Текст книги "Солнце мёртвых (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Глава 21
Не успели
Томаш узнал о взятом где-то на востоке мосте от человека, что приехал с той стороны за солью, и о станции с испорченными стрелками узнал от того же человека, и весть эта, пройдя через три пары рук, обросла подробностями, которых в ней, может, и не было изначально, но суть осталась той же: подполье поднимается, и поднимается успешно, и русские, если верить слухам, уже недалеко.
Он был не Стефан, не умел ждать так, как умел ждать Стефан, и не Родович, не тридцать лет копил терпение на одном месте. Он был просто учитель, тридцати двух лет, что два года водил в лесу маленький отряд из полутора десятков человек и всё это время ждал того самого часа, о котором теперь, судя по слухам, объявили уже дважды в других местах.
– Пора и нам, – сказал он на сходке, что собрал в тот же вечер, как узнал новости. – Немец бежит по всей линии, мосты берут, станции жгут – а мы что, хуже других?
Старший в его группе, бывший унтер-офицер довоенной армии по имени Гаевский, покачал головой.
– Слухи это, Томаш. Мы своими глазами ничего не видели. Ни немецкого отступления, ни канонады близко. У нас тут тихо.
– Тихо оттого, что мы в стороне от главной дороги, – сказал Томаш. – А фронт всё равно идёт, и если мы прождём, пока он сам до нас докатится, опоздаем, придём на готовое, а надо помочь, пока идёт.
Он был не прав в одном, самом важном, и позже, вспоминая этот разговор, Гаевский не мог простить себе, что не стоял на своём тверже: фронт в те дни не докатывался. Фронт застрял в тридцати верстах восточнее, у той самой полосы укреплённых рубежей, что немец выстроил после Вислы, и застрял накрепко, метр за метром прогрызая оборону, а вовсе не катясь вперёд, как рисовали слухи, прошедшие через три пары рук.
Восстали на рассвете. Взяли пост жандармерии на окраине, перерезали телефонную линию, заняли здание управы. К полудню казалось, что городок в их руках, и Томаш, стоя на ступенях управы с трофейной винтовкой, впервые за два года позволил себе почувствовать что-то похожее на гордость.
К вечеру пришли немцы. Не отступающая, деморализованная часть, какую брали в других местах, а карательный батальон, снятый с охраны тыловых коммуникаций именно на такой случай: то самое подкрепление, которого требовал приказ, отданный тремя неделями раньше человеком, чьего имени Томаш не знал и никогда не узнает.
Бой шёл всю ночь. К утру у Томаша оставалось меньше половины людей, боеприпасы кончались, а немец подтягивал ещё и ещё, и когда Гаевский в предрассветной темноте сказал, что дальше держаться бессмысленно, что надо прорываться в лес, пока есть кем прорываться, Томаш кивнул, потому что и сам это понимал, только признать вслух не мог всю ночь.
Прорвались не все. Из полутора десятков, что подняли восстание, в лес вышли шестеро, и среди тех, кто не вышел, был Гаевский, прикрывавший отход у последнего дома на окраине. О том, что с ним стало, Томаш узнал только через два дня от связного, пришедшего из городка: немцы, взяв управу обратно, повесили на площади одиннадцать человек, не разбирая, кто держал оружие, а кто просто жил на этой улице: так было приказано после первого случая, у моста, чтобы неповадно было.
Русские вошли в городок через двенадцать дней. К тому времени Томаш с уцелевшими давно ушёл дальше в лес, к другому отряду, и городок встретил освободителей не колокольным звоном и не цветами, а пустой площадью с одиннадцатью свежими холмиками за оградой кладбища и общим, тяжёлым, невысказанным молчанием тех, кто уцелел.
Донесение легло на стол Сталину на третий день после случившегося, не сразу: донесения из такой глубины тыла шли не скоро. Он прочёл его один раз, коротко, без того второго, вдумчивого прочтения, каким читал сводки с фронта, потому что второй раз читать было незачем: цифры были ясны с первого.
– Одиннадцать, – сказал он вслух, ни к кому не обращаясь, хотя в кабинете был Антонов.
– Одиннадцать, товарищ Сталин. И это только те, кого нашли на площади. Сколько погибло в самом бою – уточняют.
– Далеко было от фронта?
– Тридцать вёрст, товарищ Сталин. Мы там как раз застряли на той укреплённой полосе, о которой докладывали. Ближе подойти не могли, физически не могли, войска были связаны боем на всём протяжении.
