Текст книги "Солнце мёртвых (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Глава 16
Висла
К реке вышли на исходе третьей недели наступления, и Северцев, стоя на пригорке и глядя в бинокль на широкую, вздувшуюся от весеннего паводка, серую воду, понял без всяких объяснений, что лёгкая часть их дела кончилась.
Три недели дивизион шёл вперёд почти без остановок, поддерживая пехоту, что катилась через немецкую оборону стремительно, будто сама эта оборона была не оборона вовсе, а редкая заслонка, которую немец успел выставить второпях и не успел укрепить. Города и местечки сдавались один за другим, немец пятился, огрызаясь арьергардными боями, и Северцев уже начал было привыкать к этому странному, непривычному для войны ощущению почти беспрепятственного движения вперёд. Дороги, по которым шёл дивизион, были завалены брошенным немецким имуществом: разбитыми повозками, неисправной техникой, ящиками с боеприпасами. Немец не успел их ни увезти, ни взорвать. По этим приметам Северцев читал ту же историю, что читал и в глазах пленных, когда их пригоняли на его позиции для короткого допроса: армию, отступающую не по плану, а бегущую, теряющую управление, теряющую веру в собственную силу.
Но чем ближе подходили к реке, тем заметнее менялась картина. Последние два дня марша немец уже не бежал так безоглядно, как прежде: арьергарды дрались упорнее, мины на дорогах попадались чаще, и однажды дивизион простоял почти полдня, дожидаясь, пока сапёры разминируют переправу через безымянный ручей, наспех, но со знанием дела заминированную отступающими. Северцев, глядя на эти перемены, всё яснее понимал: немец не просто отступает к реке, немец сознательно тянет время, придерживая свои главные силы для того самого, последнего, важного для него рубежа. И вот теперь, глядя на реку, понял разом, что привыкать было рано.
За рекой, на высоком, обрывистом западном берегу, немец окопался всерьёз. В бинокль было видно, как там, среди редких прибрежных деревьев, темнеют свежие, ещё не заросшие брустверы, как поблёскивает на солнце потревоженная земля недавно отрытых окопов, а в двух местах, там, где берег изгибался мысом, угадывались и вовсе основательные, врытые по всем правилам огневые точки. Немец, отступая от старой границы, не бежал бестолково до самого конца. Он бежал ровно до этой реки, а тут остановился, и остановился заранее, готовясь, зная, должно быть, что дальше отступать уже некуда, что за этой рекой начинается земля, которую он будет защищать не по приказу, а по нутряной, звериной необходимости.
– Крепко сел, – сказал Кузьменко, тоже разглядывавший противоположный берег из-под ладони. – Оно и понятно, товарищ капитан. За такую реку всякий уцепится. Тут ему и щит, и ров, и всё разом.
– Крепко, – согласился Северцев, не отрываясь от бинокля. – Только сидеть крепко и удержаться крепко – не одно и то же. Посмотрим, чья возьмёт.
Вечером того же дня его вызвали в штаб полка, и там, у карты, испещрённой новыми, только что нанесёнными пометками, Северцев услышал то, чего, признаться, ждал все последние дни, чувствуя, куда идёт дело: дивизиону предстояло поддерживать форсирование на узком участке, там, где река делала излучину и где, по данным разведки, немецкая оборона была чуть слабее, чем на остальном протяжении.
– Задача простая на словах и трудная на деле, – сказал командир полка, невысокий, жилистый полковник с усталым, изрезанным морщинами лицом человека, что три года не вылезал с передовой. – Пехота идёт первой волной на лодках и подручных средствах, под прикрытием вашего огня. Как только зацепятся за тот берег, ваша забота – не дать немцу их сбросить обратно, покуда сапёры не наведут переправу и не подтянутся тяжёлые силы. А это, товарищи, час, может, два, а то и все три, и всё это время горстка людей будет держаться на голом берегу против всего, что немец на них бросит. Вот в эти-то часы вы им и нужны больше всего. Не подведите.
Ночь перед форсированием Северцев провёл без сна, как и все последние дни: проверял позиции, сверял с наводчиками ориентиры по вспышкам предполагаемых немецких точек, размеченным разведкой на карте загодя, чтобы после начала переправы, когда всё затянет дымом и неразберихой боя, не пришлось выцеливать вслепую. К рассвету всё было готово, насколько вообще может быть готово к тому, чему нет и не может быть настоящей готовности, к тому мгновению, когда десятки, а то и сотни людей должны будут сойти в холодную весеннюю воду под вражеским огнём, надеясь только на удачу да на то, что чужие пушки на этом берегу их прикроют вовремя.
