444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Солнце мёртвых (СИ) » Текст книги (страница 13)
Солнце мёртвых (СИ)
  • Текст добавлен: 31 августа 2026, 18:30

Текст книги "Солнце мёртвых (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

Глава 30

Берия приехал в третьем часу ночи, и уже по тому, как он вошёл – не торопясь, но и не медля, с той ровной повадкой, которую держал только для новостей, которых нельзя ни отложить, ни выкрикнуть, – Сталин понял, о чём будет доклад, прежде чем на стол легла папка.

Он ждал этой папки давно. Не даты, которой не знал, а того, что в ней лежало: рано или поздно за океаном должны были довести своё до конца, и всё, что он мог, это успеть чуть раньше. Он успел. Теперь очередь была за ними, и вот она подошла.

– Испытали, – сказал Берия, садясь. Не «здравствуйте», не «товарищ Сталин» – они были одни, вернее, скоро должны были стать вчетвером, и предисловия оставались для чужих. – Позавчерашней ночью. Пустыня на юго-западе, штат Нью-Мексико. Подрыв на башне, перед рассветом.

– Сработало?

– Сработало. Наши люди дали первую оценку по свету и по звуку, до приборов. Не меньше расчётного, вероятно – выше. Плутониевая схема, обжатие. Та, что мы знаем.

Сталин отметил про себя, без всякого торжества, как отмечают сошедшийся баланс: значит, всё, что носили ему эти годы из-за океана – чертежи, цифры, споры о линзах, – было правдой, и правда эта только что встала посреди американской пустыни столбом в несколько километров.

Он снял трубку и сказал Поскрёбышеву вызвать остальных. В такие ночи он держал их под рукой.

Василевский вошёл первым, за ним Молотов, последним Курчатов, которого подняли с постели и привезли через полгорода; борода его была примята со сна с одной стороны, и он придерживал портфель обеими руками, как держат что-то живое.

– Садитесь, – сказал Сталин. – Лаврентий Павлович, повторите для товарищей.

Берия повторил теми же словами, ровно, без нажима: пустыня, башня, позавчерашняя ночь, оценка по свету, плутоний.

Наступила та тишина, которую он помнил наизусть. Так молчат не тогда, когда застигнуты врасплох – врасплох тут никого не застали, – а когда вещь, которую все давно называли неизбежной, вдруг перестала быть словом и сделалась числом и местом. Молотов, глядя в стол, молчал дольше всех. Василевский держался прямо, как привык при докладе, которого не понимает до конца и потому не спешит.

– Игорь Васильевич, – сказал Сталин, – вам это что говорит?

Курчатов поставил портфель на колени и не стал его открывать.

– Что они там, где мы были в мае сорок третьего, – сказал он. – В ту ночь на объекте. От первой цепной реакции до заряда они прошли за тот срок, что уходит у нас, – а мы этот путь ещё идём. Может, чуть быстрее – у них больше денег и меньше мешают. Это не значит, что они впереди нас на всё это время. Это значит, что теперь нас двое.

Сталин подошёл к окну. За стеклом лежала кремлёвская ночь, обыкновенная, августовская, с редкими огнями и часовым у ворот, которого отсюда не было видно, но который, он знал, стоял. Он торопил Курчатова все эти годы ради сегодняшней ночи, а не ради того, чтобы сжечь чей-то город: чтобы к тому дню, когда эта вещь появится у другого, она была и у него. День настал. Больше того, они успели первыми, на два с лишним года.

Известие не давило. Пока она есть у одного, тот один волен делать что хочет, и все прочие живут под его рукой; а когда она есть у двоих, оба разом делаются осторожны, потому что оба знают, чем платить. Он давно думал об этом не как о громе, а как о гире на весах: гиря не бьёт, она просто лежит и не даёт чаше опрокинуться. Сегодня такая же легла на другую чашу, и весы, вместо того чтобы качнуться, выровнялись.

– Товарищ Сталин, – осторожно сказал Молотов, – они объявят?

– Нет. – Он ответил не оборачиваясь. – Не сразу. Им не с руки. Они воюют, а у них, по нашим сведениям, пока одна и следующей не будет до осени. Хвастать пустым складом никто не станет. Помолчат и будут делать вид, что за молчанием – десяток.

Молотов заговорил, и заговорил о том, о чём в этой комнате думать было привычнее ему, чем прочим, – не о самой бомбе, а о том, что вокруг неё нарастёт.