Сталин молчал, глядя на донесение, и Антонов, стоявший напротив, впервые за долгое время не решался заговорить первым, потому что видел на лице Хозяина не гнев и не привычную деловую сосредоточенность, а что-то третье, чему сам не знал названия.
– Могли мы их предупредить? – спросил Сталин наконец. – Дать знать, что рано, что фронт застрял?
– Не могли, товарищ Сталин. Мы даже не знали, что они существуют, до этого самого донесения. У нас с ними связи не было никакой, ни явки, ни радио, ничего. Они поднялись сами, по слухам с других участков.
– По слухам, – повторил Сталин. – Значит, наш же успех их и погубил. Взяли мост, встала станция – и слух об этом дошёл туда, куда не должен был доходить так быстро, и не в том виде, в каком было на самом деле, а раздутый, приукрашенный, будто фронт уже катится, а он не катится, он стоит.
Он встал, подошёл к карте, отыскал взглядом ту точку, тридцать вёрст западнее замершей линии фронта, и долго смотрел на неё, будто расстояние это можно было сократить одним взглядом.
– Мы им не звали подниматься, – сказал он. – Мы вообще не знали об их существовании. Но это не снимает счёта, Алексей Иннокентьевич. Мы вели свою войну так, как вели, тайно, скупо на слова, ради тех самых мостов и станций, что нам помогают, – и оттого, что мы её так вели, у людей за линией фронта сложилось не то представление, какое было на самом деле, а то, какое им хотелось иметь. И за эту разницу представлений с явью кто-то всегда платит, а платит обычно не тот, кто представление создавал.
– Это не наша вина, товарищ Сталин, – сказал Антонов тихо. – Мы им не приказывали, мы даже не знали.
– Вина или не вина – это, Алексей Иннокентьевич, вопрос для трибунала, а не для войны, – сказал Сталин. – На войне спрашивают не о вине, а о счёте. И счёт таков, что одиннадцать человек заплатили за то, что мы слишком хорошо скрывали правду от своих же, а другие тем временем слишком плохо скрывали её от чужих слухов. Вот и весь итог, и красивых слов тут не найдётся, сколько ни ищи.
Он взял донесение со стола ещё раз, перечитал его, на этот раз медленно, вникая в каждую строку, в каждое имя, какое там было названо, и отложил не сразу, а подержав в руках дольше, чем требовалось для дела.
– Пусть это донесение подошьют отдельно, – сказал он. – Не в общую сводку. Отдельно, чтобы не потерялось среди побед. Хочу, чтобы оно у меня было под рукой, когда в следующий раз кто-нибудь начнёт докладывать мне только про взятые мосты и не взятые станции.
– Слушаюсь, товарищ Сталин.
– И вот что ещё, Алексей Иннокентьевич. Отпиши в штабы, коротко: там, где связи с подпольем нет, где мы не можем ни предупредить, ни поддержать, войскам продвигаться настолько быстро, насколько это вообще возможно, не считаясь с обычной осторожностью, – потому что каждый лишний день промедления на этом участке фронта теперь может стоить не наших солдат, а тех, кто нас ждёт и о ком мы даже не знаем.
Антонов кивнул, записал, и на этом разговор о городке в тридцати верстах западнее фронта закончился, потому что дела не ждали, и через минуту оба уже говорили о другом: о снарядах для завтрашней контрбатарейной стрельбы, о резервах для второго эшелона. А донесение об одиннадцати повешенных легло в отдельную папку, куда Сталин, вопреки обыкновению, заглянул ещё раз в тот же вечер, один, без свидетелей, и захлопнул её быстро, не дочитав до конца во второй раз.
Глава 22
Тень с запада
Молотов пришёл в тот вечер один, без бумаг, что само по себе было необычно для человека, всегда носившего с собой готовый ответ на любой вопрос, какой могли задать. И Сталин, увидев его с пустыми руками, понял, что разговор предстоит не по обычному ведомству, а по тому, о котором знали трое.
– Читал, – сказал Молотов вместо приветствия, садясь. – То, что ты мне неделю назад дал прочесть, и то, что вчера пришло следом. Слухи держатся, и теперь их больше, чем один источник.
– Больше, – согласился Сталин. – Садись, Вячеслав. Рассказывай, что там у тебя по своим каналам, а я потом своё скажу.