Переправа началась в сером, туманном рассвете, без долгой артподготовки. Командование, наученное успехом первого удара, снова ставило на внезапность, а не на предупреждение врага грохотом орудий за час до дела. Первые лодки, плоты, связанные из брёвен и пустых бочек, оттолкнулись от берега почти беззвучно, и с минуту казалось, что переправа пройдёт незамеченной. Но потом с того берега ударил первый пулемёт, за ним другой, и над рекой встали белые фонтаны от мин, и Северцев, приникнув к стереотрубе, дал команду, которую весь дивизион ждал всю ночь.
– Огонь по третьему ориентиру! Беглым!
Дивизион заговорил, накрывая ту самую вражескую точку, что первой открыла огонь, и следом, по мере того как обнаруживали себя новые немецкие гнёзда, Северцев одну за другой давал команды, перенося огонь, торопясь подавить каждую точку прежде, чем она успеет причинить настоящий вред тем маленьким, беззащитным на воде фигуркам, что медленно, страшно медленно ползли через реку под перекрёстным огнём.
Не все лодки дошли до того берега. Северцев видел в бинокль, как одна, накрытая миной, переворачивается, роняя в холодную воду людей, которых он никогда не узнает по именам; видел, как другая, простреленная пулемётной очередью, вдруг начинает тонуть, зачерпывая воду пробитым бортом, и люди в ней хватаются за вёсла, за друг друга, пытаясь удержаться на плаву. Он не мог помочь им напрямую: его дело было бить по немецким точкам, а не по воде, и оттого каждая такая картина отзывалась в нём не жалостью даже, а тем особым, холодным бешенством, которое заставляло его точнее наводить, быстрее переносить огонь, стараться сделать всё, что в его силах, чтобы следующая лодка дошла.
Первая волна всё же зацепилась за берег. Северцев увидел в трубу, как несколько десятков фигурок выбираются на прибрежную полосу, залегают, начинают короткими перебежками продвигаться к первым немецким траншеям, и как завязывается там, на узкой полоске отбитой земли, та самая жестокая, ближняя схватка, в которой пушки Северцева уже не могли помочь напрямую, а могли только бить дальше, по вторым и третьим линиям, не давая немцу подтянуть подкрепления.
Так началось то, что позже, в сводках, назовут коротким словом «плацдарм», а для тех, кто на нём дрался, было чем-то куда более страшным и простым: узкой полоской земли, шириной в несколько сотен шагов, которую нужно было удержать любой ценой, потому что позади была река, а впереди немец, и отступать было некуда и незачем.
Весь тот день дивизион Северцева работал без передышки. Немец бросал против маленького, ещё не укреплённого плацдарма всё, что успевал стянуть, и контратаки следовали одна за другой, и после каждой с плацдарма летели по рации короткие, отчаянные просьбы о поддержке, и Северцев, весь день не отходивший от стереотрубы, отвечал на эти просьбы огнём, стараясь угадать, куда бить, чтобы не задеть своих, что жались к самой кромке немецких позиций, и в то же время накрыть немца, что шёл в контратаку через открытое пространство.
Самая тяжёлая контратака пришлась на середину дня, когда солнце, пробившееся наконец сквозь утренний туман, светило прямо в спину наступающим немцам и оттого в бинокль было видно всё до последней подробности, будто на учебном полигоне, а не на настоящей войне. Северцев насчитал не меньше роты, что двинулась на плацдарм при поддержке двух самоходных орудий, и по тому, как деловито, без суеты разворачивалась эта немецкая цепь, он понял, что перед ним не наспех собранный заслон, а кадровая, обстрелянная часть, брошенная затыкать самую опасную дыру.
– Товарищ капитан, с плацдарма просят огня по квадрату двенадцать! – крикнул связист, не отрывая наушников от головы. – Говорят, самоходки прямо на них прут!
Северцев глянул на карту, сверился с координатами, и в ту же секунду отдал команду, от которой зависело, устоит плацдарм в эту минуту или нет: команду бить по площади, где вперемешку с немецкими самоходками наверняка залегли и свои, только что откатившиеся под их напором.
– Огонь! Все стволы, беглым, по двенадцатому!
