Текст книги "Переломный год (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
– Две программы одновременно, – сказал Королёв. – Крылатая серия – Химки. Связка Глушко – отдельный цех. Кислородная камера – отдельная группа. Три направления. Людей хватит на два. На три – нет.
– Людей я дам, – сказал Сталин.
– Не инженеров общего профиля, – сказал Глушко, и это были первые слова, которые он произнёс без приглашения, и произнёс их тихо, но отчётливо, и Сталин повернулся к нему – Глушко за весь разговор говорил только когда спрашивали, и если заговорил сам, дело серьёзное. – Мне нужны металлурги. Камера сгорания при двадцати пяти атмосферах на азотной кислоте прогорает за тридцать секунд, если стенка из обычной нержавейки. Нужна сталь, которая держит кислоту, держит температуру и держит давление одновременно. Златоуст варит такую марку, но в лабораторных количествах, и литейщиков, которые умеют с ней работать, на всю страну четверо. Мне нужны все четверо. И мне нужен Златоуст – не как поставщик, а как партнёр, с приоритетом на мои заказы.
– Назовите фамилии, – сказал Сталин.
Глушко достал блокнот. Раскрыл. Четыре фамилии, записанные на последней странице, мелким почерком, с указанием места работы.
– Кузнецов, Златоуст. Миронов, Златоуст. Пахомов, Электросталь. Бессонов, Челябинск. Каждый из них – специалист по жаропрочным и кислотостойким сплавам. Без них камера не будет работать.
Сталин взял блокнот. Посмотрел на фамилии. Четыре человека. Не двести, как у Курчатова. Четыре. И от этих четверых зависело, полетит ракета или прогорит на стенде.
– Завтра, – сказал он. – Постановление ГКО. Четверо – в ваше распоряжение. Златоуст – приоритет.
Глушко кивнул. Убрал блокнот в карман.
Королёв коротко взглянул на Глушко. Глушко кивнул – едва заметно, одним движением подбородка.
– Ещё одно, – сказал Сталин. – Связка Глушко – первая задача. Кислородная – вторая. Крылатые – серия, без остановки. Между первой и второй приоритет – первая. Если ресурсы придётся делить – делите в пользу связки. Потому что связка полетит через полтора года, а кислородная через три, и через полтора года мне нужна ракета, которая летает, а не ракета, которая будет летать лучше, когда будет готова.
– Я понял, товарищ Сталин, – сказал Королёв без обиды. Он был инженер, и он знал, что приоритет первой задачи перед второй не отменяет вторую, а только определяет, кто первым получит металл и людей, и если Глушко построит связку к весне сорок четвёртого, то к тому времени кислородная группа успеет сделать первый стенд, и ресурсы, освободившиеся после связки, перейдут к ней.
– Глушко, – сказал Сталин.
– Слушаю.
– Восемь-десять месяцев до первого огневого испытания связки. Это ваш срок?
– Мой.
– Не обещайте того, что не можете выполнить. Если десять – скажите десять. Если двенадцать – скажите двенадцать. Обещание, которое выполнено, стоит больше, чем обещание, которое не выполнено, даже если первое длиннее второго.
Глушко подумал. Две секунды, не больше – он не считал, а проверял то, что уже посчитал.
– Десять, – сказал он. – Если Златоуст даст сталь к февралю. Если четверо литейщиков приедут к январю. Если стенд для огневых испытаний будет расчищен к марту. Десять месяцев – это октябрь сорок третьего.
– Октябрь сорок третьего, – повторил Сталин. – Первое огневое. Потом доводка. Потом первый пуск изделия. Когда?
– Март-апрель сорок четвёртого. Если огневое пройдёт без прогара.
– А если с прогаром?
– Тогда плюс три-четыре месяца на анализ и переделку. Лето сорок четвёртого.
Сталин встал. Подошёл к карте на стене. Не к фронтовой – к стратегической, мелкого масштаба, на которой вся линия от Баренцева моря до Чёрного умещалась в полтора метра бумаги. Посмотрел на неё молча. Потом повернулся.
