал немецкому коменданту о ночном происшествии, разыгрывая недоумение и служебное усердие с тем же тщанием, с каким тридцать лет вёл документацию, он уже знал по донесениям тех же путевых рабочих, что немец, стянутый этой аварией в бешенство, требует ремонтную роту с фронта, и требует срочно, потому что через станцию должны были пройти резервы для того самого затянувшегося сражения у Вислы.
– Сколько на ремонт? – рычал комендант, немолодой майор, охрипший от бессонной ночи и злости.
– Стрелки, герр комендант, часа за три-четыре починим своими силами, – сказал Родович с тем видом покорной готовности, каким два года изображал перед немцем усердие. – А вот водокачка – тут сложнее, тут специалисты нужны, тяжёлое повреждение, своими силами недели за две управимся, а лучше бы, конечно, прислать инженеров с фронта, у них и оборудование есть, и опыт.
Он сказал это, глядя коменданту прямо в глаза, зная, что каждый день без воды на узловой станции стоит немцу дороже, чем стоила бы сотня солдат на фронте, и что просьба о присылке специалистов, законная и разумная на слух, обернётся именно тем, чего Родович и добивался с самого начала: оттянутыми с фронта людьми, которых там, на реке, где второй месяц истекал кровью немецкий заслон, будет теперь на горсть меньше.
Комендант выругался и приказал слать заявку немедленно, потому что без этого узла вся линия снабжения на добрую сотню вёрст вставала колом. Родович вышел из комендатуры на серое, дождливое утро и позволил себе на секунду ту улыбку, которую тридцать лет прятал под служебным лицом.



