Это был тот самый момент боя, которого Северцев боялся больше всего за все годы войны: момент, когда приходится бить туда, где, может статься, лежат и свои, потому что не бить нельзя, потому что не ударить сейчас означает потерять весь плацдарм и всех, кто на нём остался, а ударить значит рискнуть задеть собственных людей, надеясь только на то, что расчёт верен и что те, кто держится на берегу, успели вжаться в землю поглубже. Двенадцать гаубиц ударили разом, снаряды легли кучно, накрывая указанный квадрат сплошной стеной разрывов, и когда дым от первого залпа немного снесло ветром, в бинокль стало видно, что одна из немецких самоходок горит, разворотив гусеницу, а цепь наступающих, ещё минуту назад двигавшаяся ровно и деловито, теперь ломается, залегает, часть отползает назад, к своим исходным позициям.
– Есть! – крикнул Кузьменко, не сдержавшись, хотя кричать от радости в такую минуту было не по уставу. – Есть, товарищ капитан, отбились!
Но радоваться было рано. Не прошло и получаса, как немец, перегруппировавшись, ударил снова, теперь уже с другого фланга, и снова с плацдарма летели отчаянные запросы, и снова Северцев считал, целился, бил, теряя счёт времени, теряя ощущение собственного тела, превратившись на эти часы в один слитный, безостановочный механизм расчёта и огня, и так продолжалось раз за разом, контратака за контратакой, до самого вечера, покуда немец, потеряв, должно быть, счёт своим неудачным попыткам, не отступил наконец в глубину обороны, оставив на подступах к плацдарму догорающую технику и то, о чём Северцев старался не думать, чтобы не сбиться в работе.
В короткое затишье между двумя контратаками к землянке наблюдательного пункта, пригибаясь под редким ещё огнём, добрался связной с самого плацдарма, молодой, чумазый от копоти и грязи парень с перевязанной наспех, кровоточащей сквозь бинт рукой. И, повалившись на землю у входа, срывающимся голосом доложил обстановку из первых уст, не через рацию, а живьём, так, как только и можно было понять, что там на самом деле творится на этом клочке земли.
– Держимся, товарищ капитан, – сказал он, тяжело дыша, – да только людей у нас всё меньше делается. Кто ранен, кто вовсе… Комбат просит: как стемнеет, чтоб переправа пошла побыстрее, а то до утра можем не дотянуть, ежели немец ещё разок так же ударит.
Северцев велел перевязать парня заново, накормить и, пока тот отдыхал те несколько минут, что мог себе позволить, отправил донесение выше, в штаб полка, требуя ускорить переправу тяжёлых сил. И, дождавшись ответа, что сапёры уже наводят понтоны и что к ночи первые танки должны быть на том берегу, почувствовал, как немного отпускает то ледяное, сосущее напряжение, что держало его весь этот бесконечный день.
К вечеру, когда сапёры под непрерывным обстрелом навели наконец понтонную переправу и на плацдарм начали переправляться танки и подкрепления, Северцев позволил себе на минуту опустить бинокль и вытереть рукавом лицо, мокрое не то от речной сырости, не то от собственного пота. И в этот момент, впервые за весь день, почувствовал, до какой степени вымотан.
– Держится, – сказал рядом Кузьменко, тоже глядевший на тот берег усталыми, красными от недосыпа глазами. – Держится плацдарм, товарищ капитан.
– Держится, – сказал Северцев. – Пока держится.
Он знал, что это ещё не конец, что немец, потеряв первый шанс сбросить их в реку с ходу, теперь будет собирать силы для более серьёзного удара, будет стягивать резервы со всей округи, и что настоящая борьба за этот клочок земли, может статься, только начинается. Но знал он и другое: сегодня, в этот первый, самый страшный день, когда горстка людей на голом берегу держалась только собственным упрямством да огнём его дивизиона, они не отступили. Река была форсирована. Плацдарм существовал. И это значило, что дальше, что бы ни готовил немец, назад дороги уже не было ни для тех, кто держал сейчас клочок отбитой земли на том берегу, ни для всей той огромной, всё ещё копящейся, всё ещё идущей вперёд силы, что должна была через этот плацдарм хлынуть дальше, вглубь Польши, к тому, что лежало за ней.
Северцев поднял бинокль снова, глядя на дымящийся, изрытый воронками противоположный берег, где сейчас, в сгущающихся сумерках, его товарищи по оружию, которых он никогда не видел в лицо, продолжали удерживать самый первый, самый малый, но и самый важный кусок той земли, ради которой их всех, два месяца назад, тайно, вслепую, ночными эшелонами везли неведомо куда с юга через всю страну, а потом ещё держали в лесу, в неведении, до самого часа икс.
– Передайте на плацдарм, – сказал он связисту, – что мы их не оставим. Всю ночь будем бить, если понадобится.