– Лето сорок четвёртого, если с прогаром. Через полтора года. А немцы стреляют уже сейчас, и каждый месяц, пока мы догоняем, они стреляют по Лондону, а мы не можем ответить ничем. Я не тороплю вас – торопить инженера значит получить аварию. Но я хочу, чтобы вы понимали: если завтра они начнут бить не по Лондону, а по Смоленску или по Москве, у нас должен быть ответ. Сегодня ответ – крылатая, изделие двести двенадцатое, и серия идёт. Через полтора года ответ – связка Глушко. Через три года – кислородная камера Королёва. Мне нужны все три, и ни одну останавливать я не собираюсь.
Королёв и Глушко молчали. Не от того, что нечего сказать. Сказанное Сталиным не требовало ответа: оно требовало работы, и работа начиналась завтра утром, в Химках, на стенде, где Глушко проверит новые форсунки, а Королёв сядет за расчёт баллистической траектории, которую до этого вечера считал теоретическим упражнением, а теперь будет считать как задание.
– Свободны, – сказал Сталин.
Оба встали. Королёв убрал папку под мышку. У двери он остановился, как останавливались в этом кабинете все, кому было что сказать напоследок и кто не был уверен, нужно ли.
– Товарищ Сталин.
– Да.
– Мы догоним.
Сталин посмотрел на него. На бороду, на ватник, на глаза, в которых горело то, что Волков назвал бы профессиональной злостью: злость инженера, которого обогнали и который знает, что обогнавший не умнее, а раньше начал.
– Догоняйте, – сказал Сталин.
Они вышли. Дверь закрылась. Шаги в коридоре: один тяжёлый (Королёв в сапогах), второй лёгкий (Глушко в ботинках). Потом тишина.
В коридоре, по дороге к выходу, Королёв шёл молча. Глушко тоже. Они прошли мимо Поскрёбышева, который не поднял головы от стола, мимо часового у лестницы, мимо окна, в которое был виден кремлёвский двор, заснеженный, с фонарями. На лестнице Королёв остановился.
– Валентин.
– Что.
– Златоустовская сталь. Ты её проверял на стенде или только в лаборатории?
– На стенде. Тридцать два испытания на малой камере. Держит. До сорока секунд при двадцати двух атмосферах. На двадцати пяти не проверял, нет стенда.
– А при двадцати восьми?
– При двадцати восьми – не знаю. Может, держит. Может, нет.
– Вот это и есть разница между нами, – сказал Королёв. – Ты строишь на том, что знаешь. Я строю на том, чего ещё не знаю. Оба правы. Оба нужны.
Глушко ничего не ответил. Они спустились по лестнице, вышли во двор. Машина ждала – одна на двоих, до Химок.
Машина тронулась. Москва за стёклами: зимняя, тёмная, с редкими фонарями. Королёв сидел на заднем сиденье и смотрел в окно, и папка лежала на коленях, и в папке лежала схема, нарисованная утром, с четырьмя кружками камер сгорания, и схема эта была уже не его, а Глушко: связка – первая задача, и первая задача – это Глушко, а Королёв начнёт считать кислородную камеру, ту, у которой нет потолка.
Глушко сидел рядом и молчал. Руки лежали на коленях, обожжённые, красные, и в тусклом свете фонарей, проплывавших за окном, ожоги были почти не видны, и руки казались обычными руками обычного человека, едущего домой после работы.
Сталин между тем открыл следующую папку. Записка Берии по эвакуации Крыма: Манштейн вывел две дивизии, арьергард на Перекопе, техника грузится в Феодосии. Прочитал. Поставил пометку: «к сведению». Открыл следующую. Каганович: пропускная способность узла Запорожье – Мелитополь, четыре страницы с таблицами. Прочитал первую страницу, отложил – завтра, с утра, когда голова свежее.
Посмотрел на часы. Десять двадцать.
Поскрёбышев заглянул в дверь.
– Товарищ Сталин, машина у подъезда.