Молотов сел, аккуратно, как садился всегда, и заговорил тем ровным, сухим голосом, каким докладывал даже самому себе, будто и наедине с Хозяином продолжал вести протокол.
– По нашей линии из Стокгольма пришло вот что. Американец, тот самый, что торгуется с немцем через шведов, – Молотов не назвал имени, хотя оба знали, о ком речь, – на прошлой неделе повёл себя странно. Впервые за полгода отказался говорить о поставках оружия для восточного фронта. Раньше хоть тянул, хоть жался, но говорил, торговался, набивал цену. А тут – отказался вовсе, сослался на то, что вопрос, видите ли, требует пересмотра в свете новых обстоятельств.
– Каких обстоятельств?
– Не сказал. Наши люди прикидывают так: раз он о поставках немцу молчит, а корпус его тем временем во Франции обустраивается, будто на зимовку, – то, стало быть, поставки эти ему самому скоро понадобятся. Не немцу, а тому корпусу.
Сталин прошёлся до окна и обратно, слушая, и лицо его оставалось спокойным, но в этом спокойствии не было равнодушия, а была та особая, тяжёлая сосредоточенность, с какой он выслушивал всё, что подтверждало худшее из его же собственных догадок.
– Складывается, – сказал он. – У меня то же самое, только с другой стороны подошло. Разведка донесла: корпус этот на прошлой неделе получил пополнение, не людьми – техникой. Танки, самоходки, тяжёлая артиллерия, и всё сгружали не на фронт, а вглубь, к тем самым складам, что они там второй месяц строят. Готовятся не обороняться от немца и не наступать вместе с ним. Готовятся к своему собственному делу, отдельному.
– Когда, по-твоему? – спросил Молотов.
– Не знаю, – сказал Сталин честно. – Может, через месяц, может, через три. Такие вещи готовят не спеша, наверняка, чтобы уж бить один раз и насмерть. Но готовят, Вячеслав, это я вижу ясно, и с каждой неделей всё яснее.
Молотов помолчал, обдумывая, и когда заговорил снова, в голосе его прибавилась та сухая настойчивость, с какой он умел находить в чужом рассуждении слабое место.
– Тогда я тебя спрошу прямо, как у нас заведено. Если корпус этот готовится не против нас, а против немца, – не разумнее ли нам просто ждать? Пусть они друг друга и перегрызут, а мы тем временем возьмём своё в Польше не спеша, без надрыва. Зачем спешить, если время как будто работает не против нас, а на нас?
– Затем, – сказал Сталин, останавливаясь у стола, – что время работает на нас только до того часа, когда они ударят. А после того часа оно начнёт работать на них. Подумай сам, Вячеслав. Пока корпус там стоит смирно, копит силы, – нам спокойно, нас это не касается. Но в тот день, когда он развернётся против немца, вся эта земля, что мы с тобой хотим взять тихо и по частям, вдруг окажется на кону у всех троих разом. Немец будет отбиваться от удара в спину, мы будем добивать немца спереди, а этот корпус, если он окажется хоть наполовину так силён, как выглядит по донесениям, войдёт в дело со свежими силами, не растраченными на два месяца боёв, и я не могу тебе поручиться, куда он в этой сумятице шагнёт. Может, только на немца. А может, и на всё, что плохо лежит, включая то, что мы к тому дню ещё не успеем взять.
Молотов кивнул медленно, и по этому кивку Сталин видел, что довод принят, но не до конца, что осталось что-то, о чём Молотов ещё не сказал.
– Есть ещё одно, – сказал Молотов. – Если они ударят по немцу раньше, чем мы возьмём своё, немецкий фронт против нас может попросту рассыпаться сам, без нашей крови. Не разумнее ли тогда, наоборот, подождать этого удара, чтобы он сделал за нас часть работы?
– Разумнее, – сказал Сталин, – если бы войны выигрывались разумом одним, без счёта времени. Но у меня, Вячеслав, часы тикают с двух сторон, а не с одной. С одной стороны – немец, которого мы бьём и будем бить, покуда не возьмём своё. С другой – вот этот корпус, который тоже когда-нибудь шевельнётся, и когда он шевельнётся, я хочу, чтобы Польша была уже нашей, а не спорной, не проходным двором, куда любой сильный сосед может войти по праву первого. Ждать его удара – значит отдать инициативу чужой воле, а я предпочитаю, чтобы к тому дню, когда всё это тронется, у нас уже было то, что мы хотим удержать, а не то, что мы ещё только хотим взять.