И дивизион, не сбавляя работы, продолжал бить, ствол за стволом, снаряд за снарядом, пока не стемнело окончательно и пока над рекой, над отбитым, кровью и упрямством удержанным клочком чужой земли, не встала первая, тяжёлая, наполненная неизвестностью весенняя ночь.
Глава 17
Порог
Генерал-полковник Рейнхард Дитль стоял у карты уже третий час и всё не мог заставить себя отойти от неё, будто расстояние в один шаг могло что-то изменить в том, что было на ней нарисовано.
Карта была честная, штабная, без прикрас, и от этого было только хуже. Красная линия, обозначавшая русских, стояла на западном берегу Вислы, вгрызшись в оборону узким, но крепким клином, а восточнее, за спиной у этого клина, донесения рисовали то, чему Дитль не хотел верить, но обязан был верить, потому что за неверие в этой должности расплачивались не выговором, а фронтом: там, за рекой, копилось. Не спеша, обстоятельно, эшелон за эшелоном, копилась сила, которую, судя по темпу накопления, готовили не для того, чтобы удержать клочок отбитого берега, а для того, чтобы через месяц, через два ударить всей тяжестью вглубь.
Он был солдатом сорок лет и умел читать карту не хуже, чем иной читает книгу, и то, что он на ней читал теперь, не оставляло места для утешительных толкований. Русские не просто форсировали реку. Они пробили дверь. А дверь, раз пробитая, не закрывают: через неё идут.
– Господин генерал-полковник, – сказал начальник штаба, немолодой полковник Хёфер, войдя без стука, как входят только в самые тяжёлые часы, – донесение от Кранца. Плацдарм устоял. Третья контратака отбита с большими потерями для нас. Кранц просит подкреплений и разрешения отойти на подготовленный рубеж, если четвёртая тоже не удастся.
Дитль не сразу ответил. Он смотрел на карту, и в голове у него шёл счёт, тот самый угрюмый, безжалостный счёт, которому научила сорокалетняя служба: сколько людей осталось у Кранца, сколько танков, сколько снарядов, и сколько дней продержится любой рубеж, если противник, взявший реку с первого раза, взял её именно там, где было слабее всего: слабо было потому, что слабо было всюду, потому что резервов больше не было нигде, ни на этом участке, ни на соседнем.
– Разрешения не дам, – сказал он наконец. – Кранцу стоять. Подкреплений тоже не дам, потому что взять их неоткуда, и он это знает не хуже меня.
Хёфер помолчал, и в этом молчании была не растерянность, а тот же счёт, что вёл про себя Дитль, только додуманный до того же самого вывода.
– Разрешите спросить, господин генерал-полковник. Мы держим фронт растянуто, тонко, на честном слове, если говорить прямо. Не разумнее ли отвести войска на более короткую, более обороноспособную линию, сохранить людей, а не размазывать их по всей длине фронта, где русские в любом месте могут пробить новую дверь?
Это был правильный, честный вопрос, вопрос, который сам Дитль задавал себе всю ночь, и ответ на него был у него готов, но давался тяжело, потому что означал признание того, о чём в штабах говорить не любили.
– Отвести куда, Хёфер? – спросил он тихо. – Посмотрите на карту. Отступать нам, по существу, некуда. За этой линией – Польша, за Польшей – сама Германия. Ещё одна такая линия, ещё один такой отход, и мы будем воевать уже на своей земле, среди своих городов, своих семей. Вот что значит для нас эта черта, которую вы предлагаете сократить. Она и без того короче некуда.
Он подошёл к окну штабного дома, за которым лежала весенняя, зеленеющая, обманчиво мирная польская земля, и заговорил, не оборачиваясь, тем ровным, лишённым эмоций голосом, каким привык отдавать самые тяжёлые приказы.
– Я сорок лет воевал за то, чтобы война шла на чужой земле, а не на моей. И я не намерен на старости лет учиться воевать иначе. Значит, стоять будем здесь, на этой земле, а не на своей, и стоять будем так, чтобы русский заплатил за каждый следующий шаг вперёд столько же, сколько заплатил за реку, а лучше больше.
– Людей на такую оборону не хватает, господин генерал-полковник. Вы сами знаете цифры.
– Знаю, – сказал Дитль. – Потому и стоять будем не числом. Слушайте приказ, я его сейчас продиктую, а вы оформите как положено. Первое. Всякий рубеж, который назначен к обороне, оборонять до последнего человека и последнего патрона, отход только по личному моему разрешению, никакого другого. Второе. Что в тылу у нас неспокойно – про то тоже думаю, и думаю жёстко. Мосты, узлы, склады – под усиленную охрану, при малейшем подозрении на подполье – облавы без сантиментов, вешать на месте, без суда, чтобы другим неповадно было подниматься, едва заслышав русскую канонаду. Мы не можем позволить себе воевать на два фронта сразу, с русским впереди и с местным сбродом в тылу.