Глава 5
Час ночи
Лейтенант Эдвард Коллинз встретил тысяча девятьсот сорок третий год на вахте, потому что кому-то было нужно встретить его на вахте, и этим кем-то оказался он, поскольку старший дежурный, лейтенант-коммандер Хиггинс, утром первого января уехал в Лондон, сказав «вернусь к шести вечера», а его заместитель, суб-лейтенант Прайс, лежал в лазарете с ангиной, и следующим по расписанию был Коллинз, и Коллинз не возражал, потому что возражать в Королевском флоте на третьем году войны было не принято, и потому что встречать Новый год на вахте было не хуже, чем встречать его в офицерской кают-компании, где двенадцать человек пили бы тёплый джин и говорили бы о том, о чём говорили каждый вечер: о ракетах, о подводных лодках и о том, когда всё это кончится.
Пост управления гаванью располагался на втором этаже кирпичного здания у восточного входа в Портсмутскую военно-морскую базу, и из окна дежурного помещения было видно то, что Коллинз видел каждую свою вахту за последние четырнадцать месяцев: гавань, причалы, силуэты кораблей. Ночью силуэты были тёмными, почти чёрными на фоне воды, которая была чуть светлее неба, потому что вода отражала луну, а луны в эту ночь не было, но было слабое зарево облаков, подсвеченных откуда-то из-за горизонта, может быть из Саутгемптона, где затемнение соблюдали хуже, чем в Портсмуте. Причал номер четыре, ближний, был виден лучше остальных: у него стоял крейсер «Шеффилд», вернувшийся с конвойной службы в Атлантике неделю назад и поставленный на профилактику. «Шеффилд» был лёгкий крейсер класса «Таун», девять тысяч тонн, двенадцать шестидюймовых орудий, и Коллинз знал его хорошо, потому что «Шеффилд» базировался в Портсмуте с осени и каждый раз, уходя на конвойную службу и возвращаясь, проходил мимо поста управления, и Коллинз провожал его глазами и встречал, и «Шеффилд» для него был не кораблём, а частью пейзажа, как причал, как кран, как четыре цилиндра топливного хранилища на дальнем берегу гавани.
Топливное хранилище. Четыре цилиндра по пять тысяч тонн мазута, серебристые днём и невидимые ночью, стоявшие в ряд у северной стенки бассейна и снабжавшие все корабли южного побережья, от эсминцев до линкоров. Двадцать тысяч тонн мазута – две недели автономного плавания для Home Fleet, если считать по расходу линейного корабля, или месяц для крейсерской эскадры, или три месяца для флотилии эсминцев. Коллинз об этих цифрах не думал; они существовали в его сознании так, как существует адрес собственного дома – не вспоминаешь, пока не спросят.
В полночь по радиоприёмнику, стоявшему на подоконнике, передали Биг-Бен – двенадцать ударов, потом гимн, потом голос диктора, поздравлявшего с наступлением нового, тысяча девятьсот сорок третьего года. Коллинз слушал стоя, с кружкой чая в руке, один в дежурном помещении, и когда диктор закончил и заиграли «Auld Lang Syne», он не стал подпевать, потому что подпевать одному в пустой комнате было нелепо. Допил чай. Сел за стол. Раскрыл журнал дежурного: последняя запись – 23:40, его рука, «Обстановка нормальная. Движение в акватории: ноль. Погода: ветер SW 2 балла, видимость 4 мили, облачность 8/10.»
Он записал: «00:00. Наступление нового года. Обстановка без изменений.»
Закрыл журнал. Посмотрел на фотографию, стоявшую на столе в маленькой рамке: Маргарет и Томми, три года, на пляже в Борнмуте, лето сорок первого, последний отпуск. Маргарет улыбается, Томми держит ведёрко. Они сейчас в Бате, у родителей Маргарет, куда уехали после того, как двенадцатого декабря по Лондону ударили ракетами. Не из Лондона – из Портсмута: Маргарет решила, что если бьют по Лондону, то по Портсмуту ударят следующими, потому что Портсмут – военно-морская база, и враг, который бьёт по столице, ударит по базе, это логика, с которой Коллинз не мог спорить, потому что Маргарет была права, хотя ни он, ни она не знали, насколько.