– Тогда вот что получается, товарищ Сталин. Немца додавят, и додавят скоро: он выдыхается, а заокеанский только входит в силу и жмёт с запада всё крепче. Немец – не жилец, это уже видно. А как его не станет, мы с американцем окажемся вдвоём на всю разорённую Европу, лицом к лицу, и делить её придётся нам. И вот тут нынешняя ночь всё и меняет: пока эта вещь была у нас одних, с нами считались поневоле; а как у обоих её станет вдоволь, и разговор пойдёт другой.

Сталин слушал, не перебивая. Молотов говорил дело – то самое, чего он и сам ждал не первый год.

– Так и есть, – согласился он. – На другой день после немца мы из нужного союзника обратимся в то единственное, что ещё осталось делить. И станут они смотреть уже не на немца, а на нас – и не порознь, а сговорившись. Вот к тому дню и надо, чтобы у нас на весах лежало столько, чтобы с нами садились разговаривать, а не диктовать.

– А если они договорятся раньше, чем мы наработаем? – спросил Молотов.

– Не должны. У них своя война на руках, у нас – фора. Наше дело – не растянуть её на разговоры. – Он помолчал. – Ноту готовить не будем. Ничего вслух не скажем. Они показали – мы промолчим. Пусть гадают, знаем ли мы, и с каких пор.

– Как мы под Стамбулом, – тихо сказал Василевский.

Сталин обернулся. Это была та самая мысль, ради которой он и собрал их среди ночи; и сказал её не он, а Василевский.

– Так же, – согласился он. – Мы показали один раз и замолчали, и весь мир полгода читал в нашем молчании силу. Теперь они прочтут в своём то же самое, а мы будем считать их заряды вслепую, как они наши, и оба положим себе больше, чем есть, потому что в эту сторону ошибаться спокойнее.

Он вернулся к столу и сел.

– Игорь Васильевич. Что нужно, чтобы их стало много – столько, чтоб можно было не оглядываться.

Курчатов открыл наконец портфель.

Дальше был разговор по цифрам и узким местам: сколько плутония даёт котёл в месяц, где ставить второй, сколько людей снять с ракет и отдать сюда. Он спрашивал, Курчатов отвечал, Берия помечал у себя. Обычная ночная работа, какой в этом кабинете переделали не одну тысячу.

Он слушал вполуха, а сам прикидывал, сколько у них форы и на что её потратить. Фора была, два с лишним года, но фора тает: её нельзя положить в чулан, ею можно только успеть. Второй котёл, третий. Люди с ракет. Табошар. И решать это надо было не к весне, а к завтрашнему утру, потому что за океаном нынче утром решали то же самое и, судя по всему, не медленнее.

– На сегодня довольно, – сказал он, когда за окном начало сереть. – Игорь Васильевич, к пятнице – записку по второму котлу. Лаврентий Павлович, останьтесь.

Они вышли. Курчатов в дверях ещё раз перехватил портфель обеими руками, будто боялся выронить, и Сталин подумал, что человеку этому веры у него больше, чем всем прочим в кабинете вместе: тот один здесь не хотел ничего, кроме как чтобы его куб работал.

С Берией они постояли молча у стола.

– Тот, кто это привёз, – сказал наконец Сталин. – Он там как, надолго его хватит?

– Пока хватает. – Берия не стал уточнять, кто и где; они это не называли даже вдвоём. – Но с каждой такой бумагой тоньше. Они не дураки, рано или поздно начнут искать, откуда у нас глаза. Я бы поберёг его для крупного, а мелочь пусть идёт другими путями.

– Поберегите.

Берия собрал свои листки, кивнул и вышел, и Сталин остался один.

За окном светало по-настоящему. Во дворе, внизу, дворник – тот самый, немолодой, что мёл здесь уже который год, – вышел с метлой и стал не спеша чистить ступени от ночной пыли, как вчера и как завтра. Сталин смотрел на него сверху. Этот, с метлой, ни про какую пустыню за океаном не знает и знать не будет, и хорошо, что не будет. Вся эта ночь, весь этот столб над чужим песком в несколько километров, – всё в конце концов затем и делается, чтобы человек с метлой прибирал себе двор и завтра, и через год, ни о чём таком не думая.

Глава 31
Барвиха

Врачи говорили про сердце и про давление уже второй год, говорили осторожно, обиняками, как говорят с человеком, которому нельзя сказать прямо, и он второй год отмахивался, потому что за сердцем и давлением всегда стояло что-нибудь, что нельзя было отложить. А в конце августа отложить наконец удалось, и не оттого, что стало легче с делами: однажды утром, поднимаясь по кремлёвской лестнице, он остановился на площадке, не задумавшись, а потому что не мог идти дальше, и постоял, держась за перила, покуда отпустило. Никто не видел. Но сам он увидел, и вечером сказал, чтоб готовили Барвиху.