Он подошёл к карте, всё той же, испещрённой пометками последних недель, и повёл пальцем по линии фронта, застрявшей на укреплённом рубеже.
– Вот в чём вся спешка, – сказал он. – Не в том, что мы боимся немца. Немца мы дожмём, вопрос только времени и цены. Спешка в том, что доска эта, – он похлопал ладонью по карте, – может перевернуться в любой день, и я хочу, чтобы к тому дню фигуры на ней стояли так, как нужно нам, а не как получится.
Молотов встал, подошёл к карте тоже, и с минуту оба молчали, глядя на неё вместе.
– А восстания эти, – сказал Молотов, – мост, станция, – они тебе, я вижу, в этот расчёт тоже вошли.
– Вошли, – сказал Сталин. – И, признаться, вошли неожиданно для меня самого, я на них поначалу не рассчитывал вовсе, планировал одной силой, армией. А оказалось, что чем ближе фронт подходит к такому городу или узлу, тем немцу там жарче с двух сторон разом: перед ним мы, а в тылу у него свои же обиженные, что два года ждали часа. Он резервы, что нам предназначал, вынужден на такие вспышки отвлекать, а это, Вячеслав, для нас чистый выигрыш времени, и выигрыш немалый.
– Значит, темп нашего наступления теперь и от этого зависит, не только от того, сколько снарядов мы подвезём.
– От этого тоже, – согласился Сталин. – И это ещё одна причина не медлить, а, наоборот, подгонять, где можно. Чем быстрее мы идём, тем больше городов успевает подняться нам навстречу, пока фронт ещё близко и пока людям есть смысл рисковать. Остановимся мы, застрянем надолго – и та смелость, что сейчас работает на нас, начнёт остывать, потому что нет ничего глупее, чем подниматься навстречу тому, что не пришло.
Молотов отошёл от карты, снова сел, и в этом движении была та обстоятельность человека, который выслушал довод и готов теперь взвесить его целиком, не по частям.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда какое решение мне докладывать по своей линии?
– По твоей линии – молчание, – сказал Сталин. – Прежнее. Ни намёка, ни через шведов, ни через кого другого, что мы об этом корпусе знаем. Пусть американец думает, что играет втёмную, а на самом деле играет при свете, только не знает, что мы видим доску так же хорошо, как он. А по военной линии я уже распорядился: темп поднять, где только можно, не считаясь с обычной осторожностью, и восстания эти, где они случаются сами, поддерживать всем, чем можем, – быстрым подходом войск в первую очередь, потому что это самая дорогая поддержка, какую мы можем дать, и самая нужная.
– А если корпус ударит раньше, чем мы возьмём своё?
– Тогда, – сказал Сталин, и в голосе его прошла та мрачная трезвость, с какой он всегда встречал самые неприятные вопросы, – тогда мы будем брать своё уже не тихо и не по частям, а в спешке и, может статься, наперегонки. Но это будет не концом расчёта, Вячеслав, а всего лишь другим его вариантом. Я такой вариант тоже держу в уме, и он у меня тоже расписан, на случай если события пойдут быстрее, чем мы рассчитывали.
Молотов помолчал, потом коротко кивнул, тем движением, каким кончал у себя всякое обсуждённое дело.
– Тогда я пошёл, – сказал он, поднимаясь. – Своим сообщу то, что нужно, и ни словом больше.
– Иди, – сказал Сталин. – И вот что ещё, Вячеслав. Ты спросил меня давеча, не разумнее ли ждать. Сам-то ты так не думал: спросил, чтобы я сам себе ответил вслух. Знаю я этот твой приём, ты им всю жизнь пользуешься. Так вот, спасибо, что спросил. Мне это тоже нужно было – сказать вслух, а не просто держать в голове.
Молотов усмехнулся, коротко, одними уголками губ, ничего не ответил и вышел, а Сталин остался у карты один, глядя на ту самую линию фронта, что застряла на немецком рубеже, и на ту дальнюю, невидимую отсюда французскую землю, где копилась чужая сила, готовая однажды сдвинуться в неизвестную пока сторону.
Глава 23
Бросок
Перелом начался не с большого удара, а с малого, почти случайного донесения, которое Северцев в первую минуту принял за очередную, ничего не значащую подробность фронтовой сводки: на одном из участков, там, где немец держался особенно упрямо, оборона вдруг ослабла, будто её потянули изнутри, как выдёргивают нитку из старой ткани.