За стенами базы город праздновал тихо. Не так, как до войны, когда на набережной зажигали фейерверки и в пабах играла музыка до утра. Затемнение, патрули, комендантский час в два ночи. Но из-за стены доносилась далёкая музыка, и кто-то, вопреки запрету, пустил зелёную ракету, и она повисла над крышами Олд-Портсмута, и медленно погасла, и Коллинз подумал, что человек, запустивший ракету, вероятно, пьян, и вероятно, счастлив, и вероятно, не служит в Королевском флоте, потому что тот, кто служит в Королевском флоте на третьем году войны, ракет не запускает, а смотрит на них из окна дежурного помещения и думает о том, что жена и сын в Бате, и что в Бате нет ни ракет, ни подводных лодок, ни дежурств в новогоднюю ночь.
В час ночи Коллинз налил себе вторую кружку чая. Чайник стоял на электрической плитке в углу помещения, и плитка была включена всю ночь, и чайник был горячий, и чай был крепкий, тёмный, с молоком, как положено, и Коллинз пил его стоя, у окна, глядя на гавань, на тёмную воду, на силуэт «Шеффилда» у причала, и всё было тихо, и ничего не двигалось, и Коллинз стоял и пил чай, и в этом стоянии с кружкой у окна посреди ночи было то, что составляет девять десятых любой войны: ожидание, в котором ничего не происходит, и которое стоит столько же нервов, сколько бой, только расходуются они медленнее.
В один час семнадцать минут ноль секунд над дальним берегом гавани появился свет.
Коллинз увидел его не сразу – точнее, увидел, но не понял. Свет был белый, резкий, ненатуральный, похожий на вспышку магния, которую Коллинз видел однажды в кинохронике, когда фотограф снимал спуск корабля и магний вспыхнул белым на фоне серого дня. Только эта вспышка была не на фоне дня, а на фоне ночи, и не маленькая, а большая, и стояла она не неподвижно, а расширялась, и расширялась быстро, и из белой становилась оранжевой, и Коллинз, державший кружку в правой руке, рот которого был открыт для глотка чая, не успел глотнуть.
Топливное хранилище. Первый цилиндр.
Пять тысяч тонн мазута, воспламенившегося в одну секунду, дают столб огня, высота которого зависит от скорости воспламенения, от давления внутри резервуара и от ветра, и в эту ночь, при ветре два балла и температуре четыре градуса, столб поднялся на пятьдесят метров, может быть на шестьдесят, и осветил гавань так, как не освещал ни один прожектор, рыжим, пульсирующим, неровным светом, в котором стали видны корабли, причалы, краны, здания, вода – вся гавань, от края до края, как днём, только день этот был не белый, а оранжевый.
Звук пришёл через секунду после света. Не тот звук, к которому Коллинз привык за «Блиц» сорокового – сороковых годов, когда немецкие бомбардировщики прилетали каждую ночь и бомбы падали на город, и каждая бомба давала свой звук: фугасная – глухой удар, зажигательная – треск, осколочная – резкий хлопок. Этот звук был другим. Он шёл снизу, из-под земли, как будто земля сама ударила по воздуху кулаком, и удар этот был не резкий и не громкий, а тяжёлый, густой, с низкой частотой, от которой задрожала не барабанная перепонка, а грудная клетка, и кружка в руке Коллинза качнулась, и чай выплеснулся на пальцы, и он не почувствовал, что горячо, потому что не до чая.
Он поставил кружку на подоконник. Или не поставил – просто разжал пальцы, и кружка стояла, или упала, он не помнил потом. Потому что через три секунды после первого удара пришёл второй.
Ближе. Правее. Сухой док номер два.
Сухой док номер два был в четырёхстах метрах от окна дежурного помещения, и Коллинз увидел взрыв как вспышку, яркую, с выбросом чего-то тёмного вверх – бетон, земля, вода, – и через секунду услышал, и в этом звуке было что-то металлическое, лязг, которого не бывает при обычном взрыве бомбы, и лязг этот был от крана, стоявшего над доком, – кран, тридцать тонн стали, подпрыгнул на рельсах и упал набок, и падение его, видимое из окна как медленное опрокидывание тёмного силуэта на фоне огня, было похоже на то, как падает человек, получивший удар в голову: не сразу, с задержкой, как будто не верит, что падает.
Третий. Причал номер четыре. У борта «Шеффилда».