Санаторий стоял на высоком берегу, среди сосен, в получасе езды от города по Рублёвскому шоссе, и был построен лет десять назад из светлого камня, в том строгом, чистом роде, без завитков и колонн, который тогда считался за будущее. Внизу, под обрывом, лежала Москва-река, узкая здесь, в верхнем течении, тихая; за нею – заливные луга, уже тронутые первой желтизной, а дальше стеной стоял бор, тёмный и ровный, и над ним к вечеру собиралось то высокое, чистое небо, какое бывает в конце августа, когда лето ещё держится днём, но по утрам уже тянет холодком и трава седеет от росы.

Первые два дня он отсыпался, чего не делал давно, и удивлялся тому, как много, оказывается, может спать человек, если ему не мешать. На третий – вышел гулять.

Дорожки в парке были посыпаны желтоватым песком и обсажены липами, старыми ещё, барскими, оставшимися от прежней усадьбы, и он шёл по ним не спеша, заложив руки за спину, один, отпустив охрану приотстать. Утро было ясное, прохладное. Пахло смолой, палым листом, водой снизу, от реки; где-то стучал дятел, ровно и деловито, и звук этот в тишине разносился далеко. Он остановился у обрыва, поглядел на луга, на реку, на бор за нею, и подумал, что вот в таких местах, должно быть, и живёт то, ради чего всё; что человек, если разобраться, немного просит у жизни: чтоб было тихо, чтоб пахло смолой и водой, чтоб над головой стояло такое небо; и что почти никому этого не достаётся, а тем, кому по должности положено об этом заботиться для других, – тем в последнюю очередь.

Он поймал себя на том, что стоит тут уже с четверть часа и ни разу не подумал ни о немце, ни о заводах, ни о том разговоре, что ждал его в пятницу, и было так непривычно и так хорошо, что он даже усмехнулся про себя. Отвыкли. Голова, оказывается, умеет и молчать, если ей дать.

Хорошо тут, подумал он просто, без нажима. Жаль, времени особо нет.

Времени и вправду не было. Он выговорил себе неделю, и уже знал, что недели не выйдет: за спиной, в городе, лежало столько незаконченного, что каждый тихий день здесь он, в сущности, крал: у второго котла, у переброски заводов с востока, у той бумаги по немецким физикам, что так и не была дописана. Он крал эти дни сознательно, как крадёт человек, знающий, что если не украсть сейчас, то потом красть будет уже нечего и некому. Сердце своё он ощущал теперь постоянно, не болью, а присутствием, тяжёлой ноткой в груди, которой раньше не было, и понимал, что нотка эта не про усталость, а про счёт, и счёт этот идёт не в его пользу.

Он повернул обратно к корпусу, и ещё издали, по тому, как у крыльца стояла вторая машина, которой утром не было, понял, что неделя кончилась на третьем дне.

Молотов ждал в нижней гостиной, не присаживаясь, с папкой под мышкой, в дорожном пальто, которое не снял, и это значило, что он не собирается задерживаться и что дело такое, ради которого стоило ехать за город лично, а не слать шифровку.

– Отдыхаете, – сказал Молотов вместо приветствия, оглядывая светлую комнату, широкие окна, сосны за ними. – И правильно. Вид отсюда хороший.

– Вид хороший, – согласился Сталин. – Садитесь, Вячеслав Михайлович. Раз приехали, дело не телефонное.

Молотов сел, положил папку на колени, но раскрывать не стал, держал под ладонью, как держат, когда главное собираются сказать словами, а бумага только на подтверждение.

– Не телефонное, – сказал он. – Сегодня ночью через Стокгольм пришёл запрос. Осторожный, окольный, через шведа, но подписанный так, что сомнений нет: это не самодеятельность посольская, это с самого верха. – Он помолчал, подбирая, как всегда, самое точное слово. – Итальянцы просятся говорить. Их посол готов прилететь в Москву. Тихо, без огласки, для конфиденциальной беседы. С вами.

Сталин не ответил сразу. Подошёл к окну, поглядел на сосны, на кусок реки, блестевший внизу между стволами, и подумал, что вот и всё, вот и кончилась Барвиха, не начавшись; и что забавно устроено: три дня он гнал от себя всякую мысль о делах, а дело само приехало за ним сюда, на высокий берег, и встало в дорожном пальто посреди тихой светлой комнаты.