– Товарищ капитан, разведка докладывает: перед нашим соседом слева немец за ночь снял часть гарнизона с переднего края, – сказал Кузьменко, только что вернувшийся от связи. – Отвели в тыл, куда-то на юго-запад. Соседи уже пробуют, не образовалась ли где щель.
– Щель, – повторил Северцев, разворачивая карту. – Снял с переднего края, посреди боя, когда каждый штык на счету. Неспроста это, старшина. Немец так просто резервы не тратит, а тут снимает с самого горячего места.
Ответ пришёл к вечеру того же дня, вместе со следующим донесением: в тылу у немца, в узловом городке верстах в тридцати за линией фронта, вспыхнуло восстание, да такое, что немецкое командование, не разбираясь, стянуло туда всё, что можно было снять с ближних участков. И один из этих участков, ослабленный, оказался тем самым, куда уже вгрызались соседи.
– Вот тебе и щель, – сказал Северцев, выслушав. – Не сами прогрызли, а нам её прогрызли. Помнишь, я тебе про мост говорил, про станцию? Вот оно, третье. Кто-то там, в тылу у немца, свою войну ведёт, а мы с этой войны прибыток снимаем.
– Дай бог им здоровья, кто бы они ни были, – сказал Кузьменко.
К утру приказ пришёл ясный: дивизиону сниматься с прежнего рубежа и выдвигаться в направлении прорыва, потому что штаб фронта, не теряя часа, бросал в образовавшуюся щель всё, что было под рукой из подвижных соединений: танковые бригады, мотопехоту, и следом за ними, чтобы держать темп артиллерийской поддержкой, гаубичные дивизионы, способные не отставать от быстрого движения.
Северцев, получив приказ, впервые за долгие недели тяжёлой, метр за метром работы почувствовал то самое ощущение, какое помнил ещё с первых дней мая: азарт стремительного, почти неудержимого движения вперёд, когда фронт не грызёшь, а катишься по нему, как вода катится в открывшийся шлюз.
– Дивизион, к маршу! – скомандовал он, и голос его был другим, чем все последние недели, – не тем усталым, рабочим голосом, каким он отдавал команды на изматывающих, безрадостных рубежах, а тем звонким, почти весёлым, каким командуют, когда впереди наконец открылось пространство для настоящего дела.
Три дня дивизион шёл почти без остановок, вслед за передовыми танковыми частями, что рвали немецкую оборону там, где она была ослаблена оттянутыми в тыл резервами, и Северцев, бивший теперь не по укреплённым дотам, а по отступающим колоннам, по узлам сопротивления, спешно сколоченным из того, что немец успевал наскрести, видел своими глазами, как темп наступления, ещё неделю назад казавшийся немыслимым, вдруг вернулся, будто и не было того страшного застоя у безымянных высоток.
Не всё, впрочем, давалось легко. На второй день марша, когда дивизион, оторвавшись от главных сил, догонял ушедшую вперёд танковую бригаду по узкой лесной дороге, разведка боем напоролась на засаду: не крупную, но злую, из тех арьергардных групп, что немец нарочно оставлял позади отступающих колонн, чтобы задержать преследователей ценой собственной гибели.
– Товарищ капитан, головной дозор обстрелян! – доложил связной, прибежавший от передовой машины. – Пулемёт и, кажется, пушка малого калибра, бьют из леска справа от дороги!
Северцев спрыгнул с машины, приник к биноклю. Дорога здесь шла узкой просекой между двух стен соснового леса, и та же теснота, что делала эту дорогу удобной для быстрого марша, теперь оборачивалась ловушкой: развернуть орудия для нормальной стрельбы было почти негде.
– Гриша, давай третье орудие вперёд, на прямую наводку, – скомандовал Северцев. – Остальные – на позицию за поворотом, будем бить через головы своих. Кузьменко, пехоту предупреди, чтоб не лезла в лоб, пусть обходит слева, там, по карте, просвет должен быть.
Бой был короткий и злой, из тех, что не оставляют места для раздумий: третье орудие, выдвинутое почти в упор, заставило замолчать немецкую пушку тремя выстрелами, а пехота, обойдя засаду через редколесье, выкурила пулемётный расчёт гранатами. К вечеру дорога была свободна, но за эти полчаса дивизион потерял ещё двоих, и Северцев, отдавая команду двигаться дальше, в который раз убедился: даже отступающий, разбитый немец не переставал быть врагом, способным огрызнуться больно в самый неожиданный момент.
Города и местечки, что лежали на пути, встречали дивизион по-разному. Одни были уже свободны, взятые передовыми частями с ходу, и в них Северцев видел ту же картину, что видел ещё в первый день наступления, в начале мая: растерянных, ещё не поверивших в своё освобождение жителей, что выходили на улицы поглядеть на проходящие войска. В других, куда дивизион приходил раньше основных сил, встречались уже не просто освобождённые жители, а те, кто освободил себя сам.
В одном таком местечке, небольшом, но с приметной старой ратушей на площади, Северцева встретил у въезда невысокий человек с трофейной винтовкой на плече и красной повязкой на рукаве потрёпанного пиджака. И по тому, как уверенно этот человек остановил головную машину дивизиона, не боясь и не заискивая, Северцев сразу понял, что перед ним не случайный доброволец, а тот, кто уже неделю, а то и не одну, живёт войной всерьёз.
– Немца в местечке нет, – сказал человек по-русски, ломано, но чётко. – Мы взяли ещё три дня назад, комендатуру, склад, держим сами. Раненые есть, помощь бы врачебную.
– Кто такие? – спросил Северцев, спрыгнув с машины.
– Подполье, – сказал человек просто, будто это объясняло всё, что нужно было объяснить. – Два года ждали. Дождались.
Северцев поглядел на него, на усталое, но твёрдое лицо, на винтовку, явно снятую с убитого немца, и вспомнил тот недавний разговор с Кузьменко, на прежнем рубеже, про мост, который взяло тогда подполье, а сами они только слышали об этом. И вот теперь стоял перед живым свидетельством той же самой войны, которую эти люди вели молча, без приказов сверху, своим счётом и своей ценой.
– Врача пришлю, – сказал Северцев. – И спасибо тебе, брат. Не знаю, как звать, да, может, и не надо.
– Не надо, – согласился человек, и в его коротком кивке было понимание, которое не требовало долгих слов между людьми одного, в сущности, дела.
Дивизион прошёл через местечко, не задерживаясь дольше, чем требовалось, чтобы оставить раненым фельдшера и часть медикаментов, и покатился дальше, на запад, туда, где на исходе третьего дня броска донесения стали упоминать имя, которое Северцев, как и все в дивизионе, слышал не раз в разговорах о конечной цели этого долгого, кровавого пути: большой город на реке, столица той страны, которую они пришли освобождать.
– Варшава, – сказал Кузьменко, разглядывая карту через плечо Северцева. – Далеко ещё?
– Дней десять, если темп удержим, – сказал Северцев. – Может, неделя, если повезёт и немец не соберёт новый рубеж на подступах. А он соберёт, старшина, будь уверен. Такой город даром не отдаст.
– А наши там, в тылу, – сказал Кузьменко, – тоже, поди, ждут не дождутся. Слыхал, что в самой Варшаве подполье не слабее нашего фронтового войска будет.
Северцев ничего не ответил сразу, глядя на карту, на извилистую линию Вислы, что тянулась к далёкому, ещё не взятому городу, и знал: где-то там, в этом городе, есть, должно быть, люди, что уже сейчас, слушая дальнюю канонаду приближающегося фронта, гадают, рано подниматься или ждать, как гадали, если верить слухам, доходившим и до фронта, те, кто поднялся раньше срока в каком-то городке западнее и поплатился за это, и сколько ещё продержится терпение, накопленное за годы оккупации, прежде чем прорвётся наружу, независимо от того, готовы фронтовые части подоспеть вовремя или нет.
– Дойдём, – сказал он наконец. – Дойдём, старшина, и как можно быстрее. Потому что, чую я, там не одни только немцы нас ждут.
Дивизион шёл всю ночь, догоняя ушедшие вперёд передовые части, и Северцев, стоя в кузове головной машины и вглядываясь в тёмную, размытую дождём дорогу, впервые за долгие недели тяжёлой позиционной войны позволил себе почувствовать нечто похожее на нетерпение. Не то праздничное, беспечное чувство, с каким начинали наступление в начале мая, а то более тяжёлое, взрослое нетерпение человека, который знает цену промедления и оттого торопится не ради собственной славы, а ради тех, кого промедление может стоить жизни.




