Коллинз увидел всплеск – столб воды у левого борта крейсера, белый на оранжевом, высотой с мачту. «Шеффилд» вздрогнул – всем корпусом, девять тысяч тонн стали вздрогнули, как вздрагивает стол, когда по нему бьют кулаком, и что-то на палубе полетело за борт, и причальные тумбы, к которым крейсер был пришвартован, вырвались из бетона, и канаты провисли, и крейсер отошёл от стенки на метр, на два, и вернулся, и ударился бортом, и снова отошёл, и в этом мерном покачивании, похожем на покачивание пьяного, пытающегося устоять, было что-то, от чего Коллинзу стало плохо, потому что он знал, что корабль, покачивающийся у причала после удара, – это корабль, в который попала вода.
Четвёртый и пятый. Почти одновременно, с интервалом в две секунды. Где-то в глубине базы, за зданиями, не видно, только вспышки и удары, и земля дрожала, и стёкла дрожали, и подоконник, на котором стояла кружка, дрожал, и кружка упала, и чай разлился, и Коллинз не посмотрел.
Шестой. Близко. Очень близко. Коллинз не увидел вспышки – он увидел стену. Стена помещения, кирпичная, оштукатуренная, выкрашенная в серый, стояла перед ним в одну секунду и в следующую секунду перестала быть стеной, потому что ударная волна вышибла стёкла, и осколки полетели внутрь, и вместе с осколками в помещение вошёл воздух, горячий, с запахом, которого Коллинз не знал и который был запахом горящего мазута и раскалённой земли. Его сбило с ног, не осколком – волной, давлением воздуха, и он упал на пол, на спину, и потолок над ним, белый, с лампой в жестяном колпаке, качнулся, и лампа погасла, и стало темно, и темноту эту тут же заполнил свет от горящего топливного хранилища, оранжевый, пульсирующий, входивший через выбитые окна.
Коллинз лежал на полу. Звон в ушах. Вкус пыли во рту. Мелкие осколки стекла на лице, на руках, на груди – он чувствовал их как холодные точки, каждая острая, но ни одна не впилась глубоко. Поднялся на локте. Сел. Встал. Ноги держали. Руки – тоже. Крови не было, или была, но он не видел в оранжевом свете.
Седьмой. Далёкий. На периметре базы, у восточных ворот. Удар, глухой, с откатом. И после него – ничего.
Ничего. Тишина. Не абсолютная – горело топливное хранилище, и огонь гудел, как гудит огонь, когда горит много, и откуда-то из гавани слышались крики, и где-то лопнул паропровод, и пар свистел, и «Шеффилд» скрипел бортом о стенку причала, и всё это вместе было не тишиной, а тем, что остаётся после. Но ракеты больше не падали.
Коллинз стоял у разбитого окна и смотрел на гавань.
Топливное хранилище горело. Все четыре цилиндра. Первый – тот, в который попали, – уже не был цилиндром: он раскрылся, как жестяная банка, которую вспороли ножом, и мазут горел внутри и снаружи, и горящий мазут стекал по земле к воде, и вода в бассейне горела, и по этой горящей воде плыли обломки, и обломки тоже горели, и свет от этого пожара освещал всё вокруг на полмили. Три других цилиндра загорелись от первого: мазут течёт, огонь передаётся, и между первым ударом и воспламенением последнего прошло, может быть, три минуты. Двадцать тысяч тонн горели ровно, без взрывов, с тем устойчивым рёвом, который не стихнет, пока не выгорит всё.
Сухой док. Коллинз перевёл взгляд правее. Док номер два, в котором стоял эсминец «Эскимо», был разрушен. Стенка дока, бетонная, толщиной в два метра, была проломлена, и вода из гавани заливала сухое дно, и эсминец, стоявший на кильблоках без воды, теперь стоял в воде, и вода прибывала, и эсминец кренился, потому что кильблоки держали его ровно только насухо, а в воде он поплыл и лёг на левый борт, медленно, неостановимо, как ложится усталый человек. Кран, упавший на рельсы, лежал поперёк дока, стрела его уходила в воду.