– Италия, – сказал он негромко, будто пробуя слово на вес. – Которая четыре года назад объявила нам войну и слала своих солдат умирать на наш фронт за чужое дело. Теперь просится говорить.

– Теперь просится, – подтвердил Молотов ровно. – И, замечу, просится не когда-нибудь, а именно теперь – через две недели после того, как за океаном подняли своё солнце над пустыней. Совпадение вряд ли. Про американскую вспышку в Риме знают, не могут не знать, и считают её не хуже нашего. Они не дураки, товарищ Сталин. Раньше многих поняли, куда всё катится: у одного бомба, у другого бомба, немца додавят, и в этом новом мире Италии со ставкой на Бека делать нечего. Вот и хотят соскочить, пока есть с чем соскакивать.

Сталин кивнул. Он и сам про это подумал в ту же секунду, как услышал про запрос: не бомба сама по себе двинула итальянцев, а то, что бомб теперь стало две, и мир от этого не сделался страшнее для них – сделался понятнее. Стало видно, чем всё кончится, а раз видно – умный спешит определиться заранее.

– Додавят, – повторил Сталин. – Только вот как додавят – это вопрос не малый, Вячеслав Михайлович, это вопрос, за который платят.

Он прошёлся по комнате.

– Можно и быстро. Можно навалиться в лоб, всей силой, и переломить ему хребет к зиме. Генералы наши того и просят, у них уже и планы готовы, и стрелки на картах нарисованы. Только под каждой такой стрелкой – дивизии, а в дивизиях – люди. Мы четыре года клали своих, потому что иначе было нельзя, потому что промедли – и немец сам навалится и положит вдвое. А теперь можно иначе. Немец выдыхается, и если его не толкать в лоб, а дать ему рассыпаться самому – от нехватки нефти, от заокеанского нажима с запада, от того, что союзник его, вот этот итальянец, выдернет из-под него юг, – то досыпать его можно будет не нашими похоронками, а его же собственным развалом. Медленнее. Зато своих я сберегу.

– Каждый лишний месяц войны, – заметил Молотов, – это и лишний месяц оккупации для тех, кто ещё под немцем.

– Знаю, – сказал Сталин, и в голосе его коротко проступило то, чего он обыкновенно не показывал никому. – Всё знаю. И то, и это на одних весах, и весы эти я держу в руках каждый день, и каждый день кто-то на них перевешивает – то одни жизни, то другие. Но одно я решил для себя твёрдо: где можно доломать врага не своей кровью, а чужим развалом, – там я спешить не стану. Наспешились. Я эту цену знаю наперёд лучше, чем кто бы то ни было в этой стране, и второй раз по тому же счёту платить не дам.

Молотов поглядел на него внимательно, но переспрашивать не стал; он давно привык, что у Сталина бывают слова, за которыми стоит больше, чем сказано, и что лезть за ними не следует.

– Соскочить хотят все, кто вовремя смекнул, – сказал Сталин, возвращаясь к прежнему тону. – Вопрос не в том, чего они хотят. Вопрос в том, что они принесут. Пустой человек в гости не просится через Стокгольм среди ночи.

Он отвернулся от окна.

– Чем платить собираются, они намекнули?

– Намёков много, – сказал Молотов. – Все обтекаемые. Но за обтекаемым проглядывает: флот, промышленность, оптика, оснастка, каких у нас нет. И, что важнее всего, они предлагают уйти от Бека. Не завтра, но уйти.

Сталин молчал, глядя в окно. За рекой, над бором, стояло всё то же высокое августовское небо, и по нему, не спеша, тянуло с запада редкие облака, и было тихо, и пахло смолой, и дятел где-то в парке всё стучал, ровно и деловито, будто ничего не случилось и Барвиха всё ещё была неделей отдыха, а не тремя украденными днями, которым вышел срок.

– Пусть летит, – сказал он наконец. – Примем. Тихо, как они просят. – Помолчал и прибавил, скорее себе, чем Молотову: – Только сперва надо понять, что мы у них хотим взять. А то приедет продавать, а мы и не знаем, что нам нужно, и купим не то.

Он ещё раз поглядел на реку, на луга, на бор за ними – долго, как глядят на то, к чему не скоро вернёшься. Потом отвернулся и велел подавать машину к вечеру.

Глава 32
Берег

Молотов уехал скоро – не остался ни обедать, ни даже выпить чаю, только сложил бумаги, сказал, что запустит подготовку и что посол, судя по всему, сможет вылететь в конце недели, и уехал, увозя с собой тишину, которую привёз. Машина зашуршала по песку, мелькнула между сосен и пропала, и снова стало слышно дятла и реку внизу.