– Уже пробовали вешать, господин генерал-полковник, – заметил Хёфер осторожно. – В том городке, у моста. Не помогло, мост всё равно взяли.
Дитль сжал челюсти.
– Значит, вешали недостаточно и недостаточно рано, – сказал он жёстко. – Это не довод в пользу того, чтобы вешать меньше, Хёфер, это довод в пользу того, чтобы вешать раньше, при первом подозрении, не дожидаясь, пока эти люди возьмутся за оружие. Третье. Сапёрам – минировать все мосты и переправы в оперативном тылу заранее, не дожидаясь отхода, чтобы ни один больше не достался противнику целым, как достался тот. За каждый уцелевший мост командир, отвечавший за него, пойдёт под трибунал, будь он хоть трижды герой в остальном.
Он сел обратно за стол, и в жёстком, усталом лице его на миг проступило что-то похожее на горечь, которую он тут же подавил, потому что горечи в его должности тоже не было места.
– Понимаю, Хёфер, каково это – слышать такие приказы и знать, что за ними стоит. Я тоже не вчера родился и понимаю, что нам, по совести, эту войну уже не выиграть, самое большее, чего мы можем добиться, – это дорого её продать. Но заметьте, я говорю дорого, а не задёшево. И покуда я командую этим фронтом, задёшево мы её не продадим. Каждая верста, что русский возьмёт у нас отсюда до Одера, будет стоить ему крови, столько крови, чтобы он сто раз подумал, прежде чем сделать следующий шаг. Вот вся моя стратегия, других у меня для вас нет.
– А если он не задумается? – спросил Хёфер. – Если у него достанет и людей, и решимости платить эту цену?
– Тогда мы проиграем медленнее, чем могли бы, но не быстрее, – сказал Дитль. – И это тоже кое-чего стоит, Хёфер, хоть вам сейчас, наверное, кажется иначе. Каждый лишний месяц, что мы продержим этот фронт, – это месяц, за который дома, в Германии, что-то ещё может измениться. Мы солдаты, наше дело не решать эти вопросы, а держать линию столько, сколько прикажут держать, и я намерен исполнять свой долг до конца, независимо от того, знаю ли я, чем этот конец обернётся.
Он развернул на столе новую карту, чистую, ещё не размеченную, и стал, диктуя Хёферу, наносить на неё линии будущих рубежей: второй, третьей, четвёртой оборонительных позиций, эшелонированных в глубину, с опорными пунктами в каждом более-менее значимом городе, с минными полями на всех подступах, с заранее пристрелянными участками для артиллерии.
– Мы превратим эту землю в такое место, Хёфер, – сказал он, не отрываясь от карты, – что всякий, кто пойдёт через неё, пожалеет, что вообще на неё ступил. Не крепость в одном месте, а крепость на всей глубине, рубеж за рубежом, так, чтобы, взяв один, они упирались в следующий, ещё не отдышавшись от предыдущего. Пусть их генералы считают, во что им обойдётся каждый километр отсюда до наших границ, и пусть этот счёт их отрезвит хотя бы отчасти.
Хёфер записывал, и в его молчаливой сосредоточенности Дитль читал то же понимание, что было у него самого: приказ был жёсткий, местами жестокий, но необходимый, потому что иного пути не было, а был только этот, единственный: стоять там, где стоишь, покуда стоять ещё можно, и подороже продавать то, что всё равно придётся отдать.
Когда карта была размечена и приказ продиктован до конца, Дитль отпустил Хёфера и остался один, глядя всё на ту же красную линию у Вислы, откуда, он это чувствовал всем своим сорокалетним военным чутьём, скоро придёт новый удар. Не сегодня, может быть, не завтра, но неотвратимо, как приходит зима после осени, и весь вопрос был только в том, сколько времени у него есть на подготовку и сколько крови противник согласится заплатить за то, что рано или поздно всё равно возьмёт.
Он не питал иллюзий насчёт исхода этой войны. Но иллюзии были не тем, за что ему платили жалованье. Ему платили за то, чтобы он держал фронт столько, сколько прикажут, и он намерен был исполнять эту работу до последнего дня, до последнего человека, до той черты, дальше которой отступать было уже действительно некуда: до порога собственного дома.



