«Шеффилд». Крейсер стоял у причала, но стоял неправильно: крен на левый борт, два, может три градуса, и крен этот означал воду внутри, и вода эта поступала через пробоину в борту, которую Коллинз не видел – она была ниже ватерлинии, на левом борту, там, где всплеск от взрыва поднялся белым столбом. На палубе «Шеффилда» двигались люди: тёмные фигуры в свете пожара, бегущие, и кто-то кричал в мегафон, и слов было не разобрать, но тон был тот, которым отдаются приказы по борьбе за живучесть, и Коллинз этот тон знал, потому что слышал его в учебных фильмах и на занятиях, и слышать его наяву было хуже, чем в учебном фильме, потому что в учебном фильме корабль не кренится.
Он повернулся от окна. Телефон. Снял трубку: тишина, ни гудка, ни треска. Линия мертва. Кабель перебит – шестым ударом, тем, что был рядом. Коллинз повесил трубку. Постоял секунду. Потом побежал.
Запасной пост связи располагался в подвале соседнего здания, в бетонном бункере, построенном в сороковом году, когда Портсмут бомбили каждую ночь и нужно было место, из которого можно управлять базой даже под бомбами. Бункер стоял в ста пятидесяти метрах от дежурного помещения, и Коллинз бежал к нему по набережной, мимо здания штаба (стёкла выбиты, штукатурка на земле), мимо казарм (люди выбегают, в исподнем, в ботинках на босу ногу, некоторые в касках, большинство без), мимо зенитной батареи (расчёт на местах, стволы задраны в небо, но по небу не стреляют, потому что в небе ничего нет). Бежал и думал: ни одной сирены не было до первого взрыва. Пост ВНОС, наблюдательный, на крыше здания штаба – не засёк ничего. Радар – Коллинз не знал, работал ли он в новогоднюю ночь, и если работал, то оператор, вероятно, смотрел на экран с той же сосредоточенностью, с какой смотрят на зелёный свет в час ночи первого января, то есть никакой, потому что на экране ничего не было, и не могло быть, потому что то, что упало на Портсмут, летело быстрее, чем мог засечь любой радар в британском арсенале.
Бункер. Стальная дверь, открытая – дежурный связист, матрос первого класса Уолтерс, стоял в дверях и смотрел на пожар с тем выражением, с каким смотрят люди, ещё не решившие, проснулись они или нет.
– Уолтерс. Связь с Адмиралтейством.
– Есть, сэр.
Уолтерс сел за пульт. Набрал. Ждали. Коллинз стоял рядом и слышал в трубке то, что слышат, когда линия перегружена: щелчки, шорохи, обрывки чужих голосов, и в этих обрывках он различил слова «Портленд» и «то же самое», и это было первым признаком того, что Портсмут – не единственная цель.
Соединили. Голос дежурного офицера Адмиралтейства, молодой, с тем усилием спокойствия, которое выдаёт человека, не привыкшего к спокойствию:
– Адмиралтейство, оперативный дежурный. Докладывайте.
– Портсмут. Лейтенант Коллинз, дежурный пост управления гаванью. Час семнадцать: семь взрывов на территории базы. Характер – аналогичный лондонскому инциденту двенадцатого декабря. Авиации противника не обнаружено. Подводных лодок не обнаружено. Повреждения: топливное хранилище – полное возгорание, четыре резервуара. Сухой док номер два – разрушен, кран упал, эсминец «Эскимо» повреждён. Крейсер «Шеффилд» – пробоина ниже ватерлинии, крен два-три градуса, борьба за живучесть ведётся. Причал четыре – разрушен. Потери в личном составе – уточняются. Связь с командованием базы – ищу.
– Принято, Портсмут. Оставайтесь на линии.
Коллинз остался. Стоял с трубкой у уха, в бетонном бункере, освещённом аварийной лампой, и Уолтерс сидел рядом, и оба молчали. Из трубки – обрывки. Адмиралтейство переключало линии, и в переключениях, в мгновениях, когда линия была общей, Коллинз слышал то, что ему слышать не полагалось, но что слышалось само:
– Портленд докладывает: пять взрывов, верфь повреждена, эсминец в доке… тот же характер…
– Дувр: шесть взрывов, портовые сооружения…
И голос, который Коллинз не опознал, но который звучал старше и тяжелее, чем голос дежурного:
– Три порта. Одновременно. Это не бомбардировка. Это удар по инфраструктуре флота. Поднимите Первого Лорда.
Три порта. Портсмут, Портленд, Дувр. Одновременно, в час семнадцать первого января тысяча девятьсот сорок третьего года. И Коллинз, стоя в бункере с трубкой у уха, понял то, что тяжёлый голос в Адмиралтействе уже понял: это не повторение двенадцатого декабря, когда били по Лондону, по жилым кварталам, по Вулвичу и Степни, и это было страшно, но это был террор, цель которого – испугать. Это – другое. Это бьют не по людям, а по кораблям, по топливу, по докам, по тому, без чего флот не может выйти в море. И если бьют по трём портам одновременно – значит, кто-то не хочет, чтобы флот вышел.
– Сэр? – сказал Уолтерс. – Что мне записать в журнал?
Коллинз посмотрел на него. Уолтерс было девятнадцать лет, из Ливерпуля, первый год службы, и на лице его было то выражение, которое бывает у молодых людей, которые знают, что происходит что-то важное, и не знают, что именно, и поэтому цепляются за процедуру, потому что процедура – это то, что понятно, когда всё остальное непонятно.
– Запиши: час семнадцать – семь ракетных ударов по базе. Доклад в Адмиралтейство передан. Ожидаю указаний.
Уолтерс записал. Почерк его был ровный – удивительно ровный для человека, который двадцать минут назад был разбужен взрывами и прибежал в бункер в ботинках без шнурков.
Через пять минут в бункер вошёл капитан первого ранга Хэддон, старший офицер базы. Хэддон был в шинели поверх смокинга – чёрные лацканы торчали из-под серого сукна, и бабочка висела на расстёгнутом воротнике, и на смокинге была пыль, и на лице Хэддона была пыль, и он дышал тяжело, потому что бежал от офицерского клуба, где встречал Новый год, до бункера, а это восемьсот метров, и Хэддону было пятьдесят три, и восемьсот метров бегом в январскую ночь для него было расстоянием.
Хэддон не спросил «что случилось». Он видел пожар – из офицерского клуба, через панорамное окно, выходившее на гавань, он видел всё, от первой вспышки до последней. Он спросил:
– Связь?
– Адмиралтейство на линии, сэр. Доклад передан.
– «Шеффилд»?
– Крен два-три градуса. Борьба за живучесть.
– Топливо?
– Все четыре резервуара. Полное возгорание.
Хэддон помолчал. Секунду, две. Потом снял шинель, бросил на стул, и под шинелью оказался смокинг, чёрный, с белой манишкой, на которой была тёмная полоса – не грязь, а вода: по дороге от клуба до бункера Хэддон, видимо, упал или наступил в лужу. Смокинг на капитане первого ранга в три часа ночи на горящей военно-морской базе выглядел так, как выглядит то, чему не место там, где оно есть, и Хэддон это понимал, но снять смокинг и надеть форму не было ни времени, ни места.
– Потери? – спросил он.
– Считают, сэр. Казармы целы, основные попадания – в инфраструктуру. Но ночная смена на доке и на причале…
Хэддон кивнул. Ночная смена. Сорок-пятьдесят человек, работавших на доке и причале в час ночи, – ремонтники, грузчики, вахтенные. Из них те, кто стоял рядом с местом попадания, уже не стояли.
– Пожарные расчёты?
– На месте. Но мазут, сэр…
– Знаю. Мазут водой не тушат. Пусть тушат всё вокруг, чтобы огонь не перекинулся на склады боеприпасов. Склады в семистах метрах от хранилища. Если загорятся – эвакуация города.
Хэддон взял трубку у Коллинза, представился Адмиралтейству и начал докладывать заново, подробнее, с цифрами, которых у Коллинза не было: он по дороге от клуба успел заглянуть на пост ВНОС и на центральный пост базы, и знал больше. Коллинз слушал, стоя в стороне, и из доклада Хэддона узнавал то, чего из своего окна не видел:
Попадание номер четыре – в здание мастерских, полное разрушение, под обломками люди.
Попадание номер пять – в складской район, загорелись два склада с парусиной и канатами, тушат.
Попадание номер шесть (тот, что рядом с Коллинзом) – в дорогу между постом управления и штабом, воронка диаметром восемь метров, кабельная трасса перерублена, связь штаба с городом – через запасной бункер.
Попадание номер семь – у восточных ворот, в караульное помещение, двое убитых, трое раненых.
Семь ракет. Из них в портовую инфраструктуру – четыре (топливное, сухой док, причал, мастерские). В город – ни одной. В воду – ни одной. Все семь – на территории базы.
Это было точнее, чем Лондон. Двенадцатого декабря по Лондону ракеты легли разбросом: по Вулвичу, Степни, Бермондси, Поплару – жилые кварталы, доки, склады, всё вперемешку. По Портсмуту – только база. Коллинз не был стратегом и не думал стратегически, но он заметил: ни одна ракета не упала в город. Все – на базу. Кто-то целился. Кто-то знал, где стоят резервуары, где док, где причал. Кто-то видел карту Портсмутской базы и ставил на ней точки.
Хэддон закончил доклад. Положил трубку. Повернулся к Коллинзу.
– Коллинз.
– Сэр.
– Идите к «Шеффилду». Узнайте, жив ли командир, каков крен, держат ли переборки. Доложите мне через тридцать минут. Если связь не работает – лично, бегом.
– Есть, сэр.
Коллинз вышел из бункера. Набережная, ночь, оранжевый свет от горящего хранилища. Свет этот был такой сильный, что отбрасывал тени, и тень Коллинза шла впереди него, длинная, чёрная, и колебалась, потому что огонь колебался, и воздух, нагретый пожаром, дрожал, и в этом дрожании всё вокруг казалось нереальным, как декорация.
Он шёл к причалу четыре. По дороге – люди: матросы с огнетушителями, бегущие к складам; санитарная команда с носилками, идущая к мастерским; офицер в кителе поверх пижамных брюк, кричащий что-то в ручную рацию, которая, судя по его лицу, не отвечала. Зенитная батарея у причала два стояла в боевом положении – расчёты на местах, стволы задраны, прожектор включён и светил в небо, и луч прожектора шёл вверх, в облака, и облака были оранжевыми от пожара, и в них не было ничего – ни самолёта, ни парашюта, ни следа.
Прожектор светил в пустое небо. И в этом, может быть, было самое страшное: враг ударил, убил, сжёг – и не появился. Ни самолёта, ни корабля, ни подводной лодки. Ракеты пришли из ниоткуда, как приходит землетрясение – без предупреждения, без источника, который можно увидеть и по которому можно выстрелить. Зенитная батарея стояла с задранными стволами и не могла сделать ничего, потому что стрелять было не в кого, и расчёт это знал, и стоял, и молчал, и молчание расчёта, у которого есть оружие и нет цели, было хуже любого крика.
Коллинз дошёл до причала четыре. Причал – то, что от него осталось: бетонная плита, расколотая, с краем, обрушившимся в воду, с кнехтами, вырванными из основания. Швартовные канаты «Шеффилда» свисали с борта в воду. Крейсер стоял не у причала, а в полуметре от него – отошёл при ударе и не вернулся до конца, и между бортом и стенкой чернела вода, и в воде плавал мусор, и мусор горел: мазут из хранилища добрался сюда, и тонкая плёнка горела на поверхности, и в свете этого горения борт «Шеффилда» был виден ясно – серая краска, чёрная ватерлиния, и ниже ватерлинии, на левом борту, рваная дыра, через которую вода входила внутрь.
На палубе работали люди. Трюмная команда заводила пластырь – деревянный щит, обитый парусиной, который прижимают к пробоине снаружи, чтобы уменьшить поступление воды. Насосы работали: Коллинз слышал их гул, ровный, механический, и гул этот был хорошим звуком, потому что означал, что электричество на борту есть и машины живы. Крен был три градуса – Коллинз определил на глаз, по наклону мачты относительно вертикали здания за причалом.
На квартердеке стоял командир «Шеффилда», кэптен Мод, в кителе без фуражки, с биноклем на шее, и отдавал команды старшему помощнику, который передавал их по цепочке в машинное отделение через посыльного, потому что внутренняя связь была повреждена. Мод увидел Коллинза на причале.




