Сталин не пошёл в дом. Отдых кончился, но обратно в город было велено собираться к вечеру, и до вечера оставалось ещё несколько часов, которые он решил не отдавать никому: ни делам, ни бумагам. Он спустился по дорожке к обрыву, к той скамье, что стояла над самой кручей, лицом к реке, и сел, и долго сидел, глядя, как внизу течёт вода и как по лугам за нею ходят тени от облаков: то накроет, то отпустит, и там, где солнце, трава вспыхивает жёлтым, а где тень – гаснет и делается зеленовато-серой.

Хорошее место, подумал он опять. И тут же, следом, без всякого перехода, пришла мысль, которую он от себя привычно гнал, но которая в такие тихие часы, когда голова не занята, подбиралась вернее всего: а ведь без него всё это останется.

Останется эта река, и этот берег, и сосны, а его не станет. Он не пугался смерти, никогда не пугался, за столько-то лет и стольких-то войн отучаешься; но было другое, куда хуже страха. Счёт. Он затеял столько, что и двум жизням не поднять, а жизнь у него оставалась одна, и та на исходе, он это теперь чувствовал каждым ударом в груди, той тяжёлой ноткой, что не отпускала со дня на кремлёвской лестнице. Второй котёл. Третий. Заводы, которые ещё только волокут с востока. Люди, которых ещё только учат. Целая страна, которую он держал в горсти и гнул под то, чем она должна была стать; и которую придётся однажды выпустить из руки на середине, недогнутой, недостроенной, и уйти, не увидев, что вышло.

Вот что грызло. Не то, что он умрёт, а то, что умрёт не доделав.

А доделывать станут другие. И он слишком хорошо знал, как это бывает, когда дело переходит в другие руки, не по книгам знал, а тем нижним, подвальным чутьём, что заменяло ему теперь память о будущем, ту память, что давно иссякла и оставила по себе только это глухое, безошибочное предчувствие. Другие руки не удержат так, как держал он. Не потому что слабее или глупее, а потому что у них не будет того, что было у него: знания цены. Он-то знал, чем всё это может кончиться, если выпустить, знал так, как знает человек, однажды уже видевший конец. А им придётся узнавать заново, на своей шкуре, и узнают они поздно, когда уже сползёт.

И сползёт ведь незаметно. Не рухнет, не сгорит. Вот в чём беда: сгоревшее хоть видно. А сползёт тихо, изнутри, само собой, как оседает подмытый берег: год за годом, чуть-чуть, по горстке; сперва разрешат себе малое, потом побольше, потом привыкнут, потом сочтут за должное; и однажды на этом самом берегу, над этой самой рекой, сядут уже не те, кто держит страну, а те, кто сумел при ней устроиться, и будут глядеть на ту же воду, и им будет так же хорошо, как ему сейчас, и они даже не вспомнят, чьей ценой им это хорошо. Он не видел их лиц. Он вообще не видел ничего определённого: ни года, ни имени, только чувство, тяжёлое и верное, как ломота в кости перед ненастьем. Будет так. Заведётся тихо, среди своих, при сытости, и он ничего уже не сможет сделать, потому что его не будет.

Он сидел на скамье, немолодой, усталый человек, у которого болело сердце и оставалось несколько часов тишины, и смотрел на реку, и думал не о немце, не об итальянце, не о заокеанской бомбе, а о том, что настоящий-то враг не за морем и не за линией фронта вовсе. Настоящий враг внутри, домашний, и приходит он не с оружием, а с удобством; и против этого врага нет ни бомбы, ни дивизий, ни разведки. Есть только время, а времени как раз и нет.

Значит, надо было успеть. Успеть закрепить то, что ещё можно закрепить, вбить сваи так глубоко, чтоб их не сразу расшатали, поставить дело на такой ход, чтоб оно ещё катилось какое-то время и без него, по заведённому, раз уж навсегда удержать нельзя. Сделать не всё, всего не сделать; сделать столько, чтоб потомкам труднее было спустить. Это он ещё мог. На это, может, ещё хватало и той одной жизни, и того сердца. Он поднялся со скамьи не сразу, помог себе рукой о спинку, и постоял, глядя на реку в последний раз. Вода текла, тени ходили по лугам, дятел стучал в парке, и всё это должно было стоять и течь ещё долго после него, и хорошо, что должно; пусть стоит. Лишь бы досталось кому надо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю